Текст книги "Дневник. Том 1."
Автор книги: Эдмон де Гонкур
Соавторы: Жюль де Гонкур
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 50 страниц)
Ренан – в ударе, он очень говорлив и неистов сегодня вече
ром. Он ополчился против поэзии слов, поэзии без цели, без со
держания, поэзии китайцев, народов Азии и т. д., которую воз
рождает Готье.
Сент-Бев принимается защищать бесполезную поэзию, гово
рит, что Буало, при всей ограниченности своих умственных ин
тересов, великий поэт, стократ более великий, чем Расин...
«Буало! – восклицает Ренан. – Но чего можно ждать от чело
века, вышедшего из пыли Пале-Po...» Тут все зашумели, Сент-
Бев, Готье, Сен-Виктор, все более воодушевляясь и увлекаясь,
воспевают гений Буало.
466
Разговор заходит о Викторе Гюго, Ренан отзывается о нем с
горечью, считает его чем-то вроде фокусника и фигляра и на
много выше ставит г-жу Санд, «единственного писателя, – го
ворит он, – которого будут читать через пятьдесят лет».
– Да, как госпожу Коттен!
Мой возглас подхватывается всеми за столом.
– У Гюго все полно варваризмов, – кричит некий господин,
впервые присутствующий здесь, напоминающий своим видом и
манерой держаться не то интеллигентного рабочего, не то акте-
ришку. Это г-н Бертело, талантливый химик, как мне сказали, —
маленький бог, разлагающий и вновь восстанавливающий про
стые тела. Он провозглашает «Собор Парижской богоматери»
дурацкой книгой.
Но о Гюго больше не говорят. Предметом разговора стано
вится Генрих Гейне. Это сразу отражается на лице Сент-Бева.
Готье поет хвалу внешности Гейне, говорит, что юношей он
был очень красив, с немного еврейским носом:
– Это был Аполлон с примесью Мефистофеля.
– Право же, – говорит Сент-Бев, – я удивляюсь, слушая
ваш разговор об этом человеке! Негодяй, он собирал в кучу все,
что знал о вас, чтобы тиснуть это в газетах и опозорить своих
друзей!
Сент-Бев говорит это совершенно серьезно.
– Простите, – возражает ему Готье, – я был его близким
другом и никогда в этом не раскаивался. Он говорил дурно
только о тех, у кого не признавал таланта.
Тут Шерер поворачивается к Сент-Беву с ухмылкой проте
стантского черта, как бы желая сказать: «Ну, что вы на это отве
тите?»
Сидя за обедом рядом с Ренаном, я перекидываюсь с ним
словечком о Дюрюи. Ренан отзывается о нем как о негодяе.
Мне вспоминается, что недавно, за этим же самым столом, Ре
нан представил его как образец гражданского и государствен
ного мужества. Когда Ренан ушел, я выспрашиваю у Тэна всю
подноготную. Оказывается, Руэр сказал императору, что при
враждебности духовенства он не ручается за выборы в депар-
таментские советы, если не отстранить Ренана от должности.
22 июня
<...> Ничего не происходит, и все неизменно. Долговеч
ность вещей непереносима. Если б ничего не случалось только
со мной; но я вижу, что и у моих друзей тоже ровным счетом
30*
467
никаких событий. Всегда все начинается сначала, и ничто не
кончается. Нет ни катастрофы, ни ужасной неожиданности, ни
потопа, ни даже революции. На днях император чуть было не
достался на съедение карпам в Фонтенебло. Чуть было – и
только!
Вот три вещи, разорительные для всех и отсутствие которых
позволяет богатеть: жена, ребенок, земельная собственность.
5 июля.
Поднимаемся по лестнице с деревянными перилами на чет
вертый этаж старого дома – дома какого-то бывшего парламен
тария, – на улице Сен-Гийом, в глубине острова Сен-Луи,
в этом квартале Парижа, до сих пор оставшемся провинциаль
ным. Войдя в большую комнату с двумя окнами на юг, мы за
стаем там старика, при виде которого вспоминается прекрас
ный, тонкий и благодушный профиль Кондорсе, запечатленный
Сент-Обеном. Это – г-н Вальферден. Вот он, среди барометров
и полотен Фрагонара, составляющих всю его жизнь, – больной,
страдающий, измученный астмой, еле живой, но еще находя
щий в себе силы подвести нас к картинам и своим слабым голо
сом благоговейно сказать им последнее прости. В глубине
алькова – его кровать, вокруг которой повсюду висят и теснятся
сепии Фрагонара, чтобы, проснувшись при свете ночника, кол
лекционер мог бросить на них первый взгляд и улыбнуться,
несмотря на лихорадку и бессонницу. В любителе чувствуется
знаток; и всегда на его устах – похвала уравновешенности дви
жения у Фрагонара: «Это – художник динамичный!» < . . . >
Трувиль, 10 июля.
< . . . > Историю можно было бы назвать Летописями жесто
кости человека по отношению к самому себе пли к другим.
Ничего, кроме войны, то есть смерти, или религии, то есть
умерщвления, – зла приносимого самому себе или другим. Го
мер или «Рамайяна».
Торговля есть искусство злоупотреблять необходимостью
или потребностью в ком-нибудь или в чем-нибудь.
468
19 июля.
В этот вечер солнце похоже на вишневую облатку для кон
вертов, наклеенную на жемчужные небо и море. Только
японцы отважились в своих альбомах с картинами отразить эту
странную игру природы.
23 июля.
Книга при своем появлении никогда не бывает шедевром:
она им становится. Гений – это талант умершего человека.
26 июля.
В этот вечер мутная голубизна неба теряется на горизонте
в оранжевой полосе, которая постепенно подергивается бледной
синевой. На эту синеву наложены неподвижные крупные пятна
облаков, подобные чудовищам, вырезанным из черной бумаги,
и китайским драконам, изваянным из дерева лиственницы. Ка
жется, что на это небо Доре уронил свою чернильницу и при
хотливые пятна своих гравюр. <...>
27 июля.
В Казино.
Под круглой шапочкой – диадемой из павлиньих перьев,
где сине-зеленый цвет обрамлен зеленовато-золотым, под этим
радужным венцом, – головка яркой блондинки с розовато-про-
зрачной кожей; на шее – небрежно повязанная муслиновая
косынка с кружевами; затем какая-то курточка из белой фла
нели, расшитая голубым сутажом. Это мадемуазель Декан,
дочь художника.
У всех женщин лицо наполовину скрыто черной кружевной
вуалеткой, узкой, как полумаска, чем еще подчеркивается
дразнящая прелесть улыбки, меж тем как лоб и глаза остаются
в прозрачной тени. У некоторых волосы придерживаются сзади
плетеными сеточками из кораллов. Платья подобраны, закреп
лены округлыми сборками при помощи розеток из лент, отчего
юбки становятся короче, открывая щиколотки. Затем – тяже
лые ожерелья из янтаря, горного хрусталя, серьги, как у тор¬
говки с Центрального рынка, все побрякушки взбесившейся
моды; большие белые трости в стиле Троншена, маленькие
мужские шляпы, красные манто, ботинки желтой кожи с бу¬
бенчиками, броская пестрота шотландских тканей, карнавал
469
утренних нарядов, в котором отразилось все – от Востока до
Пиренеев, от Шотландии до Черкесии, от салона до театра. И во
всем этом – яркая доминанта красного и белого, так красиво
выделяющегося то здесь, то там на фоне желтого пляжа, зеле
ного моря, синего неба.
Какой превосходный материал для художника светской
жизни, если б XIX век породил хоть одного такого! <...>
Давешнее свечение моря в темноте. Волны вдруг вспыхи
вают, как огни рампы, образуя целые лестницы света, и мед
ленно расстилаются по всей кромке пляжа, точно широкие
оборки газовых юбок взметают с песка алмазную пыль.
В литературе хорошо изображено только виденное пли вы
страданное.
6 августа.
Величайшее несчастье – родиться, как мы, в этот век, не
кстати, на перепутье между двумя эпохами: ведь мы взращены
И вскормлены идеями разума, рассудительности, здравого
смысла наших родителей – того вечно сомневающегося здра
вого смысла, что всегда говорит «нет» чужому мнению. Из-за
этого старозаветного воспитания мы привносим во все явления
жизни неуверенность, робость, колебания, несвойственные ны
нешнему молодому поколению. Одним словом, нам недостает
уменья рискнуть всем, сделать ставку в общей игре нынешнего
времени, недостает дерзости тех головорезов, которым XIX век
принес удачу, – от императора до биржевого игрока. <...>
11 августа.
<...> Изобразить в романе, какую рану женщина наносит
влюбленному мужчине, когда танцует: ведь в танце женщина
преображается в светскую, почти придворную даму, вне
запно утрачивая свой образ мыслей, свое обычное расположе
ние духа, свой, казалось бы, привычный характер. < . . . >
15 августа.
Читаю первую статью Сент-Бева о «Марии-Антуанетте».
Мне кажется, он почти прощает ее нам из уважения к императ
рице и опасений за свое будущее место сенатора. < . . . >
470
15 августа.
Она, вечно она! На улице, в казино, в Трувиле, в Довиле,
пешком, в коляске, на пляже, на детском празднике, на балу,
всегда и всюду,– это чудовище, это ничтожество, лишенное и
ума, и прелести, и обаяния, обладающее только элегантностью,
которую ей продает за сто тысяч франков в год ее портной; эта
женщина, случайно не родившаяся обезьяной, в платьях из
«русской кожи» с фермуарами, которые кажутся на ней безоб
разными, – со своей ныряющей походкой гусыни на обожжен
ных лапах, со своим туго затянутым, негнущимся телом, с де
ревянным, крикливым голосом; женщина, все заслуги и весь
шик которой сводятся к тому, что она ввела в моду Терезу из
«Альказара» и забулдыжную музыку, – эта поддельная ло
ретка, которая курит сигары в обществе, как лоретка, ведет
себя, как Кора *, и, пустая, как все девки, убивает время, как
они: играет с компанией де Морни в мисти до трех часов утра;
ее примеру следуют все безмозглые шлюхи из нынешнего офи
циального света и все куколки, свернувшие на дурную до
рожку – попавшие ко двору вместо того, чтобы идти плясать
в Мабиль; одним словом, это княгиня Меттерних! *
Я видел ее вчера, увижу завтра, кажется, я буду видеть ее
вечно, с ее немецким дылдой-мужем, этим надменным просто
филей, этим послом-пастушком в шляпе с лентами, похожим на
висбаденского метрдотеля, выступающего в пасторали.
Осмуа близ Эврэ, 18 августа.
Вместе с семейством д'Осмуа мы идем навестить их приход
ского священника в Шампиньи. Он занят тем, что со своей слу
жанкой сцеживает из бочки вино. Завидя нас, он исчезает и
возвращается в сутане, но, приоткрыв к нам дверь, еще продол
жает застегивать пуговицы, как женщина, кончающая оде
ваться.
Это типичный крестьянин, который нашел себе легкое ре
месло, предпочтя требник плугу и яства за столом у г-жи гра
фини – обеду на кухне. Он никогда не читает проповеди, боясь
наскучить г-же д'Осмуа, а два-три раза в году, когда без пропо
веди нельзя обойтись, он, проходя мимо скамьи владелицы
замка, говорит, покаянно и сокрушенно разводя руками: «При
ходится, ничего не поделаешь!»
Окна выходят в сад, где видны розы и голубка, стоящая на
разбитом горшке. Он предложил нам груши «дамские ляжки»,
471
и когда мы расхохотались, услышав это название из его уст, он
покраснел под своей сизой бородой. Сейчас ему нужно читать
требник и грузить в лесу терновник. Но он уж как-нибудь побы
стрей управится, чтобы поспеть к обеду. А потом он получил со
рок франков и не знает, как с ними быть: очень хотелось бы
приобрести четыре лакированных подсвечника по пятнадцать
франков пара, или покров, или паникадило для алтаря святой
девы; и он очень просит не говорить епископу, что не произно
сит проповедей.
21 августа.
Любопытный тип священника – этот аббат Минь, воро
тила по части издания католических книг. Он устроил в Вожи-
раре типографию, где собрал священников, лишенных, как и он
сам, права совершать требы, жуликоватых расстриг, всяких
Обмани Смерть *, бывших в неладах с церковью, которые как-то
при появлении полицейского комиссара испуганно ринулись к
дверям. Ему пришлось крикнуть им: «Ни с места! Это к вам не
относится: он проверяет, нет ли незаконных перепечаток...»
Здесь выпускаются творения отцов церкви, энциклопедии в
пятьсот томов. Затем этот аббат ведет еще торговлю другого
рода, удваивающую его доходы. Продавая книги приходским
священникам, он берет часть платы за эти книги в виде бон за
отслуженные обедни, с подписью епископа. Это ему обходится
на круг по восемь су за бону; а перепродает он их по сорок су
в Бельгию, где священники не могут справиться со множеством
обеден, на служение которых делались вклады еще со времен
испанского владычества... Вот уж подлинно биржа обеден!
Париж, 25 августа.
< . . . > Мы приступаем к работе. Чувствуем, что освободи
лись от безмерной тоски, охватившей нас по возвращении, так
что все нам казалось тусклым, скучным и надоевшим. По-види
мому, к нам опять вернулась наша уравновешенность. Работа
действительно придает жизни устойчивость, подобно балласту.
12 сентября.
< . . . > Выйдя вместе с Буйе, мы заходим в кофейню напро
тив театра Французской Комедии. Какой-то невзрачный юноша
все вертится вокруг нас, наконец решается подойти к Буйе и
выпивает с нами кружку пива. Этот тип нынешней литератур
ной богемы – неизвестный поэт. Длинные волосы, разделенные
472
пробором, прядями падают ему на глаза. Он их отбрасывает
жестом одержимого или маньяка. У него воспаленный взгляд
галлюцинирующего, маленькая головка онаниста или куриль
щика опиума, деревянный и безумный смех, словно застреваю
щий в горле. В общем – нечто нездоровое и неопределенное,
наподобие Филоксена Буайе.
Беседуем о фантастике, о Гофмане, о По, которого я окрес
тил Гофман-Барнэм; * затем Буйе спрашивает его: «А как ваш
трон в Греции?» – «Ах, не говорите мне о нем!» – отвечает
юноша, и он начинает свою историю – образчик всей фанта
стичности нашего времени.
У него возникла мысль сделаться королем Греции, когда там
открылась вакансия, – прыгнуть из пивной прямо в Парфенон.
Он хотел выставить свою кандидатуру с помощью телеграммы в
«Таймс» и ее перепечатки в Париже. Свои притязания он обос
новал ссылкой на двух своих родственников: одного – в Лон
доне, лорда Бэкингема, другого – в России, господина де Вилье,
губернатора Сибири. Он разыскал Перейра и предложил ему
десятимиллионное кредитное предприятие в Греции. Он рассчи
тывал воздействовать на императора своей лондонской теле
граммой. «Боже мой, ведь император тоже верит всему, что на
печатано», – рассуждал он. Короче, он столько хлопотал, что
кое-чего все-таки добился: он говорил с императором. Он атако
вал его, представ перед ним в загримированном виде, переоде
тый, сгорбленный, увешанный иностранными орденами – ни
дать ни взять отвергнутый король Греции. Император был этим
ошарашен. Он сказал ему: «Господин граф, я подумаю...»
Да, я забыл сказать, что это маленькое существо зовется
граф Вилье де Лиль-Адан. Он похож на человека, ведущего свое
происхождение от тамплиеров, через канатных плясунов.
Прочитав Светония, удивляешься, что понятия добра, зла,
справедливости могли уцелеть при Цезарях и что римские им
ператоры не убили человеческую совесть.
Самая рассудочная из страстей, скупость, порождает наи
большее безумие.
Изучать мужчин, женщин, музеи, улицы, постоянно иссле
довать живые существа и предметы, подальше от книг – вот
чтение современного писателя. Нужно быть в гуще жизни.
473
Среда, 14 сентября.
< . . . > У воображения тот недостаток, что все его создания
логичны; действительность не такова. Например, я читаю в га
зете описание религиозной выставки: все в ней последова
тельно, от портрета графа Шамбора до фотографии папы. Так
вот! Я припоминаю, что видел у г-на Монталамбера портрет
монахини: это была одна из представительниц его семьи в
XVIII веке, одетая в театральный костюм. Вот неожиданность,
несообразность, нелогичность жизненной правды. <...>
22 сентября.
<...> Страсть, изображенную в наших книгах, мы извлекли
из своего мозга, из содрогания нашего разума: один из нас был
дней восемь любовником некоей добродетельной женщины,
а другой три дня любовником десятифранковой шлюхи. Итого,
одиннадцать дней любви на двоих.
26 сентября.
< . . . > Какие превосходные общественные сооружения воз
двиг бы я, если б я был императором! Театр, библиотеку, боль
ницу, зоологический сад, дворцы для Развлечений, для Мысли,
для Болезни, для Народа!
Будьте уверены, что человек нашей эпохи, который пишет
о Красоте, Истине и Добре, – дурен лицом, лжец по своей при
роде и интриган по ремеслу.
Тревожась за нашу «Жермини Ласерте», в лихорадочные
последние дни работы над нею, я видел сон, будто бы я отпра
вился с визитом к Бальзаку, который еще жив, в какое-то пред
местье, в дом, наполовину сходный с шале Жанена и наполо
вину – с домом, когда-то виденным мною, уж не помню каким.
Мне казалось, что в окрестностях происходит большое сра
жение и дом Бальзака – что-то вроде штаб-квартиры. Я думал
так не потому, что видел солдат, но по той внутренней убежден
ности, которая бывает во сне. Однако, припоминаю, во дворе я
видел составленное в козлы оружие, а в комнате, где я ждал,
были разостланы на полу военные карты.
Спустя немного времени пришел Бальзак, – плотный, с мо
нашеским лицом, как его изображают на портретах. На нем
было походное одеяние армейского священника. Я знал, что ни
когда с ним не виделся, но он встретил меня как знакомого.
474
Я рассказал ему о моем романе и заметил, что об истерии он
слушал с отвращением.
Затем вдруг, внезапно, как это бывает в снах, я забыл, зачем
пришел, и стал говорить с ним о его делах и расспрашивать о
ого замыслах. В моем сне он был глухим, я был вынужден кри
чать ему в уши, а он говорил тихо, как говорят глухие, так
тихо, что я почти не слышал его ответов. Я спросил, будут ли
завершены его военные романы. Он отрицательно покачал голо
вой: «Нет, нет... Ах, хитрец, я ведь вижу, куда вы гнете!» И я
понял, что он говорит о борделях на Венсенской дороге. «Ну
что ж, я их видел, но только видел... Только видел...» – повто
рял он печально.
Дальше – пробел, как в текстах Петрония. Затем он сказал:
«Ах, какая жалость! На днях Гейне, знаменитый Гейне, могу
чий Гейне, великий Гейне, заходил ко мне. Он хотел войти, не
приказав доложить о себе. Я, знаете ли, не для первого встреч
ного. Но когда я узнал, что это он, я посвятил ему весь свой
день... Если б я знал ваш адрес, я сообщил бы вам... Ах, как до
садно, что у меня не было вашего адреса!» *
30 сентября.
<...> Китайское и, особенно, японское искусство, которые
буржуа воспринимает как искусство неправдоподобного вы
мысла, почерпнуты в самой природе. Все, что создано этими ху
дожниками, заимствовано из наблюдения. Они изображают то,
что видят: необыкновенные краски неба, полосатый узор гриба,
прозрачность медузы. Их искусство, как и готическое, подра
жает природе.
В сущности, не будет парадоксальным утверждать, что и
японский альбом, и картина Ватто порождены глубоким изуче
нием природы. Совсем иное – у греков: их искусство – исклю
чая скульптуру – это подделка и вымысел. Их последнее сло
во – арабеска, витая чудовищность, изящная геометрия. < . . . >
Есть три вещи, управляющие человеческими поступками.
Вот они, в порядке возрастания их власти: любовь, корысть,
тщеславие. <...>
2 октября.
В пассаже Миреса разглядываю кружевной веер, с голуб
ками, клюющими тюльпаны на его паутинке, с перламутровой
ручкой, легкой, как кружево.
Этот веер вдруг открыл мне способ написать роман, замысел
475
которого давно уже мучает меня, – роман о благовоспитанной
любви благовоспитанной женщины. Глядя на этот веер, я поду
мал, что хорошо бы собрать коллекцию всех предметов, служа
щих выражением изящества в области ума, чувства, быта в
наши дни, а когда коллекция будет готова, расположиться для
работы над романом среди этих отборных, изысканных реа
лий. < . . . >
Теперь, когда аристократия – это всего лишь хамы, выжиги,
лионские мануфактурщики, ставшие миллионерами, люди, раз
богатевшие с помощью биржи, – вещи уже не должны больше
обладать тонкостью, изяществом, изысканностью: им нужно
лишь иметь богатый вид и дорого стоить. Мерзкая пища в на
ших ресторанах – очевидное тому доказательство.
8 октября, замок Круасси.
Современная аристократия – это деньги. И вот случай, ха
рактерный и примечательный для этой новой знати.
Молодой сын банкира Андре, живущего в Рантиньи, непода
леку отсюда, от нечего делать, ради мундира, стал военным. Он
был лейтенантом, имеющим трех денщиков, лейтенантом, офи
церы которого ссорились за право присутствовать на его ужи
нах, лейтенантом, чье имя придавало блеск полку. Но в често
любивом стремлении носить мундир и быть приглашенным ко
двору лейтенант разведчиков не учитывал серьезности и опас
ности своего звания: он не подумал о войне. Поэтому, когда
разразилась война с Италией, ему пришлось худо. Он полагал,
что обладатель ста пятидесяти тысяч ливров ренты, а в буду
щем – миллиона, не должен подвергаться опасности быть уби
тым, словно какой-нибудь нищий. Он был безутешен, страшился
за капитал, воплощенный в его особе, за судьбу миллионов,
представленных его шкурой. Его отец и мачеха держались та
ких же взглядов, поставили себя в смешное и нелепое положе
ние своими трусливыми ходатайствами и просьбами не посы
лать его в Италию. К счастью, его полк не попал на фронт;
и сразу после Виллафранкского договора * этот лейтенант-капи-
талист поторопился подать в отставку. Вот каковы новые дво
ряне – придворные Ротшильда.
12 октября.
Сегодня мы читаем несколько глав нашей «Жермини Ла-
серте».
Когда мы доходим до того места, где она рассказывает, как
476
приехала в Париж вся покрытая вшами *, Шарпантье говорит
нам, что, дабы не оскорбить публику, придется заменить вшей
«насекомыми». Что же это за властелин, эта публика, от кото
рой нужно всегда скрывать грубую правду! Какая же она же
манница, если от нее нужно скрывать вшивость бедняков? Ка
кое право имеет требовать, чтобы роман лгал ей и затушевы
вал для нее всю уродливость жизни?
Подвал, заменивший мансарду, – поразительная картина
современного прогресса и его лжи об улучшении жизненных
условий: вот что называют благосостоянием, которое спу
скается к низам! <...>
16 октября.
<...> Сегодня утром мне рассказывали, что один молодой
либерал по фамилии Лефевр-Понталис даже своего сынишку
выдрессировал для участия во всяких либеральных штучках и в
предвыборных махинациях. Мальчика зовут в гостиную. Его
спрашивают: «Что ты приготовил для поляков?» – «Ружья и
деньги». – «А для русских?» – «Пули!» Потом его одевают
зуавом, предварительно вдолбив ему героический ответ, и, когда
он возвращается в гостиную, его спрашивают, что он собирается
делать в этом костюме. «Хочу пойти посмотреть на карнаваль
ного быка!» – отвечает мальчик; он уже забыл возвышенные
слова и вернулся к своему пятилетнему возрасту. < . . . >
23 октября.
Я выбрасываю из рукописи «Жермини Ласерте» эти слиш
ком правдивые строки * – дело происходит во время ее родов,
в Бурб.
«Стоя у камина, две молодые ученицы-акушерки разговари
вали вполголоса. Жермини прислушалась и благодаря свой
ственной больным остроте чувств услышала все. Одна из уче
ниц рассказывала другой:
– Эта несчастная карлица! Знаешь, от кого она была бере
менна? От Геркулеса из балагана, где ее показывали. Пред
ставь себе...
Мы все собрались в амфитеатре. Было множество народа,
присутствовали все студенты... Комнату завесили от дневного
света. Поставили рефлектор, чтобы было лучше видно... На
столе амфитеатра, во всю его ширину, лежали матрацы; они об
разовали большую площадь, на которую падал свет от рефлек
тора... Возле стоял еще стол и на нем – все хирургические ин-
477
струменты. А рядом огромные тазы с тампонами величиной с
голову...
Вошел господин Дюбуа в сопровождении всей своей свиты.
Ему, видно, было не по себе, господину Дюбуа... И вот прино
сят какой-то тюк, настоящий тюк белья, и кладут на матрацы;
это и была карлица. Ах, какой ужас! Представь себе уродли
вую мужскую голову на толстом, совершенно белом теле: что-то
вроде большого жирного паука, – знаешь, какие бывают
осенью...
Господин Дюбуа стал ее уговаривать. Она, кажется, ничего
не поняла... Потом он вытащил из кармана два или три куска
сахара и положил возле нее на матраце.
Тут на голову ей набросили салфетку, чтобы она не видела;
два стажера держали ее за руки и что-то говорили ей... Госпо
дин Дюбуа взял скальпель и провел им по всему животу, вот
так, от пупка до самого низа... Натянутая кожа разошлась.
Показались жилы, синие, как у ободранного кролика. Он еще
раз провел скальпелем и разрезал мускулы. Живот стал весь
красный... Провел третий раз... Тут, милочка, я уже не видела
рук господина Дюбуа: он рылся там, внутри... Вытащил
ребенка. А потом... Ах, слушай, тут началось самое ужасное,
я закрыла глаза! Ей стали вкладывать огромные тампоны; они
входили все и исчезали там!.. А потом, когда их вытаскивали,
казалось, будто потрошат рыбу... просто дыра, милочка!
Наконец ее зашили, скрепили все это нитками и зажимами...
Уверяю тебя, если я проживу даже сто лет, все равно никогда
не забуду, что такое кесарево сечение!
– А как эта несчастная чувствует себя сейчас? – спросила
вторая акушерка.
– Неплохо... Но вот увидишь, с ней будет то же, что и с дру
гими... Через два или три дня у нее начнется столбняк. Сначала
ей будут разжимать зубы ножом, а потом придется выломать
их, чтобы заставить ее пить».
23 октября.
В наш век все превращается в способ делать карьеру: фи
лантропия, огородничество, рыбоводство. Сегодня я прочел в
газете о том, что существует жюри дегустации устриц. Вы ду
маете, это для того, чтобы удостоиться диплома гастронома или
лакомки? Нет, для того, чтобы со временем получить какую-ни
будь государственную должность, а при меньшем честолюбии —
орден. < . . . >
478
Сегодня вечером мы из любопытства зашли в тот погребок,
который наш дядя де Курмон сдает за восемь тысяч франков, —
в «Кофейню слепых», один из последних остатков Пале-Рояля
и старых парижских увеселений.
Это низкий и душный погреб с двумя аркадами, где сидят
люди в шапках и фуражках, – так и кажется, что эти люди на
пятьдесят лет старше тех, кто ходит сейчас над нашими голо
сами. Они как будто только что узнали о победе при Аустерлице
или вернулись с похорон генерала Фуа. Среди них – последний
дикарь в диадеме из перьев, тоскующий по родине барабанщик
с тяжелыми, усталыми веками; он бьет в барабан с каким-то
предельным меланхолическим равнодушием. Слепые, молодые
и старые, с темными тенями в глазницах, под газовыми
рожками, свет которых бьет им прямо в лицо, автоматически
играют что-то крикливое и жалобное, как будто оплакивают
солнце. < . . . >
24 октября.
Движение, жесты, жизнь, составлявшие особенность драма
тических произведений, появились в романе только начиная с
Дидро. До него существовали диалоги, но не было романа.
После Бальзака роман уже не имеет ничего общего с тем,
что наши отцы понимали под этим словом. Современный роман
создается по документам, рассказанным автору или наблюден
ным им в действительности, так же как история создается по
написанным документам.
Историки – это те, кто рассказывает о прошлом, рома
нисты – те, кто рассказывает о настоящем. < . . . >
25 октября.
< . . . > Все эти дни – скука, уныние на душе, разочарование
в вещах и людях, болезненное отвращение к жизни, депрессия
воли и мысли.
После того как закончишь книгу, всегда бывает словно
убыль, словно отлив способности активно мыслить и дей
ствовать. Чувствуешь себя так, как будто исторг из себя
некую часть своей души, своего мозга. Это, вероятно, похоже
на слабость, упадок сил, какие женщина ощущает после
родов.
И потом, чем дальше, тем невыносимее кажется нам плос
кая и тошнотворная жизнь. Дурацкие неприятности с правиль
ной последовательностью, с мещанской тупостью сменяют в ней
479
друг друга, и даже горести, даже оскорбления не приносят нам
ничего непредвиденного. День за днем, с утра до вечера, прохо
дит без всяких неожиданностей, без всяких приключений. Воз
никает вопрос: зачем мы продолжаем существовать и зачем ну
жен завтрашний день?
Все оскорбляет нас, все действует нам на нервы: наша
эпоха, наши друзья, все, что мы читаем, все, что мы слышим.
В средние века было общество шутов, нам же кажется, что мы
живем в обществе простофиль и подписчиков на газеты и жур
налы. Голова у нас гудит от шума, производимого успехами
глупцов. И повсюду успех опускается до уровня, где все низ
менно. Развлечь нас могла бы только какая-нибудь несусветная
катавасия, такая, чтобы весь мир несколько дней плясал вниз
головой.
При этом мы совершенно ясно видим неблагодарность на
шей отвратительной и обожаемой профессии – литературы, ко
торая мучит нас, словно любовница, способная отдаваться слу
гам; мы сознаем, что выбиваемся из сил, что, стараясь выразить
словами свое самое сокровенное, мы можем надеяться только
на оскорбления вместо награды; вчера «Деба» как обухом уда
рили по нашей «Рене Мопрен», и чем же? «Приданым Сюзет-
ты» Фьеве; * мы испытываем горечь оттого, что нас не только
не признают, но даже не отличают от первого встречного, от
карманника, который слямзил наши мысли, наш стиль, наши
книги.
А ко всему еще тело у нас ощущает такую же усталость и
такое же отвращение, как и дух. Нас мучит тошнота, безволие,
утомление. И так одолевает тоска, что один из нас в конце кон
цов ложится спать, а другой принимает слабительное.
27 октября.
Я отдыхал в книжной лавке Франса, как вдруг вошел щуп
лый молодой человек, с изможденным лицом, с мелкими рез
кими чертами, одетый в рабочую блузу, с каскеткой на голове.
Он требует «Процесс Бабефа». Франс осведомляется, не пришел
ли он по поручению какого-нибудь книготорговца. «Я не по
сыльный», – отвечает он сухо. По его блузе вьется золотая це
почка. В зубах пенковая трубка ценой в тридцать франков. Он
плюет прямо на пол, направо и налево. Говорит, отчеканивая
слова, надменным тоном: ему надо прочесть Бабефа, чтобы по-
натореть.
«Еще один бабувист! – говорит Франс, когда он выходит. —
480
В последнее время опять стали спрашивать Бабефа, как в ты
сяча восемьсот сорок седьмом».
Мне тоже этот скверный человечек показался будущим, ре
волюцией. Писания Бабефа в библиотеке двадцатилетнего рабо
чего – это очень похоже на Июньское ружье, запрятанное в со
ломенный тюфяк! Что ж! Отныне и впредь народ заменит
потопы! < . . . >
29 октября, Аньер-на-Уазе.
< . . . > Ни добродетель, ни честь, ни порядочность не могут
помешать женщине оставаться женщиной, иметь капризы, сла
бости своего пола.
Мы не знаем истории тех веков, о которых не написаны
романы. <...>
30 октября.
Почитал немного «Обермана»: * это книга, в которой идет
мокрый снег.
Вот один из современных типов. Это сын г-жи Массон, ма
чехи Эдуарда. Ему шестнадцать – семнадцать лет. Он либе
рал. Он говорит: «Ну что ж, это правда! Я республиканец». Он
терпеть не может всякое выражение энтузиазма: это, мол, рабо
лепие. Он говорит: «Не для того мы совершили революцию
1789 года, чтобы...» Преподавателем его был Дешанель. Он на
бит плохо переваренными изречениями газеты «Сьекль». Он
блюет тирадами Журдана. Отдал свое сердце рабочим в распро
страняется о добродетелях тряпичников, противопоставляя эти