Текст книги "Дневник. Том 1."
Автор книги: Эдмон де Гонкур
Соавторы: Жюль де Гонкур
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 50 страниц)
правительства. Никакого гелиогабализма *, никаких причуд.
Только скандалы, почти благопристойные. Благоразумные дей
ствия, здравые суждения. Империя, власть должны быть пра
вом на безумие. < . . . >
Рассматривая гравюру XVI века – изображение укреплен
ного города, – я думал о том, что города, как и богов, создает
страх. Первый город был построен для защиты от убийства и
грабежа. Всякое общество возникает из потребности в жандар
мерии.
29*
451
Нам хорошо, мы наслаждаемся состоянием, которого очень
давно не испытывали, так что совсем от него отвыкли. Покон¬
чено с лихорадочной тревогой, с беспокойством, с нетерпели
вым ожиданием. Безмятежность, отдых, полный чувства удов
летворения. Не начало ли оздоровляющего действия успеха?
6 февраля.
Вчера мне рассказали об одном прекрасном поступке; в ли¬
тературе из этого можно было бы сделать нечто весьма краси
вое и драматичное. У юного г-на д'Орменана, очень бедного,
есть дядя, который должен оставить ему все. Дядя умирает;
юноша вступает во владение сорока тысячами ливров ренты.
Широкая жизнь. Пирушка с приятелями в дядином замке. До
ставая из старого шкафа бутылку старого вина, он обнаружи
вает завещание, лишающее его наследства; возвращается
к друзьям, ничего не говорит им; а после оргии отправляется
к своему нотариусу и вручает ему духовную дяди. Нотариус
разъясняет ему, что это глупо, что начнется тяжба, что об-
щины-наследницы все равно ничего не получат и что надо тут
же, не откладывая, сжечь завещание. Он не хочет. Завещание
предается гласности. Процесс. В день решения дела в Государ
ственном совете он не выказывает нетерпения, преспокойно
обедает с приглашенными друзьями у Дюрана. Он выигрывает;
больной чахоткой, уезжает в Египет, где умирает.
Человек, столь внезапно разорившийся, по собственной
воле, из-за своей чести, – можно что-нибудь сделать из этого.
14 февраля.
<...> Фейдо мне рассказал, что г-жа Перейр ежедневно
выходит, чтобы творить милостыню до четырех часов пополу
дни. Есть что-то пугающее в этом постоянстве, в этой пункту
альности сострадания, в этом ежедневном отправлении благо
творительности. Слишком уж тут чувствуется банковский ка
питал, умиротворяющий бога по четыре часа в день.
18 февраля.
< . . . > Мюссе: Байрон в переводе Мюрже.
Суббота, 27 февраля.
Он идет, он медленно приближается мелкими скользящими
шажками, весь словно из цельного куска. Так подползает пре-
452
смыкающееся, так движется хамелеон, – сонный, ледяной вид,
крохотные тусклые глазки, и кожа вокруг них вся в складках
и морщинах, как веки ящерицы. Он не подходит к людям; он
чует преграду на своем пути, останавливается в нерешительно
сти перед человеком и, стоя вполоборота, не поворачивая го
ловы и глядя прямо перед собою, произносит первые слова
гнусавым голосом с немецким акцентом. Затем ищет, что же
сказать дальше, по-прежнему не двигаясь, с блуждающим взо
ром. Человек ждет – молчание. Он застыл в замешательстве.
По прошествии нескольких секунд достает носовой платок,
флегматично вытирает рот, роняет еще какое-то слово и идет
дальше. Иногда в его блеклых голубых глазах проскальзывает
бледная улыбка, неясный отблеск. Он в штатском: фрак, шляпа,
два бутона розы в петлице и лента Почетного легиона через
плечо. Ave Caesar! 1 Это – он.
«Зловещий!» – вот какое определение приходит на ум при
виде его. Готье говорит, что он похож на циркового наездника,
уволенного за пьянство. Есть что-то общее. Зловещий, несу
разный, изнуренный, беспощадный. Он напоминает еще прой
доху, из тех, что можно встретить в низкопробных немецких
гостиницах: какого-нибудь франкфуртского сводника.
И, глядя на него, я думал: «Так вот он, глава Франции,
опора всего! Так вот каков Наполеон III, ставший Цезарем на
мировой сцене по той же иронии судьбы, по которой Кларанс
стал Марком Аврелием на сцене театра Порт-Сен-Мартен! *
Внебрачный ребенок, нареченный Наполеоном при крещении,
на котором его отец не присутствовал, Наполеон без единой
капли наполеоновской крови в жилах *, с этим лицом мародера,
вот он каков?»
3 марта.
Мы идем неодетыми на бал к Мишле, где ряженые женщины
изображают угнетенные народы – Польшу, Венгрию, Венецию
и т. п. Мне кажется, что здесь пляшут будущие революции
Европы. < . . . >
4 марта.
Знаете, на чем основана слава Делакруа? Он ввел в жи
вопись движение механических игрушек: вроде кузнеца, под
ковывающего лошадь, или зубного врача, выдирающего зуб, —
передвижные картинки.
1 Приветствую тебя, Цезарь! ( лат. )
453
14 марта.
Когда Сен-Виктор читает нам у Маньи письмо Дюма-сына,
где тот заявляет о своем отречении от театра, Готье говорит:
«Знаете что? Дюма в смертельном отчаянии, из-за того что он
совсем не стилист, и чувствует, что, как бы мы его ни хвалили,
мы его презираем». < . . . >
15 марта.
Один случай из моего детства ясно запечатлелся у меня в
памяти. Во время моей поездки с матерью в Гондрекур, на по
стоялом дворе, в общей зале некий господин при нас спросил
бутылку шампанского, перо и чернила. Я долго думал, что пи
сатель именно таков: путешествующий господин, который пи
шет за столом на постоялом дворе, потягивая шампанское. На
самом деле – как раз наоборот! < . . . >
20 марта.
< . . . > Прелестные подробности жизни парижских бедня
ков. Починщица кружев варит себе суп из молока, употребляе
мого при чистке черных кружев. Одна бедная старуха во время
поста встает в четыре утра и идет в собор Парижской богома
тери, чтобы занять стул, который она переуступает за десять —
двенадцать су; другие промыслы: подравнивать конский волос
на щетках, сортировать пряники, стряпать для разносчиков,
умывать их детей.
5 апреля.
В литературе начинают с того, что старательно ищут свою
оригинальность у других и вдали от себя; много позже ее нахо
дят попросту в себе самом и рядом с собою.
Новые парижские развлечения низменны по самой своей
сущности. Все, что есть гнусного и отвратительного в музыке
и смехе, нечто вроде комической оперы, испоганенной дурац
кими куплетами, пастораль, сыгранная с мерзкими шутками на
свирели Домье, слабоумные песенки, выкрикиваемые в эпилеп
тическом восторге, – вот Опера проходимцев: «Альказар»! *
9 апреля.
Сегодня вечером, пообедав, еще за столом, мы беседуем друг
с другом после нескольких дней глубочайшей печали. Одна за
другой возникают у нас обоих эти мысли и тут же слетают
454
с уст. Наша скрытая рана – неутоленное и уязвленное литера
турное честолюбие и вся горечь литературного тщеславия, из-
за которого вам больно, если какая-нибудь газета не упомянет
о вас, а если упомянет о других, – вы приходите в отчаянье.
Вся наша жизнь отдана литературе, а свободное время, пе
рерывы в работе мы заполняем, хотя и не целиком, прибегая на
худой конец к собиранию коллекций: это нас занимает, но не
поглощает.
Нежность, таящаяся в нас, остается без исхода, без удовле
творения. Нам недостает двух-трех милых семейных домов, где
мы могли бы дарить, раздавать, изливать все то, чего мы не
даем любовнице, – ибо ей мы даем всего лишь привязанность,
рожденную привычкой. Ведь, по сути дела, мы не два человека,
мы не составляем общества друг для друга; мы одновременно
страдаем от одних и тех же приступов слабости, от одних и тех
же неудач, от одних и тех же недугов; мы составляем единое
существо – одинокое, тоскующее, болезненное!
Неуклонно проявляется у обоих жажда развлечений, стрем
ление к удовольствиям. У старшего из нас такое стремление
ослабляется нерешительностью в подобных делах, ему необхо
димо, чтобы кто-либо другой увлек его с собою. У младшего
постоянное стремление к удовольствиям, чаще всего подавляе
мое, свидетельствует о том, что он провел свою юность безра
достно. Но у нас обоих всему мешает отсутствие предприимчи
вости, житейской сноровки, какая-то робость в обращении с
женщинами, неуменье отдаваться веселым прихотям фантазии.
Поэтому-то и нет у нас вкуса к жизни, и нас непрестанно одо
левает отвратительная скука существования. Мы принадлежим
к тем людям, кого отвлекает от самоубийства только творчество
и родовые муки их мозга. <...>
10 апреля.
Едем осматривать Сен-Дени. Бывают монархии, которые не
годятся для живописи на стекле: Луи-Филипп и его супруга на
витраже – это сама Буржуазия в нимбе! < . . . >
Понедельник, 11 апреля.
< . . . > Этот Делакруа, пресловутый художник выразитель
ности, – совсем не выразителен, он передает только движение.
Как и у Пуссена, у него нет образа, говорящего, сообщающего
что-нибудь, нет ни одного одухотворенного лица. Фигуры на
его полотнах возвращают нас даже не к обобщенному изобра-
455
жению страстей, как у Лебрена *, а к некоей безликости искус
ства Эгины *. Он будет пользоваться успехом лишь у людей,
лишенных вкуса и самостоятельности суждения. Его так назы
ваемая слава в том, что он якобы продолжил традиции вели
кой школы, именуемой школою исторической живописи, – ма
жет огромные эпилептические картины, пользуясь палитрой
Рубенса и Веронезе.
Лег с мигренью; шумы, далекие предметы преображаются,
поэтизируются, воспринимаются сквозь легкий полусон. Вода,
которой моют коляски во дворах, журчит свежо и радостно, как
струи каскадов в бассейнах Альгамбры.
Больно видеть, каким мелким делают Гаварни его заботы
буржуа – собственника, общество двух глупых женщин, кото
рые за ним ухаживают, и чтение бульварных газетенок. Можно
подумать, что в этом кроется жестокая ирония: ему мстит все,
что он подверг осмеянию, – собственность, женщина и газета.
Среда, 13 апреля.
< . . . > Из всей современной живописи картины Декана по
крываются самой красивой патиной и, пожухнув, приобретают
вид старых шедевров.
17 апреля.
У нас странная жизнь, раздвоенная, разделенная между
изысканным прошлым и отвратительным настоящим. И вот,
после хлопот с аукционистами по поводу рисунков Гравело, мы
изучаем рождение цезаризма.
21 апреля.
Едем обедать к Готье. Его дом – нечто вроде жилища ху-
дожника-мастерового. Одно из тех неуютных обиталищ, где не
достаточно устойчивая мебель выводит из равновесия и вас.
Стулья – на трех ножках, камины чадят, обед запаздывает,
а Гризи беспрестанно ворчит. Дочери говорят только о китай
ском языке, который они изучают. Ну, а сам Готье парит в
мире своих фраз.
После обеда он читает нам отрывки из книги Гюго *. Она
сбила его с толку, он не знает, что в ней хорошо, что плохо.
«Это – исполин, которому некуда девать силу, – говорит он
нам, – это кошмар титана». Нам фразы Гюго показались уже
456
не фразами, но аэролитами: некоторые из них падают с солнца,
другие – с луны.
Там был один буржуа, бывший романтик, в былые времена
странствовавший по Германии с Сент-Бевом; он рассказывал,
что Сент-Бев путешествовал как мелкий буржуа, в духе Буффе,
с кучей ярлычков на всех вещах в его чемодане: «Самая тонкая
из рубашек...», «С этими чулками обращаться поосторожнее...».
Четверг, 28 апреля.
< . . . > Литература может и должна изображать жизнь ни
зов, безобразное и даже отвратительное. Живопись скорее
должна тянуться к прекрасному, изящному, приятному. Одна
обращается ко взору, который не следует оскорблять, другая —
к сердцу, которое надо растрогать.
Застенчивость – это только нервное явление. Все нервные
люди застенчивы. Скромность тут совершенно ни при чем.
4 мая.
< . . . > Биржевые дельцы, по мере того как живут и обога
щаются, становятся смуглыми. Приобретают металлический от
тенок. Кажется, что у них из-под кожи проглядывает отблеск
золота.
5 мая.
Я не встречал никого, кто пожелал бы снова прожить свою
жизнь, даже ни одной женщины, согласной вернуться к восем
надцати годам. По одному этому можно судить о жизни. < . . . >
Вольтер – литератор прошлого, старых жанров: трагедии,
эпической поэмы и т. п. От него берет начало галльское остро
умие, Тьер, Беранже и т. д. Дидро – писатель будущего. Он
породил роман и словесную живопись, Бальзака и Готье. < . . . >
Поистине только в наш век можно сделать карьеру, плача
на могилах, по способу барона Тейлора *, приобрести обще
ственное положение, известность, ренту – при помощи слез.
8 мая.
Были у заставы Клиньянкур, для пейзажа в «Жермини
Лесерте».
Близ укреплений, между низкими бараками, лачугами тря-
457
пичников, цыган, я вдруг вижу кучу народа, целую толпу. Она
движется по направлению к какому-то мужчине, – его держат
три женщины в выцветших лохмотьях, осыпая его пощечинами,
проломив на нем шляпу. Кругом кишмя кишат люди, набежав
шие в один миг, точно выскочившие из-под земли; дети, смеясь,
спешат насладиться зрелищем; у дверей конурок – цыганки и
старухи, с белыми, как грибница, лицами, словно покрытыми
плесенью.
От толпы отделяется могучий мужчина в блузе, подходит
к юноше, белокурому, хрупкому, измученному, и начинает на
отмашь бить его по лицу своим страшным кулаком, все снова и
снова, не давая ему опомниться, не прекращая яростных уда
ров, даже когда тот падает. Весь народ вокруг смотрит, как в
театре, и упивается жестокостью, совершенно не чувствуя того,
отчего у нас все нутро переворачивает, не чувствуя отвращения
перед насилием.
Затем все исчезает, так же как появилось, словно страш
ный сон.
Четверть часа спустя по ту сторону укреплений, спотыкаясь
на выбоинах гипса, я встречаю его, избитого: он бредет куда
глаза глядят, без шляпы, без сюртука, в изодранной рубахе, он
ошалел, как пьяный, и время от времени машинально вытирает
рукавом свой окровавленный глаз, вылезающий из орбиты.
И я размышлял на обратном пути: «Откуда это чувство, что
человек, которого бьют, – наш ближний, человек, которого уби
вают, – брат наш?» <...>
9 мая.
У Маньи.
Все в сборе. Мы выражаем преклонение перед литератур
ным талантом Эбера, который мы совершенно отделяем от его
нравственности.
Беседа переходит от морального облика Эбера к нравствен
ности Мирабо, стоящей, на наш взгляд, не намного выше. Нам
возражают со всех сторон, отрицают, что Мирабо был продажен,
что его подкупили, вступили с ним в сделку. Мы отсылаем
всех собравшихся к переписке Бакура. Сент-Бев, одушевив
шись, заявляет, что Людовик XVI – свинья, что он заслужил
гильотину за подкуп такого человека, как Мирабо. Все присут
ствующие присоединяются к нему, крича, что гений, подобный
Мирабо, не подвластен законам обывательской порядочности.
– Что ж, господа, – вскричали мы, – значит, в истории
нет морали, нет справедливости, раз вы применяете два ме-
458
рила, два способа оценки: один для гениев, другой – для мел
коты... Надо надеяться, потомство будет демократичнее вас.
– Ах, потомство, – говорит Сент-Бев, – это только на пять
десят лет! Потомки – это те, кто знал человека, кто вспоми
нает о нем, кто о нем может рассказать...
– Да, когда тот мертв! – говорю я критику, который не
давно выступил с теорией, что Потомство – это он, и имел
обыкновение затрагивать только покойников.
Разговор перекидывается на Пор-Рояль *. Сен-Виктор вос
стает против этих «кретинов», которых он ненавидит. «Не злоб
ствуй, Фрейбург!» – говорит ему Сент-Бев, намекая на его вос
питание у иезуитов. Ренан принимает вызов и встает на защиту
святых из Пор-Рояля; увязая в своем парадоксе, он доходит до
утверждения, что, быть может, великие люди – это именно те,
кого никто не знает, и что он глубоко восхищается молитвами
Пор-Рояля, обращенными к Неведомым Святым. Увлекаясь все
больше, он говорит наконец, что стремление проявить себя по
рождается нашей литературной низостью и что правда и кра
сота этого мира – только в святости.
Вокруг сей декларации возникает спор. Все кричат одновре
менно; и, выделяясь из общего шума, слышится тихий голос
Готье: «Я-то силен, я выбиваю триста пятьдесят семь
у «турка» *, я создаю целые системы метафор: в этом – все!»
Один из присутствующих рассказывает, что в 48-м году, во
время Революции, некто, увидев на мосту Искусств, как пудель
укусил своего слепого хозяина, решил: «Все потеряно, это раз
руха из разрух!» – и продал свою ренту.
Флобер похож на бурный поток... – это водопроводная труба
на двух ногах.
15 мая.
Аналитические романы человечны по самой своей природе.
Они сближают человека с человечеством.
Вот девочка, Паска Мария, из итальянской деревушки, из
семьи натурщиков, отец привез ее в Париж и буквально носит
ее на руках из мастерской в мастерскую, чтобы она позировала,
а г-жа де Ноайль собирается удочерить ее, увозит на юг и
относится к ней, как к любимой дочери. – Какая интересная
задача – исследовать столкновение двух участей: жизни в род
ной семье и жизни у приемной матери. Какой прекрасный
сюжет для психолога!
459
23 мая.
У Маньи. Сент-Бев упрекает Тэна за то, что он представлял
свою «Историю английской литературы» в Академию – не
достойным врагам, которые с восторгом возьмут его под свое
начало и рады будут как следует отчитать. Тэн защищается до
вольно неудачно. Потом речь его становится живее, и он гово
рит, что есть четыре великих человека – Шекспир, Данте, Ми-
келанджело и Бетховен.
– Это четыре кариатиды человечества. Но все это – сила, —
говорит Сент-Бев. – А красота?
– Да, – говорит Ренан. – А Рафаэль?
Всегда найдутся люди, подобные Ренану, чтобы сказать:
«А Рафаэль?»
Беседуем о жизни. Из всего кружка только мы и Флобер,
три меланхолика, жалеем, что родились.
Затем разговор касается женского вопроса и мальтузиан
ства: «Я слишком люблю своих детей, чтобы дать им жизнь», —
говорит Тэн. Сен-Виктор негодует во имя природы.
Потом говорим о здоровье древних, об уравновешенности
и цельности античного мира, о подлинной мудрости, предшест
вовавшей стоицизму, о будущем, о прогрессе.
– Заселение пустующих земель и открытие великих
истин – вот будущее, – говорит Тэн. – Я подытоживаю в двух
словах: будущее должно принести уменьшение чувствительно
сти и усиление деятельности.
– Да, – говорим мы. – Но здесь и кроется злополучное про
тиворечие. С тех пор как появилось человечество, его прогресс,
его достижения порождались чувствительностью. Оно с каждым
днем становится все более нервическим, истеричным. А что ка
сается этой деятельности, развитие которой вы приветствуете,
то не от нее ли проистекает современная меланхолия? Не ду
маете ли вы, что безысходная тоска нынешнего столетия проис
ходит от переутомления, спешки, перенапряжения, от бешеной
работы, натянутых до предела нервов, от чрезмерного произ
водства – во всех смыслах?
Потом речь заходит о величайшем зле нашего времени, свя
занном с женщиной и, особенно, с характером современной
любви. Это уже не любовь древних – тихая, безмятежная,
почти гигиеническая. На женщину не смотрят более как на
плодовитую самку и сладкую утеху. Мы видим в ней как бы
идеальную цель всех наших стремлений. Мы делаем ее средо
точием и алтарем всех наших ощущений – горестных, болез-
460
ненных, исступленных, пряных. В ней и через нее мы ищем
удовлетворения своей разнузданности и ненасытности. Мы ра
зучились просто и без всякого умничанья спать с женщиной.
27 мая.
< . . . > Смех, вызываемый комическими актерами, не достав
ляет мне ни радости, ни веселья. Для меня это нервное состоя
ние, пароксизм, – одна из разновидностей эпилепсии. < . . . >
Автор в своем произведении, как полиция в городе, должен
находиться везде и нигде.
28 мая.
Чтобы заставить нас примириться с жизнью, богу пришлось
отнять у нас ее половину. Не будь сна, когда временно умирают
печали и страдания, человек не вытерпел бы до смерти. < . . . >
Нас сравнивали со многими людьми. Человек, на которого
мы более всего похожи, – это Декан. Нам кажется, что у нас
тот же стиль, та же манера освещать предметы.
29 мая.
У принцессы. – Кабаррюс, врач Ротшильдов, сказал Сен-
Виктору, что недавно умерший молодой Ротшильд скончался
от волнения из-за биржевой игры; Ротшильд, погибший от вол
нения из-за денег!
30 мая.
<...> На Елисейско-Монмартрском балу – какая-то жен
щина на высоченных, острых, как гвозди, каблуках, в шелковых
чулках телесного цвета. Перед второй фигурой кадрили она на
клоняется, подхватывает и высоко поднимает юбку, заправляет
все свое белье в панталоны; затем бросается вперед, словно ны
ряет, и, пригнув голову к животу, задрав юбку кверху обеими
руками, притоптывает, отбивая стремительную дробь, показы
вая ноги до колен и панталоны до предела.
Интересно было бы изобразить в романе Канкан, сущность и
дух парижского Сладострастия, проказы Любви, жаргон Кад
рили.
Очень странно, что именно мы, окруженные, заваленные
всей той прелестью, что дал нам XVIII век, именно мы пре
даемся самым безрадостным и почти самым отталкивающим
461
исследованиям народной жизни; что именно мы, для кого жен
щины так мало значат, анатомируем женщину наиболее
серьезно, наиболее тщательно, наиболее проникновенно.
31 мая.
После того как, набив аукционную цену до трехсот девятна
дцати франков, мы вынуждены были отступиться от рисунка
Габриеля де Сент-Обена, который, прежде чем мы открыли и
сделали модным этого художника, прекрасно пошел бы и за
двадцать франков, – я подумал вот о чем: самую высокую цену
человеку в искусстве придает не тот, кто его понимает, а тот,
кто его не понимает, но притворяется, будто понимает.
Вот религиозность женщины из народа в нынешнее время:
– Священники врут и только несчастье приносят... Мне так
и хочется смыться от них подальше!
– А если бы ты заболела, позвала бы священника?
– Ох, нет, я бы не отважилась! Все бы думала, как бы on
не подбросил мне чего, как бы меня не уморил...
А у нее за каминные часы засунуто распятие, и она ни за
что с ним не расстанется! <...>
2 июня.
В поезде. – Шел дождь, а сейчас светит солнце. Небо, де
ревья, горизонт, луга, все вдали окутано, подернуто белой, мо
лочной дымкой. Будто акварель подцвечена молочно-белой
гуашью.
В Грэ, близ Фонтенебло.
Вчера ел на серебряной посуде, сегодня – на оловянной.
Мне это нравится.
На сельской улице, при виде заката, простого и наивного,
совершенно как у Добиньи, я подумал, что современная школа
пейзажа, со своей добросовестностью и искренностью, исцелит
наконец человечество от идолопоклонства перед природой.
9 июня.
< . . . > На воде.
В сотне шагов от нас мягко и глухо шумит, как замираю
щий родник, мельничная запруда. В лесу, который полощет
свою листву в воде, поют птицы; а с противоположного берега,
подобно музыкантам в оркестре, другие птицы откликаются из
камышей, скрестивших свои зеленые сабли. Нижние ветви де
ревьев вздрагивают, вершины их колышутся почти неуловимо.
462
Заросли камышей расцвечены желтыми пятнами ириса, де
ревья, листва, синее небо, ватные облака, плывущие на своих
лебединых брюшках, – все это красуется и трепещет в зеркале
реки, всколебленное светлой зыбью. Бегущая вода вобрала в
себя все веселье, весь лучезарный блеск летнего дня и это дви
жущееся пятнышко – эту летящую птицу, полную радости
жизни.
Среда.
Сестра хозяйки нашего постоялого двора сегодня вышла
замуж.
Утро как утро: словно ничего не происходит. Невеста в буд
ничном чепце, в затрапезной юбке. Вот она выгоняет корову в
поле. Вот проносит свой ночной горшок. Кажется, что здесь,
у крестьян, случке коровы придается больше торжественности,
чем выходу замуж.
В два часа прикатила на двуколках толпа родственников
из Гатинэ, мужики и бабы, живущие за восемь лье отсюда. Все
они разбрелись по саду. Отвратительно было видеть их среди
зелени. Похоже на кошмарную свадьбу Лабиша в изображении
Курбе. Женщины подобны пряничным чудовищам в белых чеп
цах. У одной был зоб величиной с голову, обвязанный голубым
бумажным платком.
В четыре часа я видел на кухне, как жених, уже в сукон
ном костюме, отчаянно мучился, силясь натянуть перчатки оре
хового цвета, размером не менее, чем 93/4... Затем пришли его
родственники, одетые как в 1814 году. Мне казалось, что передо
мной стадо горилл, выросших из своей одежды, сшитой к пер
вому причастию.
Исполнили формальности и вернулись домой. Здесь не слу
жат обеден. Свадьбу празднуют без всякой пышности. Невеста —
в белом, похожая на раскисшую макаронину, в белых перчат
ках, лопнувших на всех пальцах.
На другой день. – Сегодня утром я встретил новобрачную
во дворе. Она опять несла горшок. Она не испытывала нелов
кости ни из-за своей ночи, ни из-за своего горшка.
18 июня.
< . . . > Здесь, с молодым провинциальным дворянчиком, уче
ником художника-анималиста Палицци, – какая-то женщина,
его любовница. Эту женщину я изучаю, потому что, по-моему,
463
она, физически и нравственно, – тип обитательницы публичного
дома, независимо от того, была она там или нет.
У нее маленький, узенький, выпуклый лоб, густые неров
ные брови, сросшиеся у переносицы; нос тонкий, но вульгар
ный, со вздернутым кончиком; небольшой рот, ямочки на ще
ках, когда она смеется; зубы белые, широко расставленные,
как бы опиленные; на скулах иногда проступает румянец ка
кого-то кирпичного оттенка, выдающий скверное пищеварение,
привычку питаться всякой гадостью; кожа грубоватая, в кра
пинках, еще сохранившая старый загар, – кожа простой дере
венской женщины, несмотря на ухищрения парижской парфю
мерии. Волосы высоко взбиты, зачесаны кверху и густо напо
мажены; чувствуется, как они грубы, эти волосы, придающие
ей сходство с ярко раскрашенными женскими портретами в ра
мочках, которые можно получить в виде премии при покупке
печенья. В сущности – ничего некрасивого; но все говорит о
низости происхождения и о второсортности.
Она ходит по утрам в черной юбке и белой кофте, с желтой
косынкой поверх нее, ужасной желтой косынкой проститутки;
зачастую – в шлепанцах на босу ногу.
У нее пошлая и, так сказать, публичная любезность жен
щины, готовой на все. Она всем учтиво говорит «сударь», как
выдрессированная. Своего любовника она называет «Крошка».
И в этой любезности – никакого кокетства, никакого желания
произвести впечатление, взволновать, завлечь мужчину, ничего
от инстинктивных уловок парижанки.
За столом она просит подать литровую кружку и пьет
только из нее, – потому что, объясняет она, это ей напоминает
детство, когда она наливала себе вино из бочки.
Она говорит «преятно», «простынь», «яблок». А вечером
она вам советует зажмурить глаза, чтоб увидать на Луне «Иуду
с корзиной капусты». Она любит передразнивать местное наре
чие своего края: «Мои робятки». Это ее способ забавлять и
смешить.
Иногда у нее бывает совершенно отсутствующий вид, как
у крестьянина, который спит с открытыми глазами, не переста
вая править своей тележкой. Она много спит, и днем и ночью.
Вечером, как только зажигают свет, она немедленно ложится.
Она, как корова, предается в полдень сиесте. Рассвет будит быв
шую крестьянку. Она тискает своего ребенка, тетешкает его,
слоняется с ним по комнате, шьет, сидя в постели. Она говорит:
«Если б я была богата, я научилась бы не спать по вечерам».
В деревне ее буколические удовольствия сводятся к тому, что
464
она вдруг принимается ворошить сено или лазит на вишневые
деревья. Ее единственная страсть – салат. На прогулке она
обирает вишенники и горох.
Говоря с вами, она следит глазами за служанкой, которая
подает кушанье. Ее так и тянет к людям ее круга, и она то и
дело заглядывает на кухню. Мужчина не составляет ей компа
нии; как и всякой деревенской женщине, ей необходима для об
щения женская среда.
Ей импонирует знатное имя, бумага с дворянским гербом.
В театре самыми важными актерами ей кажутся те, которые
играют королей и королев.
Она целомудренна, не способна возбуждать, как бы лишена
пола. Она никак не действует на чувства мужчины. Вокруг нее
ни малейшей крупицы сладострастья. В ее речах, дерзких и
вольных, никакого намека на отношения полов. Ничто в ней
не дразнит желанья. Кажется, что, выходя из спальни своего
любовника, она оставляет там свой пол как орудие труда.
Она не обидчива, всегда в хорошем настроении. Никогда не
сердится. Лишь иногда, в душную предгрозовую погоду, она
ворчит, испытывая смутное недовольство ребенка, которому хо
чется спать.
У нее есть сестра – монахиня, и сестра – горничная.
Никакой стыдливости, она мочится стоя, как животное.
Она так рассказала мне свою историю. Она – из Морвана,
близ Шато-Шинона. В детстве эта маленькая крестьянка была
мелкой хищницей и воровкой. Ее считали почти одержимой.
Сделав что-либо плохое, она, чтоб наказать себя самое, шла с
раскаяньем туда, где согрешила, но... опять принималась за
прежнее!
В двенадцать лет она свела знакомство с местной гадалкой,
бывшей маркитанткой, а затем – проституткой, затем, в старо
сти, нищенкой, которая бродила теперь с котомкой и корзинкой.
Девочка обчистила своих родителей, чтобы заплатить гадалке.
Она украла свиное сало, муку, солонину; нужно было пятна
дцать фунтов сала, чтобы узнать свою участь. Женщина ей
предсказала, что у нее будет семеро детей, что она семь раз
съездит в Париж и умрет тридцати лет. Кончилось тем, что все
стало известно, и прежние кражи, и самая последняя, и ее вы
секли крапивой, да так, что весь зад изволдырили!
Несколько лет спустя она попала в какой-то городок, за
стойку кофейни, куда приходили все тамошние судейские. Ее
сманил королевский прокурор, привез в Отэн, в гостиницу, и за
пер там на ключ, оставляя у двери слугу на время своих отлу-
30 Э. и Ж. де Гонкур, т. 1
465
чек. Но в один прекрасный день она, по ее словам, отвинтила
ножом болты на дверях и удрала с восемью сотнями франков
в Париж, где ей все так было внове, что, когда кучер, везший
ее в гостиницу, попросил у нее «на чай», она поблагодарила
его, сказав: «Спасибо, мне не хочется пить».
Видел сегодня открытый шкаф старой крестьянки. Там
висит, над стопкою простыней, золотой крест в стиле «Жаннеты»,
на полках – старые яблоки, сморщенные от долголетнего
лежанья, одно из них – в серебряном бокале.
20 июня.
Грустное впечатление при нашем отъезде, долго еще не по
кидавшее нас в поезде: собака, с которой мы играли целых два
дцать дней, не хотела уходить со станции; она улеглась у две
рей и продолжает нас ждать.
Тип для пьесы: человек, учитывающий все, – стоимость пер
чаток, износ платья, расходы на лотерейные билеты, во что об
ходится обед, новое знакомство – ведь это сущие князья!
Париж, 20 июня.
Мы снова начинаем свою парижскую жизнь с обеда
у Маньи. Кажется, на днях «Эндепанданс Бельж» сравнивала
эти обеды с ужинами Гольбаха. Впрочем, тайна еще надежно
охраняется, потому что газета упомянула среди прочих и Абу *.
Итак, беседуем об этом Абу. Мы все упрекаем его в том, что
он ведет двойную игру, строчит романы, чтобы повлиять на вы
боры, хочет быть и министром и литератором, делать карьеру и
писать книги. Тэн находит в нем нечто от Мариво и Бомарше.
Кто-то кричит ему: «Полноте! Абу ведет происхождение от
Вольтера через Годиссара!»