355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдмон де Гонкур » Дневник. Том 1. » Текст книги (страница 27)
Дневник. Том 1.
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:42

Текст книги "Дневник. Том 1."


Автор книги: Эдмон де Гонкур


Соавторы: Жюль де Гонкур
сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 50 страниц)

и всех этих горестей.

15 августа.

Сегодня вечером иду поглядеть на фейерверк; * я рад сме

шаться с толпой, развеять в ней свое горе, затерять свое я.

Мне кажется, среди людского множества легче забывается боль

шое горе. Я радуюсь, что буду толкаться среди народа, как

будто перекатываясь на волнах.

16 августа.

Нынче, в десять часов утра, звонок. Слышу голос служанки,

потом швейцара. Открывается дверь, входит швейцар с письмом

в руке: «Господа, я принес вам грустное известие». Беру

письмо. На нем печать больницы Ларибуазьер... Роза сконча

лась сегодня в семь утра.

Бедная, бедная! Итак, конец. Да, я знал, что она безна

дежна, но еще в четверг я видел ее такой живой, даже как

будто счастливой, веселой... И вот теперь мы вдвоем в нашей

гостиной, и в голове у нас одна мысль, которая всегда приходит

365

первой при известии о чьей-нибудь смерти: «Мы никогда

больше ее не увидим», – мысль, непроизвольно возникающая

снова и снова.

Какая утрата для нас, как стало пусто! Двадцатипятилетняя

привычка, любящая, преданная служанка, знавшая всю нашу

жизнь, – она распечатывала письма, которые приходили в наше

отсутствие, мы ничего от нее не скрывали! В детстве она играла

со мной в серсо; она покупала мне яблочные пирожные на

мосту. Бывало, она не ложилась всю ночь, когда Эдмон, еще

при жизни матушки, возвращался под утро после бала в Опере.

Она самоотверженно ухаживала за нашей матушкой во время

ее болезни, – и, умирая, мать вложила наши руки в руки этой

женщины. Она распоряжалась в доме всем, у нее от всего были

ключи, все кругом делалось ею. Мы так привыкли подтруни

вать над ней, отпускать одни и те же шуточки по поводу ее

некрасивого лица, ее неуклюжести. Двадцать пять лет подряд

она каждый вечер целовала нас, желая спокойной ночи.

Она радовалась нашим радостям, печалилась нашими печа

лями. Это был преданный человек, из тех, о ком думаешь: вот

кто закроет тебе глаза. В дни болезней и недомоганий наше

тело привыкало к ее заботливым рукам. Ей были известны все

наши привычки, она знала в лицо всех наших любовниц. Она

была большим куском нашей жизни, милым обломком нашей

юности, чем-то вроде мебели в нашей квартире. Это было такое

ласковое, глубоко преданное существо, немного ворчливое, по

стоянно начеку, точно сторожевая собака; она всегда была

подле нас, рядом с нами, нельзя было представить себе, что мы

когда-нибудь останемся без нее.

И вот мы никогда, никогда больше ее не увидим. Кто-то

ходит там по кухне – это уже не она; кто-то идет открыть

дверь – это не она; не она будет говорить нам теперь: «С доб

рым утром», входя в нашу спальню! Какая трещина в нашей

жизни! Какая перемена во всем нашем существовании, – нам

почему-то кажется, что это одна из тех больших станций на

жизненном пути, на которых, по выражению Байрона, судьба

меняет лошадей *.

После этого мысленного путешествия в прошлое горе наше

словно успокоилось. Воспоминания утишили его. У нас появи

лось даже какое-то чувство освобождения и за нее и за себя.

Случайность или ирония судьбы? Сегодня вечером, в семь

часов, ровно через двенадцать часов после того, как Роза испу

стила последний вздох, нам нужно быть на обеде у принцессы

Матильды. Не знаю уж почему, но она пожелала познакомиться

366

с нами * и пригласила нас к обеду. Бежим в больницу; потом

улаживаем всякие дела, прибегаем домой, одеваемся; в голове

стоит какой-то туман.

В поезде мы встретили Гаварни и Шенневьера – они тоже

приглашены; в Энгиене нас ждет маленький омнибус прин

цессы, который доставляет нас в Сен-Гратьен. «Ее высочество

еще у себя», – говорит слуга.

Дом ничем не напоминает дворец. Во внутреннем убран

стве нет ничего царственного. Вся его роскошь – это комфорт.

Большие комнаты с комфортабельной мебелью, обитой на ста

ринный манер выбойчатой тканью, цветы в подвесных корзин

ках. Ни единого предмета искусства. Гостиная переходит в ши

рокий фонарь, откуда открывается вид на прелестную лужайку,

а дальше виднеется парк, кажущийся бесконечным.

Появляется принцесса. Нас представляют ей. Это толстая

женщина, в прошлом, вероятно, недурная собой, несколько пры

щавая, со срезанным лбом и небольшими глазками, выражения

которых не удается уловить, напоминает стареющую лоретку;

тон у нее простодушный, но под ним все же чувствуется душев

ная сухость. < . . . >

17 августа.

Утром печальные хлопоты. Пришлось ехать в больницу,

вновь увидеть эту приемную, где в кресле возле застекленного

окошечка мне еще чудятся очертания ее бедного тела, ведь не

прошло и недели с того дня, как я усаживал ее здесь... «Хотите

опознать тело?» – спрашивает нас больничный служитель.

Мы идем вслед за ним в самый конец больницы. На боль

ших двустворчатых дверях, выкрашенных в желтоватый цвет, —

надпись: «Анатомический зал». Служитель стучится в одну из

дверей. Спустя несколько минут к нам выходит какой-то тип

с короткой трубкой в углу рта, похожий на подручного мяс

ника, – физиономия не то укротителя, не то могильщика. И мне

кажется вдруг, будто я вижу раба, принимающего в цирке

трупы убитых гладиаторов. Этот тоже получает своих мертвецов

из великого Цирка, имя которому – общество...

Просят немного подождать – сейчас для нас откроют дру

гую дверь; проходят минуты ожидания, и мужество покидает

пас капля по капле, словно кровь раненого, решившего оста

ваться на ногах. Неизвестность того, что нам предстоит увидеть;

картины одна страшнее другой, тревожащие наше воображе

ние – не придется ли нам, быть может, искать среди этих тру

пов ее несчастное, обезображенное смертью тело, – все застав-

367

ляет нас трусить, как детей. И когда дверь отворяется, мы

неожиданно говорим: «Хорошо, мы пришлем кого-нибудь», —

и скорей убегаем.

Затем мы отправились в мэрию. В карете, где так трясло,

что нам стало казаться, будто головы у нас звенят, как пустые,

мы вдруг впервые ощутили весь ужас смерти в больницах, где

она – лишь происшествие, предусмотренное внутренним регла

ментом, обычная административная формальность. Наверно, в

этом фаланстере агонии царит образцовый порядок; и уми-

рают-то там, наверно, по расписанию – с такого-то по такой-то

час. У смерти, кажется мне, имеется там своя контора.

Мы как раз проделывали все формальности, необходимые

для регистрации кончины, – о, сколько бумаги, боже правый,

сколько писанины, сколько подписей, чтобы удостоверить

смерть бедняка, сколько свидетельств для перехода в мир иной

одной души! – и вдруг из соседней комнаты выскочил какой-то

человек, очень веселый, возбужденный, ликующий, и стремглав

бросился к календарю, висящему на стене, посмотреть, какого

святого поминают сегодня, чтобы дать имя своему новорожден

ному ребенку. Пробегая мимо нас, он задел полой пиджака

бумагу, на которой записывали имя умершей.

Потом мы вернулись домой – пришлось разбираться в бу

магах бедняжки, рыться в ее жалком скарбе, в ее белье, во всех

тех тряпках, которые женщины накапливают обычно во время

болезни. Самое страшное было войти в ее каморку – в просты

нях постели сохранились еще крошки хлеба с той поры, когда

она ела здесь в последний раз. Я набросил на изголовье одеяло,

словно покров на призрачное мертвое тело. А потом надо было

подумать о саване.

Понедельник, 18 августа.

Эту смерть мы ощутили полностью, мы вобрали ее в себя

всеми своими порами. Целые месяцы мы жили с ней рядом.

Она вошла в нас, проникла до мозга костей. Уход – самый сы

новний, самый интимный – за этим несчастным больным телом,

потом больница, мое посещение, грустные хлопоты, – это такие

неразрывные узы, такое потрясение. А сегодня – конец, похо

роны. Мы чувствуем себя, словно нас стукнули палкой по

голове.

Часовня находится рядом с мертвецкой. Бог соседствует в

больнице с трупами. Во время отпевания – жульничество свя

щенников: хотя мы договорились об отдельной службе, запла

тив не то двадцать пять, не то тридцать франков, все же к гробу

368

Розы приставили еще два или три других. Какая-то отврати

тельная неразборчивость в этой совместной службе, словно

братская могила молитв. Даже святой водой кропят кое-как,

наобум.

Позади меня всхлипывает бедная внучатая племянница

Розы *, ее воспитанница, ребенком она некоторое время жила

с ней у нас; теперь это уже взрослая девятнадцатилетняя де

вушка, послушница в монастыре св. Лаврентия, бедный цветок,

зачахший без солнца, – рахитичная, сутулая, бледненькая,

чем-то напоминающая Майе * в юбке: грустный последыш всей

этой чахоточной семьи, тоже подстерегаемый смертельным

недугом, – на всем облике этой девушки лежит печать смерти,

и в глазах ее уже нездешний свет!

А потом путь за гробом, из часовни до кладбища Монмартр

и через все кладбище, разросшееся, словно город, – долгий путь

по грязи, путь мучительный, бесконечный... Наконец, монотон

ный голос священника, руки могильщиков, медленно спускаю

щих скользящий на веревке гроб, словно большую бутыль вина

в погреб, стук земли, падающей на крышку гроба, сначала звон

кий, потом еле слышный.

Весь день я сам не свой, не понимаю, что делаю, все говорю

невпопад.

20 августа.

Мне необходимо еще раз пойти в больницу: ведь между

моим посещением Розы в четверг и внезапной ее кончиной на

следующий день остается для меня что-то неизвестное – агония,

о которой я ничего не знал, обстоятельства этой внезапной

смерти; я гнал от себя мысль об этом, но она упорно возвра

щалась. Я хотел знать все подробности – и страшился узнать

их. Я как-то не мог поверить, что она в самом деле умерла, —

мне казалось, она просто исчезла. Мое воображение все возвра

щалось к последним ее часам, я мысленно воссоздавал их ми

нута за минутой, я словно ощупью искал их по ночам, и они

казались мне еще страшнее под покровом неизвестности.

И вот сегодня я собрал все свое мужество. Вновь увидел

я эту больницу, знакомого привратника, по-прежнему цвету

щего, жирного, от которого разит здоровьем, как от пьяниц ра

зит вином. Я прошел через коридоры, где солнечные лучи

играют на бледных лицах выздоравливающих, на их улыбках,

и позвонил у дверей, скрытых за занавесью. Мне открыли, и я

очутился в приемной, где в простенке между окнами возвы

шается нечто вроде алтаря с гипсовой мадонной; стены этой

24

Э. и Ж. де Гонкур, т. 1

369

холодной, голой комнаты почему-то украшены двумя картин

ками в рамках, писанными гуашью, – виды Везувия; бедняжки

выглядят словно озябшими и чувствуют себя явно не на месте.

Из-за полурастворенной двери слышалась болтовня сестер ми

лосердия с детьми, радостные возгласы, взрывы смеха, что-то

такое свежее, порхающее, словно это в птичьем вольере поет

само солнце. Две-три сестры милосердия в белых одеяниях, в

черных чепцах прошли мимо стула, на котором я сидел, потом

одна из них остановилась передо мной.

Она была мала ростом, плохо сложена, с некрасивым и доб

рым лицом, с каким-то жалким бесформенным носиком. Это

была сестра милосердия из палаты св. Жозефины, где лежала

Роза; она рассказала мне о ее последних минутах: в то утро

живот у нее опал и не причинял уже таких страданий, она

чувствовала себя гораздо лучше, почти совсем хорошо, – о, она

была так рада этому, так полна надежд, – и вдруг, едва только

ей стали перестилать постель, как у нее внезапно хлынула

горлом кровь – она даже не успела почувствовать, что умирает,

в несколько секунд все было кончено... Я ушел из больницы

с чувством огромного облегчения, словно сбросил с себя ка

мень, – я избавился наконец от мучительных мыслей о ее пред

смертном часе, о том, что она, быть может, испытывала страх

в ожидании смерти, ужас при ее приближении, и я почти счаст

лив, что смерть сразу, одним ударом, скосила ее бедную душу!

Четверг, 21 августа.

Вчера я узнал о бедной умершей Розе, чье тело еще не

успело остыть, нечто совершенно невероятное,– ничего более

поразительного я не встречал за всю жизнь. Я совсем сражен.

Новость была до того удивительной, до того ошеломляющей,

что я и сегодня еще чувствую себя ошеломленным. В течение

нескольких минут передо мной открылась вдруг тайна страш

ной, ужасающей жизни этой несчастной девушки.

Все эти покупки в долг, расписки, данные различным по

ставщикам, все это получило самое неожиданное и самое чудо

вищное объяснение.

У нее были любовники, и она им платила. Сыну владелицы

молочной лавки, который обирал ее, она обставила комнату;

потом еще одному она носила наше вино, цыплят. Скрытая от

всех жизнь – ужасающий разврат, ночи напролет, проведенные

вне дома. Припадки чувственности, такие неистовые, что лю

бовники говорили: «Кто-нибудь из нас – или она, или я на

370

этом испустим дух!» Страсть к мужчине – все равно, к одному

или к нескольким сразу, – захватившая все ее сердце, все ее

мысли, все ее ощущения, страсть, в которой слились воедино

все недуги этой несчастной женщины: чахотка, рождающая

бешеную жажду наслаждений, истерия, безумие.

От сына владелицы молочной лавки у нее было двое детей.

Один из них прожил полгода. Несколько лет тому назад она

легла в больницу якобы на излечение, – оказывается, она ро

жала. У нее было такое болезненное, такое безудержное, все

поглощающее влечение ко всем этим мужчинам, что ради них

она – такая честная, такая бескорыстная – обкрадывала нас,

да, да, из каждого стофранкового столбика она вытаскивала

одну двадцатипятифранковую монету, – и все это лишь ради

того, чтобы ублаготворять своих любовников, чтобы содер

жать их.

А после всего, что она совершала вопреки собственной воле,

наперекор своей честной натуре, ее охватывала такая тоска и

раскаяние, такое мучительное чувство своей вины, что в этом

аду, куда все дальше и дальше толкали ее неутолимые желания,

ей нужно было забыться, уйти от самой себя, – и она стала

пить, пить, лишь бы не думать о том, что будет завтра, не пом

нить о том, что мучит сегодня, чтобы хоть на несколько часов

погрузиться в полное бесчувствие, в то полуобморочное состоя

ние, в которое она впадала порой с утра, когда, убирая постели,

бывало, сваливалась на одну из них и уже не в силах была

подняться до самого вечера!

Какую щемящую тоску, какой ужас она таила в себе!

Несчастная! Как обливалось, должно быть, ее сердце кровью,

как терзала ее совесть – и сколько было постоянных оснований,

сколько причин, сколько поводов для этого! Прежде всего, ее

не могли не преследовать временами мысли о боге, о запахе

серы в преисподней, о геенне огненной. А постоянная, жалив

шая ее по всякому поводу ревность; а презрение мужчин, ко

торые очень скоро, вероятно, переставали скрывать свое отно

шение к безобразной ее внешности; а ревность к новым любов

ницам – всем этим женщинам, которые хвостом ходили за

сыном владелицы молочной лавки... И вот она так стала глу

шить вино, что однажды дома, мертвецки пьяная, упала на пол

и у нее сделался выкидыш! Как ужасна эта правда, обнажив

шаяся под сорванным покровом; мы словно вскрываем женский

труп и внутри его исследуем отвратительную язву.

Теперь, когда мне кое-что рассказали, я могу представить

себе все, что она выстрадала за эти последние десять лет. Лю-

24*

371

бовное безумие, в которое она бросалась очертя голову; страх

перед нами – вдруг мы догадаемся или получим анонимное

письмо; вечное опасение, что мы обнаружим недостачу денег;

ужас при мысли, что ее выдаст кто-нибудь из поставщиков;

эти запои, такие изнурительные, так истощившие ее тело, что

она превратилась чуть ли не в девяностолетнюю старуху; созна

ние, что она, всегда такая гордая, опозорила себя связью

с любовником соседской служанки, этой воровки, этой мерзавки,

которую она всегда презирала; и при всем этом беспокойстве

из-за денег – презрение мужчин, ссоры из-за ревности, припадки

безумного отчаяния, навязчивые мысли о самоубийстве, – ведь

однажды я оттащил ее от окна, из которого она высунулась так,

что чуть не вывалилась на мостовую; и, наконец, эти приступы

слез, как нам казалось, беспричинных; а в то же время – глу

бочайшая, кровная привязанность к нам обоим, беспредельная

преданность – если бы понадобилось, она бы жизни для нас

не пожалела.

Но какая сила воли, какой характер, какая невероятная,

беспримерная скрытность – так хранить свою тайну, все свои

тайны, так глубоко прятать их, что даже мы, с нашим умением

наблюдать, ничего не видели, не слышали, даже во время тех

нервных припадков, которые случались с нею у меня на глазах

после возвращения из молочной лавки. Свою тайну она хранила

до самой смерти, надеясь, должно быть, унести ее с собой в мо

гилу, так глубоко она ее запрятала!

И подумать только, отчего умерла эта несчастная женщина?

Оттого, что восемь месяцев тому назад, зимой, подстерегая

своего любовника – сына владелицы молочной лавки, того са

мого, который обобрал ее и бросил, – она провела всю ночь

где-то на Монмартре, под окном первого этажа, чтобы узнать,

с кем он ей изменяет. После этой ночи она вернулась про

мокшая до нитки, подхватив плеврит, который и свел ее в

могилу.

Бедная, бедная! Мы простили ей. И больше того – заглянув

в эту бездну страданий, куда она была низвергнута своими про

стонародными альфонсами, мы испытываем к ней жалость. Мы

полны сострадания к ней; но вместе с тем жестокое это разо

блачение родило в нас чувство глубокой горечи. Мы вспомнили

нашу мать, такую чистую, для которой мы были всем на свете;

и тут же, возвращаясь мыслью к Розе, которую мы считали

преданной нам всем сердцем, невольно почувствовали ка

кое-то разочарование – нет, не все в этом сердце принадлежало

нам. И недоверие ко всему женскому полу закралось в наши

372

души – и это навсегда. Нам стало страшно при мысли о двой

ном дне женской души, о чудовищной, гениальной способности

женщины лгать.

21 августа.

Мы говорим о Розе, об этой злополучной натуре, в которой

чахотка сочеталась с истерией, – о том, что стремление ее к

счастью, ее жажда любить, ее преданность и самоотвержен

ность не находили применения в общепринятых условиях

жизни, и она, таким образом, была обречена на то, чтобы искать

выхода своим человеческим чувствам в распутстве, почти гра

ничившем с буйным помешательством.

23 августа.

При виде пальмы в ресторане Петерса: все, что приходит

с Востока, – в особенности растения, – кажется созданным ру

ками художника, а в Европе вся природа выглядит так, словно

ее изготовили на фабрике.

У Петерса рядом с нами обедает Клоден. Готье, только что

возвратившийся с открытия железной дороги в Алжире,

неистово бранит железные дороги, которые уродуют пейзажи,

бранит прогресс, утилитаристов, цивилизацию, для которой

арабы – это дикари, инженеров, выпускников Политехнической

Школы, – словом, всех, кто так или иначе насаждает «нормаль

ное управление». «Ты счастливчик, – говорит он, обращаясь

к Клодену, – тебе все это по душе, ты человек цивилизованный.

А вот мы трое – да, пожалуй, еще двое-трое таких, как мы, —

мы люди больные... Мы не декаденты, нет, мы примитивные,

что ли... Нет, нет, даже не то, просто мы не такие, как все, —

какие-то странные, неопределенные, экзальтированные. Знаете,

бывают минуты, когда мне хотелось бы всех поубивать – сер

жантов, господ Прюдомов и Пиупиу *, вообще всю эту мер

зость... Да нет же, я говорю с тобой без всякой иронии, я тебе

завидую, ты прав. Но ты такой потому, что в тебе нет, как в нас,

влечения к экзотическому... Скажи, есть в тебе такое влечение?

Нет! В этом все дело... А мы, – мы не французы, нас влечет

к другим народам. Мы больны своего рода ностальгией... Ну,

а если к тоске по иным странам прибавить тоску по иным эпо

хам – для них это XVIII век, для меня – Венеция, да еще

Кипр, – о, тогда картина получится полная... Знаете, приходите

как-нибудь вечерком ко мне, поговорим об этом подробнее. Каж

дый по очереди будет изображать Иова на гноище, беседую

щего с друзьями». < . . . >

373

25 августа.

Еще одно вранье 89-го года! Мы все хвалимся и будем, ве

роятно, хвалиться вечно, что революция уничтожила преслову

тые «арестные письма». А я узнал от Бюрти, что в Туре

имеется специальная тюрьма, где содержатся юноши из хоро

ших семей, засаженные туда за всякие провинности по требо

ванию их отцов. Так вот, среди них есть один бывший ученик

коллежа Людовика Великого, который заключен за стихи про

тив принца Жерома *, представленные на конкурс лицеев и

коллежей! Единственный прогресс по сравнению с прошлым —

эти молодые люди сидят в одиночках...

26 августа.

Огромным преимуществом искусства над литературой яв

ляется то, что художник всегда может – по крайней мере до

известной степени – увидеть, представить себе, насколько уда

лось его произведение, в то время как писатель этого не может.

Никогда нельзя сказать, не слишком ли ты дал волю своей

наблюдательности или, напротив, фантазии, достаточно или

недостаточно красочен твой язык. У писателя нет глаза, спо

собного правильно оценивать то, что сделано. Чтобы судить

о своей работе, у него есть только ум, то есть нечто весьма непо

стоянное, подверженное различным влияниям.

30 августа.

< . . . > Несчастная у нас, право, натура. Еще со времен кол

лежа мы вечно оказываемся на стороне побежденных; вот и

ныне, после поражения Гарибальди *, у нас внутри все словно

поблекло. А между тем он нам вовсе не «свой», как выражается

старик Шилли. Но так уж мы устроены, в нас живет влечение

ко всем, кого не коснулась грязь и пошлость успеха.

31 августа.

Сегодня я видел нечто совершенно ужасное, – такого зре

лища, вероятно, еще ни разу не приходилось видеть глазам

буржуа, об этом ужасе знают только понаслышке: я видел

братскую могилу *.

Синее небо, желтый крутой обрыв, серый силуэт монмартр-

ской мельницы с вертящимися крыльями, два огромных поля.

Одно из них – оно выделяется большим желтым пятном

среди зелени могил – еще пустует, но уже готово в ближайшие

374

месяцы принять в себя мертвецов. Глинистая земля свеже-

вскопана, обломки пожухлых старых гробов того же цвета, что

и глина, торчат то здесь, то там, вперемешку с камнями, издали

похожими на человеческие кости. Это желтое поле страшно.

Другое поле – то, которое смерть уже успела заполнить

почти целиком, – представляет собой три полосы, идущие в гору

до самой ограды и сплошь покрытые крестами. Кресты плотно

притиснуты один к другому и кажутся чем-то вроде лесосеки

смерти. А еще они напоминают шествие призраков, лезущих

куда-то вверх друг за другом. Этим тройным рядом крестов

отмечены три длинных рва, куда Париж, экономя земные недра,

складывает своих покойников, ставя один гроб вплотную к дру

гому. Третий ров еще не полон. Одна только доска, из-под кото

рой тянет запахом тления, отделяет нас от последнего похоро

ненного здесь мертвеца. А рабочие между тем продолжают

копать дальше, выбрасывая землю на уже засыпанный ров, и

под ее тяжестью кресты так низко пригнулись, что почти со

всем лежат на земле.

Среди этого отвратительного хаоса, где столько ужасающего

презрения к бедняку, к его телу, среди всех этих крестов, хра

нящих – долго ли? неделю, месяц? – хранящих память о тех,

кто был дорог своей семье, своим друзьям, я видел над чьим-то

погребением еловую ветку, сорванную, вероятно, здесь же, на

кладбище; к ней бечевкой был привязан почтовый конверт.

31 августа.

На днях мы получили по почте небольшую карточку, на ко

торой было напечатано:

«Милостивый государь, мы просим Вас почтить своим при

сутствием маленький семейный праздник, имеющий быть 31 ав

густа 1862 года в Нейи, на улице Лоншан, № 32, по случаю дня

рождения г-на Теофиля Готье».

Не успели мы войти в гостиную, где собралось уже человек

двадцать пять – тридцать гостей, как всех попросили наверх;

мы поднялись по узенькой лестнице в комнату дочерей Готье,

превращенную ради сегодняшнего торжества в зрительный зал,

с рампой и занавесом; сюда снесены были стулья и кресла со

всего дома. На камине тоже сидели, – это была галерка. Над

дверью – изображение потягивающейся нагой женщины, сво

бодно раскинувшейся в весьма «анакреонтической» позе, а ря

дом, на стене, афиша: Театр Нейи, «Посмертный Пьеро», – и

имена исполнителей.

375

Поднимается занавес, и начинается представление; сцена

так мала, что один актер с трудом может дать другому поще

чину или пинок в зад; довольно забавные декорации сделал

исторический живописец Пювис де Шаванн. Эта шуточная

пьеска кажется наспех состряпанной в карнавальную ночь в

каком-нибудь кабачке в Бергамо; стихи прелестные – они тя

нутся вверх спиралью, словно цветы, обвивающиеся вокруг де

ревянного меча Арлекина.

В спектакле участвует вся семья: обе дочери Готье – стар

шая Жюдит в костюме Эсмеральды из Итальянской коме

дии *, задорная, шаловливая, изгибающаяся, словно змейка, в

своей широкой юбке, невинная и сладострастная, – и младшая,

Эстелла, в костюме Арлекина, стройная, томно-кокетливая, на

смуглой ее рожице детская гримаска то и дело сменяется

капризным выражением восточной танцовщицы. Роль Пьеро

играет Готье-сын, он холоден как лед, мрачен и слишком уж

мертвенен в своей загробной роли. Сам Готье играет доктора;

его Панталоне превосходен: чудесный грим, физиономия разма

левана так, что один только вид его способен обратить в бег

ство все недуги, перечисленные Диафориусом; * у него согну

тая спина, деревянные жесты и неузнаваемый голос, голос чре

вовещателя, – он звучит у него черт знает откуда: то из черепа,

то из живота, то из пятки, хриплый, совершенно невероятный, —

какой-то клохчущий Рабле.

После представления все спустились в садик, освещенный

японскими фонариками: пускали фейерверк. Из беседок то и

дело раздавался треск бенгальских огней, которые сыпались

искрами сквозь решетки, сквозь листву, придавая всему окру

жающему какой-то феерический характер, – в этом освещении

дочери Готье казались не то магометанскими гуриями, не то

персонажами фантастической пьесы Шекспира. От петард стоял

такой шум, что мы едва слышали друг друга. Тут же Доре

набрасывал великолепный шарж Курбе – один скоморох изо

бражает другого.

О, Институт,

Клоака из клоак,—

напевал он песенку, слова и мелодию которой сочинил тот же

Курбе.

Фейерверки уже отгорели, лишь время от времени внезапно

взрывались отдельные гильзы, и это было похоже на запозда

лые реплики пьяного острослова.

Вернулись танцевать в гостиную. Было много незнакомых

мужчин, среди женщин – полная мешанина. Какая-то моди-

376

сточка и тут же мадемуазель Фавар со своей мордочкой мечта

тельной овцы. А рядом, под эгидой строгой матушки, не спу

скавшей с нее глаз, – будущая звезда Оперы мадемуазель Рену,

еще не оцененная любителями из Жокей-клуба, – настоящая

Диана де Пуатье на заре юности, чудо природы, изящная, строй

ная, совершенно очаровательная; кажется, что, создавая ее, бог

советовался с Челлини и Гужоном. Здесь же нынешняя любов

ница Моссельмана г-жа Сабатье, Председательша, как ее фа

мильярно называют, женщина, служившая моделью Клезенже

для его «Вакханки», – она и напоминает вакханку ленивой гра

цией, томностью движений, каким-то обволакивающим сладо

страстием, – но вакханку, изрядно уже заплывшую жирком, —

кровь то и дело приливает к ее круглым плечам: возраст посте

пенно преображает в духе Иорданса эту рубенсовскую богиню.

Вся эта разношерстная толпа пустилась танцевать, все

закружились в вальсе. А среди пестрого круговорота раздуваю

щихся платьев и развевающихся шарфов, ловко увертываясь

от танцующих, с невозмутимой и мрачной миной расхаживал

Доре и вдруг с безжалостной иронией и проворством фигляра

принимался передразнивать то чью-нибудь характерную позу,

то эластичные движения оперного актера или какое-нибудь

па испанского танца. Время от времени соленое словцо,

произнесенное Сен-Виктором, который разговаривал с г-жой

Сабатье, достигало девичьих ушек, но ушки от этого не крас

нели.

4 сентября, Бар-на-Сене.

Здесь, в городишке, девица-архимиллионерша, дочка некоего

Трюме, явилась к первому причастию в чепчике, обшитом са

мыми дешевыми кружевами – по одному су за метр. Тот же

Трюме, отдав своих сыновей в коллеж города Труа, запретил, из

соображений экономии, чистить их башмаки ваксой под тем

предлогом, будто она разъедает кожу; он снабдил их для этой

цели куском свиного сала.

Удивительно верно уловил Милле характерные очертания

фигуры крестьянки, согнувшейся над землей и подбирающей

колосья *, – живое воплощение непосильного труда. Художник

нашел какую-то особую кривую, великолепно передающую бес

форменное женское тело, в котором ничего уже не осталось от

плоти, способной вызвать желание; плоское тело, по которому

словно катком прошлись нищета и труд; тело, которое не выра-

377

жает ничего, кроме полного изнеможения, в котором нет ничего

женского – ни бедер, ни груди, – просто рабочая сила, засуну

тая в чехол, и цвет этого чехла лишь вылинявшее повторение

того, что окружает эту женщину: бурого цвета земли, синего

цвета неба.

13 сентября.

Здесь на днях один мальчик нашел кошелек и отдал своему

отцу. Тот никому не сообщил о находке. Дело открылось, и оба

предстали перед исправительным судом. Отца присудили к двум

месяцам тюрьмы, мальчика – ему двенадцать лет – к испра

вительному дому вплоть до совершеннолетия. Таков результат

рвения прокурора! Вот они, бесчеловечные законы нашего су

допроизводства. Такое страшное наказание за найденный (не

украденный!) кошелек! Два месяца тюрьмы бедному тряпич

нику, отцу семерых детей! Такого мальчугана – я видел его,

ребенок как ребенок, с наивной, еще совсем детской улыбкой —

отправить в эту школу взаимного обучения каторжников, в этот

гноильный чан для человеческих душ!

Смерть – вот что, слава богу, отравляет остаток дней этого

злобного, скверного человека. Он спускается на кухню, ворчит,

брюзжит, из себя выходит – это его преследует мысль о смерти,

доводя до неистовства. Он набрасывается на кухарку, потому

что этой ночью слишком часто мочился. Приступы гнева, яро

сти, злобы, придирки к жене, брань, которой он осыпает всех

подряд, – все это происходит только от одного – от сознания, что

жить осталось недолго. Смерть действительно ужасная штука,

особенно для него. Ибо для него умереть – значит, вдобавок,

лишиться всего, что ему принадлежит: не будет тогда ни ферм,

ни выгодных сделок, ни лесов, ни денег, а что до земли – шесть

футов, только и всего!

Он делает вид, будто сердится на жену, когда та посылает

за врачом, а сам охотно принимает его, хоть потом и кричит,

что все доктора невежды. Он торжественно излагает свой сим

вол веры – он ждет смерти, призывает ее, твердя свое пантеи

стическое «In manus»; 1 и тут же щупает себе пульс, читает

доктора Жозана, и от этого его бросает в жар и холод. Каждую

минуту возвращается он к мысли о смерти – и разыгрывает

философа, которому она нипочем. При любом недомогании, лю


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю