355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдмон де Гонкур » Дневник. Том 1. » Текст книги (страница 32)
Дневник. Том 1.
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:42

Текст книги "Дневник. Том 1."


Автор книги: Эдмон де Гонкур


Соавторы: Жюль де Гонкур
сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 50 страниц)

те успеют появиться; для целых поколений заранее противопо

лагать газетам уроки школьного учителя; внедрять в умы, ко

торые только еще формируются, представление, что никогда

еще не существовало ничего лучшего, чем сейчас; деспотически

распоряжаться несозревшим мозгом; уже сейчас внушать, что

раболепствовать – долг каждого, угодничество делать предме

том школьного обучения, воспользовавшись тем, что в таком

возрасте еще не способны к критическому восприятию, пре

подносить историю современности с позиций «Монитера» —

словом, совращать души несовершеннолетних и воздействовать

через детей на исторические воззрения будущего, положить

начало апофеозу императоров. Вся низость такого самовосхва

ления, к которому не прибегала до сих пор ни одна уважающая

себя власть, будет связана с именем этого министра. Какой

436

постыдный и отвратительный метод. Шовинизм превратится в

урок, заданный в наказание, ребенок возненавидит Империю

так же, как он ненавидит классиков.

3 октября.

Сидя в кофейне «Регентство» *, я нахожу, что этот уголок

улицы Сент-Оноре похож на Париж 1770 года и вместе с тем

на большую улицу большого провинциального города. Тут есть

лавка ювелира, и мне кажется, в ней должна восседать прекрас

ная ювелирша *, как у Ретифа. Окна – как в буржуазных до

мах. Некоторые пешеходы похожи на обитателей Марэ; у моло

деньких девушек вид гризеток... Мне мерещится Филидор, при

ходят на память двухколесные кресла-тачки, портшезы. Взор

мой и душа далеки от этих противных английских маршрутов

новых бульваров, таких длинных, таких широких, геометриче

ских, скучных, как нынешние большие дороги.

Может быть, дальше всего отошла от классики и традиций

современная комедия-буфф. Она полна невероятной фантастики,

нелепостей, смехотворных неожиданностей, прихотей паяцев,

неслыханного нервного раздражения, вещей, которые действуют

как веселящий газ, вызывают чувство дурноты и заставляют

содрогаться, точно видишь Гамлета в исполнении Бобеша * или

Шекспира впавшим в детство. <...>

8 октября.

Просто удивительно, что нашей карьерой мы будем обязаны

верхам, а отнюдь не младшей братии. На днях, в предисловии

к «Регентству», Мишле расценил нас как выдающихся писате

лей! Гюго, по словам Бюске, полон благожелательного любо

пытства по отношению к нам. Большая критика спорит, судит

о нас, оценивает нас. А среди людей нашего времени, близких

нам по возрасту, за исключением Сен-Виктора, мы встретили

только замалчивание и поношение. < . . . >

9 октября.

< . . . > Все эти дни меня преследует мысль, что в мире нет

ничего бессмертного. А тогда, к чему столько усилий, жертв, кро

вавого пота ради бессмертия, которое не существует? Тогда

почему же не пользоваться тем, что дает наша профессия:

быстротекущей славой, деньгами, рекламой, – достоянием низ

копробных авторов?

437

12 октября.

Год от года растет в нас любовь к обществу и презрение к

людям.

У Маньи разговор идет о бессердечии Ламартина. Существо

вала некая г-жа Бланшкот, нечто вроде работницы-поэтессы,

которая после 1848 года сделалась преданным агентом по про

даже произведений Ламартина. Однажды Ламартин потребовал

у нее лишних триста франков, – она отнесла в ломбард все, что

у нее было, и отдала деньги Ламартину. Он взял их.

Я нахожу, что Ренан оскорблен, угас, как-то подавлен. Это

предание анафеме *, эти процессии, эти молитвы, этот кара

тельный колокольный звон – все томит его душу: хоть он и

порвал с духовенством, а все же держится за него. Склонив го

лову набок, поглаживая себя по ляжкам, он вдруг признается:

«Если бы я мог думать, что они будут так глупы и подымут

столько шума, право же, не знаю, стал ли бы я...»

Что касается Готье, то он очень озадачен этим отлучением

от церкви. Он видит в нем нечто зловещее для сотрапезников

Ренана.

Четверг, 29 октября, Круассе,

близ Руана.

На платформе нас встретил Флобер и его брат *, главный

хирург Руанского госпиталя, очень высокий малый, худой, ме

фистофельского вида, с большой черной бородой и с так резко

очерченным профилем, словно это тень, упавшая от лица; он

покачивает корпусом, гибкий, как лиана... Садимся в экипаж

и едем в Круассе, красивый дом в стиле Людовика XVI, стоя

щий у подножья крутого берега Сены, – она здесь кажется

озером, а волны похожи на морские.

И вот мы в кабинете, где идет упорная работа, работа без

передышки, в кабинете, который видел столько труда и откуда

вышли «Госпожа Бовари» и «Саламбо».

Из обоих окон, выходящих на Сену, видна река и проходя

щие по ней суда; три окна открываются в сад, в нем чудесная

буковая беседка словно подпирает холм, возвышающийся за

домом. Между этими окнами стоят книжные шкафы, дубовые,

с витыми колонками, они соединены с основным библиотечным

шкафом, занимающим всю глубину комнаты. Против окон в сад,

в стене, обшитой белыми деревянными панелями, – камни, и на

нем отцовские часы желтого мрамора с бронзовым бюстом Гип

пократа. Сбоку – плохая акварель, портрет томной, болезнен-

438

ного вида англичаночки, с которой Флобер был знаком в Па

риже. И там же крышки от коробок с индийскими рисунками,

вставленные в рамку, как акварели, и офорт Калло «Искуше

ние святого Антония» – в них отражено то, что характерно для

таланта хозяина.

Между окон, выходящих на Сену, возвышается окрашенный

под бронзу постамент и на нем белый мраморный бюст работы

Прадье – это бюст покойной сестры Флобера: строгие, чистые

линии лица, обрамленного двумя длинными локонами, напо

минают греческие лица из кипсека. Рядом тахта, покрытая ту

рецкой материей и заваленная подушками. Посредине комнаты,

возле стола, где стоит ярко расписанная индийская шкатулка

и на ней вызолоченный идол, – рабочий стол Флобера, большой

круглый стол, покрытый зеленым сукном, на нем чернильница

в форме жабы, – этой-то чернильницей и пользуется писатель.

Окна и двери убраны на старинный и немного восточный лад

ярким ситцем с крупными красными цветами. Тут и там стоят

на камине, на столах, на полках книжных шкафов, подвешены

к бра, приколоты к стенам случайные вещи, привезенные с

Востока: египетские амулеты, покрытые зеленой патиной,

стрелы, оружие, музыкальные инструменты; деревянная скамья,

на которой жители Африки спят, режут мясо, сидят; медные

блюда, стеклянные бусы и две ступни мумии, вывезенные Фло

бером из гротов Самоуна, выделяющиеся среди кучи брошюр

своей флорентийской бронзой и застывшей жизнью мускулов.

Вся обстановка – это сам человек, его вкусы, его талант;

его подлинная страсть – страсть к тяжеловесному Востоку.

В глубине его артистической натуры есть что-то варварское.

30 октября.

Флобер читает нам только что законченную феерию «За

мок сердец»; при том уважении, которое я к нему питаю, я ни

когда не допускал мысли, что он может написать что-либо по

добное. Прочесть все существующие феерии – и написать са

мую вульгарную из всех!

Вместе с ним здесь живет племянница, дочь той покойной

сестры, чей бюст стоит в его кабинете, а также его мать, жен

щина, которая родилась в 1793 году, но до сих пор сохраняет

живость тех времен и величавость былой красавицы, сквозя

щую в ее старческих чертах.

Внутри дом довольно строгий, очень буржуазный и немного

439

тесный. Огонь в каминах скудный, коврами застланы только

плиточные полы. В пище – нормандская экономия, распростра

няющаяся и на обычно широкое в провинции гостеприимство.

Сервировка – вся серебряная, но становится немного не по

себе, когда подумаешь, что находишься в доме хирурга и что

суповая миска – это, может быть, гонорар за ампутацию ноги,

а серебряные блюда – за удаление груди.

Эта оговорка относится скорее к обычаям края, а не к дому,

где царит дружеское, радушное и открытое гостеприимство.

Бедная девочка, которой не очень-то весело живется в

обществе работяги-дяди и старушки-бабушки, мила в обраще

нии, у нее хорошенькие голубые глазки, она делает хорошень

кую гримаску сожаления, когда в семь часов Флобер говорит

матери: «Покойной ночи, моя старушка», – и та уводит девочку

в спальню, так как скоро уже пора спать.

1 ноября.

Мы весь день никуда не выходили. Флоберу это нравится.

Он терпеть не может двигаться, его мать вынуждена бывает

чуть ли не насильно выпроваживать его в сад хотя бы нена

долго. Она рассказывала нам, что часто, возвратившись из по

ездки в Руан, находила его все на том же месте, в той же позе

и почти пугалась его неподвижности. Совсем не трогается с

места, живет своим писанием, не покидает кабинета. Никаких

прогулок, ни верхом, ни в лодке.

Целый день без отдыха читал он нам громовым голосом, с

раскатами, как в бульварном театре, свой первый роман *,

написанный еще в детстве, в четвертом классе; на обложке

только такое заглавие: «Фрагменты в некоем стиле». Сюжет ро

мана – юноша теряет невинность с идеальной девкой. Этот мо

лодой человек во многом схож с самим Флобером: надежды, за

просы, меланхолия, мизантропия, ненависть к массам. Если не

считать совершенно неудачного диалога, роман поразительно

сильный для того возраста, в каком был автор. Уже там в не

которых подробностях пейзажа проглядывает тонкая, очарова

тельная наблюдательность, свойственная «Госпоже Бовари».

Начало романа, передающее осеннюю грусть, – достойно того,

чтобы автор подписался под ним и сейчас. Словом, все очень

крепко, несмотря на несовершенства.

Чтобы отдохнуть, он перед обедом начал рыться в своем

хламе, костюмах, сувенирах, привезенных из путешествий, с

радостью переворошил весь этот восточный маскарад, нарядил

440

нас и нарядился сам. Он великолепен в своем тарбуше *, полу

чается прекрасный турок – красивая дородность, румяное

лицо, свисающие усы. В конце концов он со вздохом извлек

свои старые кожаные штаны, в которых свершил столько путе

шествий, и посмотрел на них с умилением – так змея смотрела

бы на свою старую кожу.

Отыскивая роман, нашел мешанину каких-то листков и чи

тает их нам сегодня вечером.

Вот, со всеми подробностями, собственноручно написанное

признание педераста Шолле, который из ревности убил своего

любовника и был гильотинирован в Гавре.

Вот письмо одной девки, где во всей гнусности изображены

ее утехи с гостем.

Вот страшное и мрачное письмо одного несчастного, кото

рый трех лет от роду стал горбатым спереди и сзади; потом на

чались сильные лишаи, шарлатаны обожгли его царской водкой

и шпанскими мушками; потом он стал хромать, потом сде

лался безногим калекой. Рассказ без жалоб, и от этого еще бо

лее страшный – рассказ мученика судьбы; этот клочок бу

маги – еще одно, и притом самое сильное, какое я только встре

чал, опровержение промысла божьего и божьего милосердия.

Опьяняясь всей этой обнаженной правдой, всей глубиной

этих бездн подлинной жизни, мы думаем: «Философы и мо

ралисты могли бы сделать прекрасную публикацию, собрав по

добные материалы под общим заглавием: «Секретные архивы

человечества»!»

Мы вышли, самое большее на минутку, подышать воздухом

и прошлись по саду, в двух шагах от дома. Ночью пейзаж вы

глядел каким-то встрепанным.

2 ноября.

Мы попросили Флобера прочесть нам что-нибудь из его

путевых заметок *. Он начинает читать, и по мере того как он

развертывает перед нами картину утомительных форсирован

ных маршей, когда он по восемнадцати часов не сходил с коня,

целыми днями не видал воды, когда по ночам его одолевали

насекомые, – развертывает картину беспрерывных трудностей,

еще более тяжких, чем опасности, подстерегавшие его днем,

сверх всего – ужас перед сифилисом и тяжелой дизентерией,

какая бывает от лечения ртутью, – я задаюсь вопросом, не

проявилось ли тщеславие и позерство в этом путешествии, кото

рое он задумал, проделал и завершил, чтобы потом рассказы

вать о нем и похваляться им перед руанскими обывателями?

