Текст книги "Дневник. Том 1."
Автор книги: Эдмон де Гонкур
Соавторы: Жюль де Гонкур
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 50 страниц)
лекает мысль о тех антитезах, которые сулит писателю подоб
ная тема: действие разворачивается в Париже, в Константино
поле, на берегах Нила; сцены европейского ханжества – и тут
же, рядом, варварские нравы Востока за закрытыми дверями, —
похоже на корабль, где впереди, на палубе прогуливается турок
в костюме от Дюсотуа, а позади, под палубой, – гарем этого
турка. Флобер рассказывает, как в его романе головы летят
прочь из-за простой подозрительности, из-за дурного настрое
ния.
Он уже предвкушает, как будет рисовать портреты различ
ных негодяев – европейцев, иудеев, русских, греков; говорит,
22 Э. и Ж. де Гонкур, т. 1
337
что это будет прелюбопытный контраст – цивилизующийся жи
тель Востока и европеец, постепенно превращающийся в ди
каря, как тот французский химик, который, очутившись где-то
в Ливийской пустыне, начисто утратил все привычки и обычаи
своей страны *.
От этой вчерне намеченной книги он переходит к другой,
тоже задуманной, по его словам, уже давно, – к огромному ро
ману, широкой картине жизни, роману с единым действием,
истории некоего сообщества, основанного на союзе тринадцати;
одни действующие лица постепенно уничтожают других, пока
не остаются в живых только двое; и один из них, судья, отправ
ляет на гильотину другого, политического деятеля, да к тому же
за благородный поступок *.
Еще ему хотелось бы написать два-три небольших романа
очень несложных, очень простых: муж, жена, любовник *.
Вечером, после обеда, все мы отправились в Нейи, к Готье,
и хотя было девять часов, застали его еще за обедом, вместе с
его гостем князем Радзивиллом, – они смаковали какое-то
винцо из Пуйи, как они уверяли, очень приятное на вкус. Готье
весел и по-детски простодушен. Эта черта – одно из привлека
тельнейших проявлений ума.
После обеда перешли в гостиную: Флобера стали просить
протанцевать «светского идиота». Он потребовал у Готье фрак,
напялил его на себя, поднял воротничок рубашки, и уж не
знаю, что он такое сделал со своей шевелюрой, физиономией и
фигурой, но только вдруг совершенно преобразился – пред
нами была поразительная карикатура, олицетворение глупости.
Тут Готье, не желая отставать, сбрасывает свой сюртук и, с лос
нящимся от пота лицом, тряся своим толстым, отвислым задом,
изображает перед нами «танец кредитора». Вечер закончился
цыганскими песнями, дикими напевами, пронзительные, вою
щие звуки которых великолепно передает князь Радзи-
вилл. <...>
30 марта.
Улица Расина, дом 2, пятый этаж. Звоним. Нам открывает
невысокий господин весьма заурядной наружности. «Господа
де Гонкур?» – улыбаясь, спрашивает он. Открывается еще
одна дверь, и он вводит нас в большую, просторную комнату —
мастерскую художника.
В глубине, спиной к окну, через которое в комнату прони
кает холодный свет серенького денька, уже клонящегося к пяти
часам пополудни, вырисовывается фигура сидящей женщи-
338
ны, – словно серая тень на бледном фоне окна; женщина не
поднимается при нашем появлении, не делает ни единого дви
жения в ответ на наш поклон и слова приветствия. Эта серая
тень, сидящая здесь в каком-то полусне, – госпожа Санд. Муж
чина, открывший нам двери, – гравер Мансо, ее любовник.
Сидя вот так, она производит впечатление какого-то при
зрака или автомата. Голос механический, монотонный, безраз
личный, лишенный модуляций. В ее позе есть нечто важное,
степенное, толстокожее – этакое умиротворенное жвачное жи
вотное. Она напоминает тех спокойных холодных женщин, ко
торых изображает на своих портретах Миервельт, а то еще ка
кую-нибудь надзирательницу в приюте для падших. Медлитель
ные, какие-то сомнамбулические жесты. Время от времени —
звук чиркнувшей восковой спички, вспыхивает маленький ого
нек и зажигается папироса, – одно и то же методическое движе¬
ние. Ни единого проблеска в звуке ее голоса, в окраске ее
речи.
С нами она очень любезна, весьма щедра на похвалы. Но
есть в ее словах какая-то удручающая наивность, удивительная
упрощенность мысли – от этих плоских выражений становится
холодно, как от голой стены. Это сама банальность в наивыс
шей своей степени.
Некоторое оживление в разговор вносит Мансо. Речь идет о
Ноанском театре, где даются представления для одной г-жи
Санд с ее служанкой, иногда до четырех часов утра. Они там,
кажется, просто помешались на марионетках. Большие пред
ставления бывают в течение трех летних месяцев, она называет
это своими вакациями; в Ноан съезжаются тогда ее друзья с
детьми.
Мы говорим о необычайной работоспособности г-жи Санд.
Но она уверяет, что в этом нет, собственно, никакой ее заслуги:
бывают люди, для которых это действительно заслуга, ей же
всегда работается исключительно легко. Пишет по ночам,
обычно с часу до четырех, потом ложится, в одиннадцать встает;
потом еще часа два работает днем.
– И вы заметьте, – говорит Мансо, который немного напо
минает чичероне, показывающего какую-то достопримечатель
ность, – заметьте, что ей нисколько не мешает, если ее преры
вают при этом. Это как вода, текущая из крана. Когда кто-ни
будь входит, она закрывает кран, вот и все.
– Да, мне совсем не мешает, если во время работы меня
прерывает какой-нибудь симпатичный человек, хотя бы кре
стьянин, зашедший побеседовать со мной.
22*
339
В этом уже явственно сказываются черты ее гуманности.
Когда мы прощаемся, она встает, пожимает нам руки и про
вожает до дверей. И тогда мы мельком видим ее лицо – неж
ное, изящное, доброе, спокойное; краски его уже поблекли, но
тонкие черты еще восхитительно вырисовываются на этом
бледном, спокойном, янтарного цвета лице. Есть в ее чертах
удивительная ясность и тонкость, и этого-то как раз и не сумел
передать последний ее портрет, где лицо ее вышло грубым,
особенно в слишком резкой линии носа. <...>
11 апреля.
На человеческое тело существует, по-видимому, такая же
мода, как и на облекающую его одежду. Торжество Ренессанса
в том, что длинное унылое тело Средневековья приобрело округ
лые формы и тощая богоматерь Мемлинга преобразилась в Ве
неру – высокую, стройную Венеру Гужона, которая не похожа,
однако, ни на пышнотелую Венеру Рубенса, ни на изнеженную,
пухленькую Венеру Буше – этих Венер XVII и XVIII веков.
22 апреля.
Сегодня вечером, в ложе Сен-Виктора, мы присутствуем на
премьере «Волонтеров» (первоначально это называлось «Наше
ствие»), пьесы, по поводу которой волнуется вся Европа и вот
уже две недели как Париж ходит ходуном; на представлении
ожидался чуть ли не открытый бунт – какие-то молокососы со
бирались якобы закричать «бис» в ту минуту, когда Наполеон
произносит слова отречения. И ничего этого не случилось. Бунт
был усмирен скукой. Пьеса Сежура способна была бы усыпить
самое Революцию. Пьеса еще глупее, чем постановка. Закон
ченный образец шовинизма, впавшего в детство. А Наполеон!
Канова изваял льва из сливочного масла *, а сей Наполеон вы
леплен из незабудок. Не чувствуется даже, как бывало когда-то
в Олимпийском цирке, силы убежденности, того дыхания прош
лого, которое во времена Луи-Филиппа и «пузанов» * заставляло
колебаться складки на знаменах Аустерлицкой битвы, не чувст
вовалось веяния Славы. Просто полицейская пьеса, которую
смотрят полицейские. В апофеозе видишь не лучезарную Славу,
а ножницы цензора. Легенда эта окончательно мертва – даже
в театре Вторая империя убила Первую. Тень Баденге * за¬
крыла высеченный на медали профиль Цезаря. <...>.
340
Апрель.
«Отверженные» Гюго – для нас глубокое разочарование *.
Не будем говорить о нравственной стороне этой книги: в искус
стве нравственности не существует; гуманные цели произведе
ния меня не касаются. К тому же, если хорошенько поразмыс
лить, это немного забавно – заработать двести тысяч франков
(именно такова сумма дохода от книги!), проливая слезы по
поводу народных несчастий и нищеты.
Но вернемся к произведению. Оно заставляет понять вели
чие Бальзака, величие Эжена Сю – и умаляет Гюго. Заглавие
не оправдано: в книге нет отверженных, больница не показана,
фигура проститутки едва намечена. Ни одного живого чело
века – действующие лица романа сделаны из бронзы, из гипса,
из чего хотите, но только не из плоти и крови. На каждом шагу
изумляет и раздражает совершенное отсутствие наблюдательно
сти. В ситуациях и характерах есть правдоподобие, но нет
правды *, той правды, которая в романе придает законченность
обстоятельствам и людям при помощи неожиданных находок.
В этом порок произведения и глубокая его беда.
Что касается стиля, то он напыщенный, напряженный, ка
кой-то задыхающийся и нисколько не соответствует содержа
нию. Это Мишле, вещающий на Синае. Никакого плана – чуть
не целые тома вводных эпизодов. Вы не чувствуете романи
ста, – в каждой строчке голос Гюго, одного только Гюго! Сплош
ные фанфары и никакой музыки. Никакой тонкости. Нарочи
тая грубость или прикрасы. Явное желание угодить толпе,
какой-то добродетельный епископ, нечто вроде бонапартистско-
республиканского Полиевкта; * ради неизменной погони за успе
хом автор боится задеть честь даже господ трактирщиков *.
Таков этот роман, который мы открывали как книгу откро
вений, а закрыли с твердой убежденностью, что это книга спе
кулятивная. Словом, – роман на потребу посетителей читален,
написанный талантливым человеком.
Французы – народ смышленый и грубый. Они не отли
чаются ни изысканностью, ни артистичностью натуры. Харак
терные черты и вкусы французского народа нашли превосход
ное воплощение в наших королях. Ни у какой другой нации
властелины не обобщают и не олицетворяют до такой степени
народный характер. Генрих IV – это король, милостью «бога
простых людей» из песни Беранже, и волокита. Франциск I —
король, перекочевавший со страниц Рабле на страницы новелл
341
королевы Наваррской: это – король-распутник. Людовик XV —
капризник, свинья и враль. Наполеон – это наша любовница,
это Слава. Людовик XVIII – вольтерианец, цитирующий Го
рация *. Луи-Филипп – вооруженный зонтиком Робер Макэр.
Людовик XIV – героический Прюдом королевской власти.
Все типы, все разновидности, все признаки французской
расы представлены на этих медалях: на них чекан националь
ного характера.
Что за удивительные люди, они тянутся к уродливому, не
полноценному, безобразному, незадачливому! Они любят безоб
разное, нелепое, вырождающееся, они ищут чудовищное в глу
пом, убогое в изысканном. Отсюда успех Бодлера, этого святого
Венсена де Поля, собирающего огрызки, этой навозной мухи в
искусстве. < . . . >
Воскресенье, 4 мая.
Эти воскресенья, которые мы проводим у Флобера * на буль
варе Тампль, – единственное наше спасение от воскресной
скуки. Разговор перескакивает с одного на другое; мы восхо
дим к истокам язычества, к происхождению богов, копаемся в
истории религий; от идей переходим к человечеству, от восточ
ных легенд к лиризму Гюго, от Будды к Гете. Страницу за
страницей вспоминаем великие шедевры; уносимся в далекое
прошлое; делимся своими мыслями или просто думаем вслух;
вызываем тени минувшего, роемся в своей памяти и откапы
ваем в ней, словно мраморные останки богов, полузабытые ци
таты, отрывки, фрагменты из разных поэтов!
Потом мы погружаемся в тайны чувственного, в неизведан
ное, в бездну противоестественных вкусов и чудовищных тем
пераментов. Извращения, прихоти, безумства плотской любви —
все это подробно обсуждается, анализируется, исследуется,
классифицируется. Мы философствуем по поводу маркиза
де Сада, теоретизируем по поводу Тардье. Мы срываем с любви
все покровы, поворачиваем ее во все стороны, мы словно раз
глядываем ее с помощью хирургического зеркала. Словом,
в эти беседы – настоящие исследования о любви XIX ве
ка – мы выкладываем материал для целой книги, которая ни
когда не будет написана, хотя это была бы превосходная книга:
«Естественная история любви». < . . . >
342
4 мая.
Один современный папаша, выговаривая сыну за его леность
и нежелание чем-либо заняться, обмолвился великолепной фра
зой: «Я-то, сударь, по крайней мере выполнил свой долг перед
родиной – я нажил состояние!»
Я могу назвать только двух-трех писателей, в чьей шкуре
охотно очутился бы. Я хотел бы, например, быть Генрихом
Гейне. Или же Бальзаком; впрочем, окажись я в шкуре баль
заковской славы, я чувствовал бы себя в ней так, словно на мне
толстая, неуклюжая одежда, а па ногах – башмаки Дю
пена *. < . . . >
Вторник, 6 мая.
После обеда, за кофе, Мария рассказывала о своей жизни, —
единственное, что может представлять интерес в разговорах та
кой любовницы, как она, да и вообще любой женщины.
Свою жизнь в Париже она начала продавщицей в лавке
колбасника Bep о-Дод а, – тот сказал как-то ее отцу: «У вас пре-
миленькая барышня и, видать, неглупая. Куда же вы собирае
тесь ее определить? В горничные? Отдайте-ка ее лучше в тор
говлю». Хозяевам колбасной она сразу пришлась по вкусу. Им
нравилось, что она «так деликатно режет». Ни крошечки, бы
вало, ни кусочка не пропадет, такая уж она способная, такая
старательная! Вставала в четыре часа утра, прибирала все полки
не хуже хозяев. Веро как-то похвалил ее своему собрату по ре
меслу, некоему Неве, с улицы Бобур, и тот решил ее перема
нить. Девчонка получала четыреста франков в месяц, да и те
выплачивались ее отцу, а он уж сам выдавал ей на наряды, —
правда, одевалась она всегда премило и носила наколки с рю
шем – они как раз вошли тогда в моду. Неве предлагает на сто
франков больше; она переходит к нему.
В этой лавке на улице Бобур – знакомство с молодым чело
веком. Ей было тогда тринадцать лет, она была очаровательна —
белокурая, крепенькая. Как-то, получая у нее сдачу, он пожал
ей руку. И вот заходит уже каждый день, втирается в дом к хо
зяевам. Приходит с двумя собаками, – наверно, им он скармли
вал колбасу, которую покупал в лавке. Сдружился с хозяевами,
отрекомендовавшись архитектором, живущим по соседству. Он
и вправду снял квартирку в доме напротив, и консьержка того
343
дома, которой он хорошо платил, нахвалиться им не могла. Ча
стенько обедал у Неве.
Так продолжается с год. И вот однажды он приглашает хо
зяйку в театр, а билеты взяты на четверг – день, когда та за
нята в лавке, потому что накануне, в среду, делались закупки
на Центральном рынке. Тогда он просит отпустить с ним маде
муазель Марию. Хозяева сперва предлагают взять еще и дру
гую продавщицу, но он говорит, что есть только два билета, и,
так как ему доверяли, Марию отпустили с ним. Пришли во
Французский театр; сидели в ложе. Мария до сих пор помнит,
как она смотрелась во все зеркала. Каждый раз, когда падал
занавес, она думала, что представление кончилось и надо идти
домой. А когда оно в самом деле кончилось, ждала продол
жения.
После театра они очутились в каком-то саду, – кажется, это
был сад Пале-Рояля. Потом оказалось, что он перевел свои часы
назад, и только когда они уже вышли из сада и шли по улице, —
может быть, это была улица Мулен, она не помнит, все было
как во сне, – он сказал ей правду: уже два часа ночи! Она
ужасно испугалась, стала плакать, умоляла поскорее проводить
ее домой... «Вы любите меня?» – «Да, да, очень люблю, но
только я хочу домой!» Он взял ее под руку: «Значит, скоро мы
будем близко-близко друг к другу!» – «Да я ведь совсем рядом,
куда уж ближе». Вся ее тогдашняя дурацкая невинность —
в этой реплике... Откуда-то там оказалась карета, как видно, за
казанная заранее. Он привез ее в «Оловянное блюдо». Там он
бросил ее на зеленый диван. «Этого я никогда не забуду. Я кри
чала, плакала, а он все целовал меня и называл «своей женуш
кой». Наутро я стала просить его, чтобы он первым пошел к
моим хозяевам и объяснил, что и как, чтобы они меня не бра
нили, а он говорит, что это невозможно. И еще сказал, что, если
я хочу, он возьмет меня с собой. А если мне нравится быть
продавщицей, то там, куда мы поедем, тоже ведь есть лавки.
И распорядился принести для меня из магазина новые платья...
И мы с ним уехали. Мне не было тогда и четырнадцати».
Потом она полгода жила у него в замке, но больше он ни
разу к ней не прикоснулся. Затем всякие истории о герцоге
Орлеанском – о том, как он нанял ей особняк на улице
Мартир – «с выездом, с горничной – я всегда вспоминаю об
этом, когда прохожу теперь мимо». Потом ее любовником стал
граф де Сен-Морис. < . . . >
Потом, – это было уже несколько месяцев спустя, – они по
ехали вместе путешествовать, жили в горах в какой-то дере-
344
вушке. Все это туманно, неясно... Наверно, это была Швейца
рия. Они много гуляли – сначала шли все вперед и вперед, на
верно, с добрых полмили, а потом возвращались назад. И еще
там была гора, покрытая снегом; однажды она взобралась туда
верхом на муле.
Потом граф разоряется, пускает себе пулю в лоб. Ей прихо
дится вернуться в Париж, без гроша в кармане, настоящей го
лодранкой, и к тому же она еще и беременна. Встреча с
акушеркой – та взяла у нее бриллианты, обещала обучить сво
ему ремеслу, а сама обокрала, да еще стала торговать ею. Зна
комство с клиникой. Описание комнаты Марии, – на столе гра
фин, по бокам два стакана, старый ореховый секретер. «Он,
наверно, приносил мне несчастье, в конце концов я его про
дала».
Потом роман с чиновником, компаньоном какого-то комис
сионера из ломбарда, – он снимает для нее квартирку, обещает
обставить мебелью, но когда она перебралась туда, оказалось —
комнаты пусты! И не забудьте, что она беременна. Ночью ей до
того стало обидно, что даже зубы заболели, пошла туда, где он
жил, уговорила консьержку пустить ее: «Меня-де послала се
стра, она рожает, ей очень худо». Входит в его комнату и прямо
ему в упор: «Вы порядочный человек или подлец?» И тут же
требует, чтобы он сдержал свое слово, предъявляет расписки,
распахивает окно и говорит: «Если не сдержите, клянусь бо
гом, вот сейчас на ваших глазах выброшусь на мостовую!»
Тогда он согласился.
Потом рассказ о том, как она была бедна в клинике – два
чепчика, две нижние юбки, два воротничка и две пары манжет.
Но все, бывало, так и блестит, люди думают, что у нее много
белья, а она просто каждое утро стирает. Пол у нее в комнате
блестел – «ну прямо как во дворце».
Гулял на Бульварах и встретил Шолля, – он затащил меня
к себе, на улицу Лаффит, выкурить трубку.
В его квартирке красуется на стене портрет Леблан с увере
ниями в ее вечной дружбе. Квартира мужчины, в жизни кото
рого много женщин, – настоящая квартира девки: повсюду
парфюмерия. В книжном шкафу – одни только современные
авторы, зеркала украшены по бокам парой бра с розовыми све
чами.
Он сразу же снял сюртук, жилет – ему все жарко, он взвол
нован, он открыл окно. Заговорил о том, что собирается вызвать
на дуэль Водена – тот оскорбляет его в своей книге, которая
345
уже печатается. Рассказывая об этом, он шагает взад и вперед
по комнате, как дикий зверь в клетке.
Страшная жизнь! Нездоровая, возбуждающая атмосфера
мелкой прессы, скандальные слухи, которые приходится подби
рать каждую неделю, роман, который он стряпает на скорую
руку, используя факты своей жизни и собственные любовные
истории; вечная погоня за деньгами, жизнь, проходящая в ре
сторанах и кофейнях. Эскапады в публичные дома, ночи у Лео
ниды; честолюбие – по мелким поводам, но тем не менее беше
ное, лихорадочное; попытки проникнуть в театр с помощью
различных знакомств, посвящения Баррьеру, рукопожатия в
кофейне театра Варьете; и ко всему этому примешивается еще
спиритизм. Ибо он еще и медиум! Ему, по его словам, является
Мюрже – дух Мюрже, произносящий загробные остроты!
Положительно интереснейший тип – этот человек, бывший
когда-то моим товарищем и другом; он – великолепное олице
творение литературного «дна», болезненного беспокойства всех
этих людей, в которых худосочный талант сочетается с гряз
ными вожделениями, с больной душой.
9 мая.
Путье пишет Христа по заказу одного кюре. Это Христос
для лореток и одновременно Христос-человеколюбец – более
удручающее сочетание трудно себе представить! Отсутствие
таланта в искусстве удручает еще больше, чем человеческие
страдания.
Вечер мы провели в какой-то студенческой кофейне в Латин
ском квартале; я почувствовал себя в провинции – те же гром
кие голоса, взрывы смеха, – а в нас, мне кажется, сразу при
знали парижан.
В мастерской, в раскрытой тетради эскизов, прочел следую
щий куплет:
Чтоб подмышки не потели,
Шей белье ты из фланели.
Ну, а ноги коль воняют,
Ничего не помогает.
У стены – череп, в обои воткнуты птичьи крылья, образуя
вокруг него как бы нимб. Развешаны этюды. Вместо двери —
большая рама с занавеской из коленкора, красного, как туника
в какой-нибудь трагедии.
Чтобы не тратиться на натурщика, Путье мастерит на по
мосте, какие бывают у скульпторов, модель своего Христа и дра-
346
пирует на ней мокрый носовой платок, устраивая складки на
греческий манер!
Вся обстановка напоминает комнату рабочего или, вернее,
холодного сапожника – любителя картин либо комнату при
вратника, собирающего картинки и литографии, которые он
гвоздями приколачивает к стенке. Что-то есть во всем этом в
высшей степени простонародное. Нантейль появляется из своей
конуры с совершенно обалдевшим видом, будто двое суток
проиграл в вист, – еле ворочает языком, глаза отсутствующие,
не знает, что говорит. Манера держаться: руки в карманах, по
ходка вразвалку – похож на рабочего, ступающего по ковру.
В нем в самом деле есть что-то от рабочего, так же как в дру
гих, – в Сервене, например...
Видел этюд женщины – великолепный, лучшее изображе
ние плоти, которое я когда-либо встречал, – полотно подписано
неизвестным именем – «Легрен». Это еще не имя, но, может
быть, завтра будет им.
13 мая.
После возвращения из музея Кампан а *. Восхищение древ
ними в значительной степени объясняется тем, что люди под
ходят ко всем этим реликвиям с тем же чувством, с каким смот
рели бы выставку произведений дикарей. Обнаружив в них
даже небольшую частицу искусства, они уже приходят в вос
торг и готовы пасть на колени.
Нам же это искусство антипатично. В античных художни
ках, в их произведениях отсутствует личное начало. Безличен
художник, безлично и прекрасное. Чувствуются эпохи, но не
чувствуются художники. Античность постигла и воплотила ве
личие, совершенство, абсолютную красоту в скульптуре, но
даже здесь античное искусство пренебрегает человеческим ли
цом, его выражением, характером. Это искусство обезглав
ленное.
Мне неприятна сама история античности. Нужно обладать
весьма неглубоким и малокритическим умом, чтобы плениться
ею и довольствоваться какими-то гипотезами, предположе
ниями, тщетно пытаясь заключить в свои объятия облако Прош
лого.
И в конце концов, какая это явная и чудовищная неспра
ведливость, – стоя перед витриной, посвященной Акрополю,
восхищаться какими-то обломками, какой-нибудь изящной ли
нией на куске греческой терракоты – и с пренебрежением от
носиться к Клодиону.
347
Я заметил, что для подлинной любви к искусству и уменья
ценить его необходим не только вкус – необходим еще особый
характер. Независимым в своем восхищении может быть лишь
тот, кто независим в своих мыслях.
20 мая.
<...> Вечером у Флобера слушали конец «Саламбо». Ос
новной недостаток этого произведения, и гораздо более важный,
чем всякие частные погрешности, – в том, что патетическое
здесь сведено к материи, а это возвращение вспять, возвраще
ние ко всему тому, что делает для нас поэму Гомера ниже про
изведений нашего времени; в романе изображены физические
страдания, а не страдания духовные; это роман о теле, но не о
душе человека.
21 мая.
<...> Когда нынешний бунт свободных умов против власти
всего прошлого – религии, папства, монархии и прочих форм
правления былых времен – закончится полным уничтожением
этого прошлого и сменится спокойствием, человеческий разум,
оказавшись без дела, выработает, будем надеяться, новый кри-
териум и обратит его против нелепо раздутых репутаций. Суж
дение великих умов нашего времени об умах прошедших столе
тий, ныне высказываемое только в узком кругу, непременно
выбьется тогда наружу и в свою очередь произведет револю
цию. Как будет выглядеть тогда слава Мольера рядом со славой
Бальзака? Не будет ли «Госпожа Бовари» объявлена выше
«Манон Леско»? Не померкнет ли слава всех наших лириче
ских поэтов перед славой Гюго? Кто сохранит неизменным свое
историческое место? – Рабле, Лабрюйер, Сен-Симон, Дидро...
22 мая.
< . . . > Поразительно, как преследует жизнь всех тех, кто
не идет проторенной дорожкой, кто сворачивает или стремится
свернуть на другие пути; всех тех, кого нельзя причислить ни
к чиновникам, ни к бюрократам, ни к счастливым супругам, ни
к отцам семейства, – тех, кто живет вне обычных рамок. Каж
дое мгновение, каждую минуту их постигает кара – в большом
или в малом, – и всякий раз кара эта кажется предусмотренной
некиим уложением о наказаниях для нарушителей великого за
кона – закона сохранения общества.
348
25 мая.
Сегодня в Булонском лесу видел ослепительную, переливаю
щуюся серебром и лазурью, наглую карету. Я спросил: «Чья
карета?» – «Госпожи Мирес» – был ответ.
В наши дни денежный мешок ведет себя точно так же, как
мог бы вести себя Людовик XIV с Великим Дофином *. Когда
сынок Ротшильда тайком от отца проиграл на бирже мил
лиончик, он получил от папаши-миллионера нижеследую
щее послание: «Г-ну Соломону Ротшильду надлежит сегодня
ночью прибыть в Феррьер, где его будут ждать касающиеся его
распоряжения». В Феррьере он узнает, что ему приказано от
правиться во франкфуртскую контору своего батюшки, где ему
предстоит щелкать на счетах. По прошествии двух лет он, счи
тая свою вину искупленной, пишет отцу. Тот отвечает: «Дело
г-на Соломона Ротшильда еще не завершено». И новым предпи
санием посылает сына в банкирский дом в Америку, еще на
два года.
3 июня.
Сегодня вечером я шел по предместью Сен-Дени; в полура
створенной двери колбасной лавки – красивая девушка, стоя
щая вполоборота; и было что-то удивительно рембрандтовское
в этом затемненном девичьем силуэте, – в этом изящном пятне
на фоне света и отблесков огня.
5 июня.
<...> После посещения музея Кампана. – Нет, положи
тельно греки и римляне вызывают у меня одно отвращение.
Искусство, вколачиваемое в нас с раннего детства. Прекрасное,
которому учат в коллеже. Академические народы, академиче
ское искусство, академические эпохи – все это продолжает су
ществовать только ради вящей славы престарелых преподава
телей и ради их окладов. Вся эта красота скучна, словно урок,
заданный в наказание, – и я берусь за альбом японского искус
ства, погружаюсь в эти красочные сны... По существу, грече
ское искусство не более как обожествленная фотография чело¬
веческого тела, представление о мире, присущее чисто мате
риальной цивилизации. < . . . >
У буржуа существует восхитительный евфемизм для обоз
начения собственной скаредности. В их устах быть скупым —
значит «собирать дочерям на приданое». <...>
349
Воскресенье, 8 июня.
Вместе с Сен-Виктором мы, словно приказчики, отправились
на загородную прогулку. По дороге на вокзал мы говорили о
том, что, в сущности, человечество (и это, несомненно, к его
чести) – величайший Дон-Кихот. Правда, его неизменно сопро
вождает Санчо, то есть Разум, Здравый смысл. Но Дон-Кихот
чаще всего берет верх, – ведь самые великие свои усилия чело
вечество сделало ради чистых идей, ради них были принесены
самые большие жертвы. Великий тому пример – гроб госпо-
ден, отвлеченная идея, ради которой вчера еще пришел в дви
жение весь мир *.
В Буживале мы шли вдоль Сены. На острове, в высокой
траве, какие-то люди читали вслух статью из «Фигаро».
Гребцы в красных фуфайках пели романсы Над о. На повороте,
возле ивы, Сен-Виктор повстречал какого-то знакомого, по виду
мелкого маклера. Долго бродили в поисках уголка, пока нако
нец не набрели на укромное место, где не было ни пейзажиста
с мольбертом, ни дынных объедков...
Природа для меня – нечто враждебное. Оказавшись вне го
рода, я чувствую себя словно ближе к смерти. Эта поросшая
травой земля кажется мне притаившимся в ожидании огром
ным кладбищем. Эта трава выросла из человеческого праха.
Эти деревья растут из того, что уже умерло, – из трупов. Это
сияющее солнце, такое светлое, такое бесстрастное и безмятеж
ное, когда-нибудь будет способствовать моему гниению. Эта
вода, такая теплая, такая красивая, будет, может быть, омы
вать мои кости. Деревья, небо, вода – все это словно арендо
ванный на десять лет участок, где садовник обязался каждую
весну сажать новые цветы и где устроен небольшой водоем с
красными рыбками...
Нет, все это для меня – не жизнь. Жизнь для меня лишь
в том, что скользит мимо, чуть касаясь души: в прошумевшем
женском платье, в профиле, например, той, что была за сто
лом у Пувана, – она чем-то напомнила мне «Милосердие»
Андреа дель Сарто, а бледностью своей и формой рта – вам
пира из «Тысячи и одной ночи». Или же мою мысль будит и
развлекает интересная беседа, вроде той, которая завязалась у
меня тогда о Миресе с сыном Боше... Лицо женщины и беседа
мужчины – только в этом моя радость, только это вызывает у
меня интерес.
350
11 июня.
Нет ничего более уморительного, чем мой кузен Альфонс,
продвигающийся по матримониальному пути. Словно сама Ску
пость, стеная, движется по кругам Дантова Ада... Расходы на
ложу в Оперу и на перчатки, потом мороженое у Тортони.
Всякие другие статьи ухаживания: экипажи, букеты; цветов,
что он привез из деревни, оказалось мало, и ему приходится
ежедневно их покупать; да еще цветы для жардиньерок неве
сты – горничная находит, что их недостаточно; да еще кольцо
в пятьсот франков. Затем первостепенно важные переговоры
нотариусов, вопрос о раздельном праве собственности вступаю
щих в брак, отстаивание пункта за пунктом.
Удивительная, кстати, вещь – это раздельное право собст
венности! Одна из тех чудовищных условностей, которые так
часто встречаются в обществе. Между супругами – полный
союз. Их кладут в одну постель, отныне у них все должно быть
общим – кровь, здоровье, одним словом, все – кроме денег.
Один ночной столик, – но два разных состояния. Они начи
нают совместную жизнь, – но свои кошельки оставляют за
порогом.
Какие жестокие испытания! Невеста требует, чтобы в кон
тракте была оговорена сумма в четыре тысячи франков еже
годно на туалеты. По мере того как все больше раскрывается ее
сущность светской женщины, перед испуганным женихом воз
никает страшное видение грядущих расходов, и мрачные пред
чувствия все больше охватывают его. Колебания по поводу сва
дебных подарков. Г-жа Маршан дала ему адрес своего юве
лира. Сцена отказа, где он держится обороны и ведет себя так,
словно его грабят разбойники в почтовой карете где-нибудь в