441

Его заметки, написанные с мастерством опытного худож

ника, похожи на цветные эскизы, но надо прямо сказать, что,

несмотря на невероятную добросовестность, на стремление пе

редать все как можно более тщательно, недостает чего-то неуло

вимого, что составляет душу вещей и что художник Фромантен

так хорошо прочувствовал в своей «Сахаре».

Весь день Флобер читал нам эти заметки; весь вечер об этом

говорил. И к концу дня, проведенного взаперти, мы испыты

вали утомление от всех стран, которые мысленно посетили

вместе с Флобером, и от всех описанных им пейзажей. Лишь

несколько раз он делал маленький перерыв, чтобы выкурить

трубку, – курит он быстро, – но и то не переставал говорить о

литературе, пытаясь иногда кривить душой, идти наперекор

своему темпераменту, утверждая, что надо быть приверженным

вечному искусству, что специализация мешает этой вечности,

что из специального и локального нельзя создать чистой кра

соты. Когда же мы спрашиваем, что он подразумевает под кра

сотой, он отвечает: «Это то, что смутно волнует меня!»

Впрочем, у него на все имеется своя точка зрения, которая

не может быть искренней, имеются мнения напоказ, полные

утонченного шика, и парадоксальной скромности, полные вос

торгов, явно чрезмерных, перед ориентализмом Байрона или

художественной силой гетевского «Избирательного сродства».

Бьет полночь. Флобер только что закончил рассказ о своем

возвращении через Грецию. Он не хочет еще отпускать нас,

ему хочется еще говорить, еще читать; в этот час, по его сло

вам, он только начинает просыпаться, и если бы мы не хотели

спать, он лег бы не раньше шести утра. Вчера Флобер сказал

мне: «С двадцати до двадцати четырех лет я не знал женщины,

потому что дал себе слово, что не буду ее знать». Вот в чем

проявляется сущность и натура человека. Тот, кто сам себе

предписывает воздержание, не способен действовать импуль

сивно, он говорит, живет, думает не по естественным побужде

ниям, он сам себя лепит и формирует, сообразуясь со своим

тщеславием, своей внутренней гордостью, со своими тайными

теориями, со своей оглядкой на людской суд. < . . . >

По поводу «Капитана Фракасса» *. Ничто так не коробит

в книге, как контрасты между реальностью предметов и ро

мантической условностью, фальшью персонажей. Все, что ма

териально, – все обстоятельно описывается, живет, существует.

Остальное же: диалоги, типы, интрига – все условно. Стену вы

видите и видите на ней тень героя, а сам герой ускользает,

442

стушевывается, превращается в фальшивую и неопределенную

фигуру. Громадный недостаток этого жанра в слишком густо

положенных красках, – пейзажем, домом, жилищем, костюмом

заслоняется сам человек, платьем – его типические черты, те

лом – его душа.

Понедельник, 9 ноября.

Обед у Маньи. Готье развивает свою собственную теорию:

человек не должен показывать, что чем-то затронут, – это по

зорно и унизительно; не следует проявлять никакой чувстви

тельности, особенно в любви, – чувствительность в литературе

и искусстве есть нечто второсортное. В таком парадоксе, мне

кажется, звучит некоторая личная заинтересованность его ав

тора, желание оправдать перед самим собою отсутствие в его

книгах всякого сердечного чувства... < . . . >

23 ноября.

Мы едем к Мишле, с которым еще никогда не встречались,

поблагодарить его за очень лестный отзыв о нас в его «Регент

стве».

Это на Западной улице, у Люксембургского сада; большой

дом мещанского вида, почти как дом для рабочих. На четвертом

этаже одностворчатая дверца, как в каморках мелочных торгов

цев. Нам открывает служанка, докладывает о нас, и мы сразу

входим в маленький кабинет.

Уже стемнело. Лампа под абажуром позволяет различить

сборную обстановку: мебель красного дерева, несколько значи

тельных художественных вещей и зеркала в резных рамах. Все

погружено в тень и похоже на домашнее убранство какого-ни

будь буржуа, завсегдатая аукционов. Около бюро, на котором

стоит лампа, сидит на стуле спиною к окну жена Мишле, жен

щина неопределенного возраста, с довольно свежим лицом; она

держится прямо, в немного застывшей позе, совсем как бух

галтерша протестантской книжной лавки. Мишле сидит по

средине зеленого бархатного дивана, весь обложенный подуш

ками ручной вышивки.

Он похож на свою же историю: все нижние части на свету,

все верхние – в тени. Лицо – только тень, вокруг которой бе

леют волосы и из которой исходит голос... профессорский,

звучный голос, рокочущий и певучий, который, если можно так

выразиться, красуется, то поднимается, то опускается и создает

как бы непрерывное торжественное воркование.

443

Он «восхищается» нашим этюдом о Ватто; говорит об ин

тересной отрасли истории, которая еще не написана, – истории

французской меблировки. И с живыми поэтическими подроб

ностями рисует он жилище XVI века в итальянском стиле, с

широкими лестницами посредине дворца; потом – большие ан

филады, ставшие возможными после исчезновения внутрен

них лестниц и введенные в особняке Рамбулье; жилища в не

удобном и варварском стиле Людовика XIV, чудесные апарта

менты откупщиков, по поводу которых Мишле задает себе

вопрос, что породило этот стиль – деньги ли откупщиков, ход

ли времени или же вкус рабочих; наконец, современную квар

тиру, которая даже в самых богатых домах кажется суровой,

пустой, нежилой.

Он продолжает: «Вот вы, господа, – вы наблюдатели. Напи

шите такую историю: историю горничных... Не говорю о гос

поже де Ментенон, но вспомните хотя бы мадемуазель де Лоне...

или Жюли у госпожи де Грамон, на которую Жюли имела такое

большое влияние, в особенности в деле Корсики... * Гос

пожа дю Дефан говорит где-то, что только два человека

были к ней привязаны: д'Аламбер и ее горничная... Это

обстоятельство очень любопытное и существенное – роль при

слуги в истории... Влияние мужской прислуги было значительно

меньше...

Людовик XV? Умный человек, но ничтожество, ничтоже

ство!..

Великие явления нашего времени почти не поражают, они

ускользают, их не замечаешь: не видишь Суэцкого перешейка,

не видишь, что пробиты туннели в Альпах... Железная до

рога – в ней не замечаешь ничего, кроме движущегося па

ровоза и облачка дыма... а ведь это дорога в сто лье! Да! Не за

мечаешь размаха великих достижений нашего времени... Я пе

ресекал однажды Англию в ее самом широком месте, от Иорка

до... Был в Галифаксе. Там в деревне – тротуары, трава там в

таком же прекрасном состоянии, как тротуары, и вдоль них

пасутся овцы, а все это освещается газом!

И вот еще одна странная вещь: заметили ли вы, что в на¬

стоящее время знаменитые люди не отличаются значитель

ной внешностью? Посмотрите на их портреты, на их фотогра

фии. Нет больше красивых портретов. Замечательные люди уже

более не выделяются. В Бальзаке не было ничего характерного.

Догадаетесь ли вы по внешности Ламартина, что он автор таких

поэм? Невыразительная голова, глаза угасли... сохранилась

только элегантная осанка, на которой не сказался возраст...

444

А все потому, что в нас теперь слишком много наслоений. Да,

безусловно, гораздо больше наслоений, чем было прежде. Все

мы гораздо больше заимствуем теперь у других, и наше лицо

в результате этих заимствований теряет своеобразие. С каждого

из нас можно скорее писать портрет какой-то определенной

группы людей, а не наш собственный портрет...»

Минут двадцать он развивал эти идеи – и говорил все тем

же голосом... Мы поднялись. Он проводил нас до двери, и тогда,

при свете лампы, которую он держал в руке, этот величайший

историк-мечтатель, этот великий сомнамбула прошлого, этот

великолепный собеседник, которого мы только что слышали,—

па мгновение предстал перед нами в виде худенького старичка,

тщедушного человечка, застенчиво запахивающего на животе

свой редингот и обнажающего в улыбке большие зубы мерт

веца; у него выцветшие глазки, около щек болтаются седые

полосы; ни дать ни взять какой-нибудь мелкий рантье, неприят

ный старый ворчун.

У Маньи, за обедом, я слышу, как папаша Сент-Бев, на

гнувшись к Флоберу, говорит ему: «Ренан недавно был на обеде

у госпожи де Турбе. Он был очень мил... просто очарователен...»

Даже здесь, за нашим столом, среди скептиков, это вызвало

некоторое возмущение. Из нас никто не покушается ни разру

шать, ни закладывать основы религии, ни сочинять Христа, ни

опровергать его сочинителей, никто не надевает на себя обла

чения апостола – и все мы бываем иногда у г-жи де Турбе. Ну и

прекрасно! Но чтоб эта разновидность проповедника-философа

обедала там, обедала у Жанны! Вот так ирония нашего вре

мени! Поистине забавно.

Выйдя на улицу, Готье медленно бредет с нами, покачи

ваясь, как слон, которому после длительного переезда по морю

вспоминается бортовая качка, – это теперешняя походка Готье;

он счастлив, он польщен, как новичок, теми статьями, которые

недавно посвятил ему Сент-Бев, но жалуется, что, исследуя его

поэзию, тот ничего не сказал об «Эмалях и камеях» *, в кото

рые Готье больше всего вложил самого себя.

Он жалуется, что критик так усердно выискивает в его

произведениях что-нибудь любовное, сентиментальное, элеги

ческое, все, чего сам Готье не переносит. Он говорит, что, выси

дев тридцать три тома, он, конечно, принужден был считаться

со вкусами буржуазии и кое-где вкрапливать чувствитель

ность, кое-где – любовь. Однако Готье прибавляет:

– Две подлинные струны моего творчества, две самые

445

сильные ноты – это буффонада и мрачная меланхолия, мне

осточертело мое время, и я стремлюсь как бы переселиться в

другие страны.

– Да, – соглашаемся мы, – у вас тоска обелиска *.

– Да, это так. Вот чего не понимает Сент-Бев. Он не пони

мает, что мы с вами, все четверо, – больны: у нас только раз

ное чувство экзотики. Существуют два его вида. Первый – это

вкус к экзотике места: вас влечет Америка, Индия, желтые, зе

леные женщины и так далее. Второй – самый утонченный, раз

вращенность высшего порядка,– это вкус к экзотике времени.

Вот, например, Флобер хотел бы обладать женщинами Карфа

гена, вы жаждете госпожу Парабер, а меня ничто так не воз

буждает, как мумия...

– Ну, как вы хотите, – говорим ему мы, – чтоб папаша

Сент-Бев, даже при бешеном желании все понять, понял

сущность такого таланта, как ваш? Конечно, его статьи очень

милы, это приятная литература, очень искусно сделанная, – но

и только! Еще ни разу, так мило беседуя в своих статьях, напи

санных в такой милой манере, ни разу не открыл он ни одного

писателя, не дал определения ни одному таланту. Его суждения

ни для кого еще не отчеканили и не отлили в бронзе медаль

славы... И, несмотря на все свое стремление быть вам прият

ным, как мог он влезть в вашу шкуру? Вся изобразительная

сторона вашего искусства ускользает от него. Когда вы опи

сываете наготу – это для него нечто вроде литературного

онанизма, под предлогом красоты рисунка. Вы только что ска

зали, что не хотите вносить в это чувственность, а вот для него

описание груди, женского тела, вообще обнаженности неотде

лимо от похабства, от возбуждения. В Венере Милосской он

видит Девериа.

В журналистике – честный человек это тот, кому платят

за воззрения, ему присущие, а нечестный – тот, кому платят за

высказывание воззрений, которых у него нет. < . . . >

28 ноября.

Поздно вечером в Люксембургском саду: в уголке сада ста

рая женщина, одетая так, как одеваются люди, скрывающие

свою нищету, лихорадочно срывала кору с дерева и, беспокойно

озираясь, совала ее в карман. Весь вечер, сидя в теплой ком

нате, я не мог отогнать от себя мысли о скудном огне в жалком

камине этой старой женщины. < . . . >

446

4 декабря.

Вот уж три дня, как наш роман «Рене Мопрен» начал печа

таться в «Опиньон насьональ» *. Вот уже три дня, как наши

друзья упорно воздерживаются от разговоров с нами о нем, —

ни от кого никакого отклика *. Мы начали уже отчаиваться,

потому что все было погружено в молчание, но вот, сегодня ут

ром, пришло очень любезное письмо от Феваля, и мы видим,

что наше дитя начинает шевелиться. < . . . >

Признак артистической натуры – это жажда того, что про

тиворечит вашему инстинкту, например, – свержения прави

тельства.

12 декабря.

Доктор Мань только что исследовал глаза Эдмона, и, уходя

от него, мы думаем о том, какой великой гордостью за меди

цину должна наполнять эта возможность сражаться с богом,

эта захватывающая шахматная партия с самою смертью. Следить

за тем, как протекает неисследованная болезнь, спасти кому-

нибудь жизнь, – как все мелко рядом с этим! И как мертва ли

тература рядом с жизнью, ощущаемой всеми кончиками нервов!

18 декабря.

Обед у Фейдо, где под пышной и фальшивой роскошью

скрываются денежные затруднения, озабоченность; дом, где чув

ствуется, что здесь бедствуют в белых перчатках... Очарователь

ная миниатюрная женщина, но от нее не веет ни умом, ни весе

лостью, что-то вроде северного варианта азиатской женщины;

вокруг нее распространяется чувство скучной меланхолии.

Гоштейн отказался от феерии Флобера и вернул ее с ка

ким-то человеком, вроде посыльного, даже без письма, не выра

зив сожаления. На вопрос Флобера посыльный ответил только:

«Это не то, чего хотел господин Гоштейн». Поистине следовало

бы написать на театрах: «Литераторам вход воспрещен».

У парижан такой цвет лица, как бывает на следующий день

после маскарада.

Провел вечер в кофейне «Верон», сидя у входа и глядя на

входящих собратьев по перу, мне неизвестных. Лица у всех из

можденные, изнуренные, измученные, в жестах какая-то болез

ненная нервозность. Ни одного счастливого или доброго лица.

447

Понедельник, 21 декабря.

У Маньи. Мы почти в полном составе, идет ожесточенный

спор обо всем.

– Буало гораздо больше поэт, чем Расин, – кричит Сен-

Виктор.

– Боссюэ пишет плохо, – утверждает Флобер.

Ренан и Тэн считают, что Лабрюйер ниже Ларошфуко. Мы

издаем резкие крики, словно павлины.

– Лабрюйеру не хватает философии! – кричат они.

– А что это такое?

Ренан сворачивает разговор на Паскаля, которого называет

первым писателем среди всех, кто пишет по-французски.

– Сущая задница ваш Паскаль! – кричит Готье.

Сен-Виктор декламирует из Гюго. Тэн говорит:

– Обобщать конкретное – в этом весь Шиллер. Конкрети

зировать общее – в этом весь Гете!

Сражаются по поводу эстетики; в риторике видят гениаль

ность; идет гомерическая борьба вокруг значения слова и му

зыкальности фразы. Потом возникает спор между Готье и Тэ-

ном... Сент-Бев смотрит на них горестно, с обеспокоенным ви

дом. Все говорят. В общем хоре голосов слышится то символ

веры атеизма, то отрывок утопии, то кусочек из речей членов

Конвента, из доктрины о национализации религии. И тут я

присутствую при великолепном зрелище, когда Тэн высовы

вается в окно, потому что его тошнит, потом оборачивается и,

весь еще зеленый, со следами рвоты на бороде, в течение це

лого часа проповедует, несмотря на то что его все еще тошнит,

и восхваляет преимущества своего протестантского бога.

Вторник, 22 декабря.

< . . . > Слышал одну довольно трогательную и довольно дра

матическую историю: Бренн, корреспондент всех провинциаль

ных газет, сошел с ума, к нему приехал Клоден и обнаружил,

что жена Бренна пишет за него все корреспонденции и даже

статьи для политической хроники. Вот доказательство, что у

нас многие работы, даже в области литературы, доступны лицам

обоего пола.

24 декабря.

<...> Все человеческие чувства, – может быть, даже и лю

бовь, – это только различные виды чувства собственности или

продукт его распада.

448

30 декабря.

Вот весь наш день. Сегодня ночью я работал до трех часов

утра над любовной сценой первого акта *. После завтрака по

шел на Аукцион за двумя рисунками, которые купил вчера.

Потом мы правили корректурные листы для нового издания

нашей «Истории общества во времена Революции». После этого

влезли на лестницы и оттирали поташом стены нашей прихо

жей, снимали паутину. От трех до четырех были на уроке фех

тования. Когда вернулись, посыльный принес нам с Аукциона

великолепную пастель Перроно, которую в прошлое воскре

сенье мы поручили купить на распродаже картин Французской

школы живописи. Мы одеваемся, повязываем белые галстуки,

едем обедать к принцессе; возвращаемся и курим трубку, лю

буясь нашим Перроно, который стоит на столе в нашей спальне.

29 Э. и Ж. де Гонкур, т. 1

ГОД 1864

1 января.

Сегодня первым делом хочу навестить самых близких —

иду в Лувр. Закрыто.

Мы снова встречаемся с дядей Жюлем, единственным род

ственником, который у нас остался. По иронии нашего времени,

нам выпало счастье отобедать этим вечером в семье, – и где же?

У Жизетты, в компании ее актеришек, где мы принимаем

новогодние поздравления от Полена Менье.

2 января.

Путье, которого мы убедили выхлопотать себе пособие в две

сти франков, пришел к нам обедать и рассказал о таких по

дробностях жизни бедняков, заурядных и надрывающих душу:

«Деньги подоспели кстати, – ведь вот уже два дня, как ма

тушка разбила очки и не могла ничего делать, ни читать, ни

работать».

Задумываются ли над тем, что Высшая счетная палата

поглощает целый миллион, а служит лишь для того, чтоб еже

годно провозглашать равновесие бюджета, который никогда не

был в равновесии с тех пор, как существует?

Как-то ночью, во время бессонницы, мне вспомнилось впе

чатление от одной панорамы, изображающей битву, – впечатле

ние странное, глубокое, ужасное. Это – некое подобие приоста

новившейся, недвижной грозы, оцепеневшее смятение, немой

и омертвелый хаос. Ядра, разрываясь, не трогаются с места и

навсегда застыли в воздухе, который пронизан скупым и хо

лодным, разреженным и ясным светом. Мчатся всадники,

рвутся в бой пехотинцы, руки подняты, жесты судорожны, па-

450

дают раненые, сшибаются войска, бесшумно, безмолвно парит

Победа, полная дикой и зловещей неподвижности насилия.

Глядя на этот натянутый холст, на это мертвое поле сраже

ния, кажется, что видишь одновременно и сияющий апофеоз

Действия, и холодный труп Славы и словно начинаешь слы

шать глухой шум этой битвы душ и видеть бледные очертания

скачущих теней на краю призрачного небосвода.

Воскресенье, 10 января.

< . . . > Говорят, истина вызывает досаду у человека,

и вполне понятно, что вызывает досаду, ведь она не радостна.

Ложь, миф, религия гораздо более утешительны. Приятнее

представлять себе гений в виде огненного языка, чем видеть в

нем невроз. <...>

13 января.

<...> Сила древних зиждилась на мускулах, сила современ

ного человека – на нервах. Труд развивается от Геркулеса к

Бальзаку.

В эти дни изнурительной работы над нашей пьесой, правки

корректур, сменяющейся переговорами с издателями, – дни,

полные раздумий и деловых забот, – я с беспокойством спра

шивал себя: а что, если тяготы этой жизни возобновятся в

жизни иной? Бывают дни, когда я опасаюсь, что у бога есть

только ограниченное количество индивидуальных душ, перехо

дящих снова и снова из мира в мир, как все одни и те же цир

ковые солдаты * – от кулисы к кулисе.

27 января.

Мне внушают отвращение рассудительность и либерализм


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю