Текст книги "Дневник. Том 1."
Автор книги: Эдмон де Гонкур
Соавторы: Жюль де Гонкур
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 50 страниц)
газетному несложную прозу, и в вагоне железной дороги раз
влекаются историями из щедрых на истории книжек; такие чи
татели читают не книгу, а свои двадцать су. Верон, скромный
7 *
99
меценат, которому Общество литераторов воскуряет фимиам,
соблюдая его инкогнито; * Долленжан, редактор журнала, нажи
вающийся на объявлениях; Мило, откровенно подкупающий
королевскими подачками горланов из «Реноме» и «Фелье
тона»; * Фьорентино, украшенный орденом, и Мирес, воспетый
в стихах! Произведений больше нет, есть только печатные
тома и, что еще гнуснее, перепечатка всего, когда-либо
изданного на белом свете!.. Опошление, позор – одна ничтож
ность!
Думаете, преувеличиваю? Смотрите сами. Жакотте издает
тома по одному франку каждый. Мишель Леви издает тома по
одному франку каждый. Мишель Леви в письме к Шанфлери
просит у него новый том. Шанфлери отвечает Мишелю: «Нет
у меня тома, нет даже заглавия». – «Пусть это вас не беспо
коит! – заявляет Мишель Леви и показывает Шанфлери це
лый список заглавий. – Ну, вот, хотя бы это: «Первые погожие
деньки» *, они еще не заняты». – «Ладно, пусть будут «Первые
погожие деньки», – соглашается Шанфлери. Через неделю и
Жакотте просит у него том. Тот же ответ, то же «пусть это вас
не беспокоит» и список заглавий... «Мне что-то не идет на ум
сюжет», – заявляет Шанфлери. «О, перечень сюжетов у нас
есть... Вот, смотрите, выбирайте!»
Все это время – неясная печаль, уныние, лень, вялость тела
и духа. Больше чем когда-либо ощущается грусть возвращения,
схожая с глубоким разочарованием. Оказывается, все осталось
на прежнем месте. А там, вдали, всегда мечтаешь о чем-то но
вом, неожиданном, что непременно встретит тебя дома, как
только ты выйдешь из фиакра. И вот – ничего... Твоя жизнь
стоит на месте, и ты чувствуешь себя, как пловец в море, ко
торый видит, что он не продвигается вперед. Нужно снова воз
вращаться к прежнему образу жизни, снова привыкать к без
вкусному существованию. Все вокруг меня, все, что я знаю, все,
на что я глядел сотни раз, порождает во мне только невыноси
мое ощущение чего-то пресного. Мне становится скучно от мо
нотонных, давно уже пережеванных мыслей, которые снова и
снова лезут мне в голову.
А люди, от которых я ждал рассеяния, прискучили мне так
же, как и я сам. Они сохранились в том виде, в каком я их ос
тавил, и с ними тоже ничего не произошло. Они продолжают
существовать. Я узнаю их излюбленные выражения. Все, о чем
они мне рассказывают, давно мне известно. Они пожимают мне
руку точно так же, как раньше. Ничто у них не изменилось:
ни жилеты, ни мысли, ни любовницы, ни положение в обществе.
100
Ничего необычного они не совершили. Нового в них не больше,
чем во мне. Среди тех, кого я знаю, никто даже не умер. Я не
то что грущу – это хуже, чем грусть.
10 мая.
< . . . > Заходил Шолль. Он больше не автор «Сплина» и не
преемник Петрюса Бореля. Теперь он всего-навсего друг Лам-
бер-Тибуста, он рассказал мне содержание водевиля, который
они вместе пишут. Увы! В будущем году он должен заработать
не менее двенадцати тысяч франков! Министерство распоряди
лось заказать Делакуру комедию для Французского театра.
«Мраморные девицы» * принесли каждому из своих авторов
по тридцать пять тысяч франков! Во всем, что мне говорят,
что мне сообщают, я вижу не больше интереса к литературе
и искусству, чем к прошлогоднему снегу. Шолль до небес пре
возносит хитроумную выдумку Анджело де Сорра, который вы
искивает какую-нибудь волшебную сказку, убирает из нее вол
шебницу, ставит на ее место реальный персонаж, все это с пылу,
с жару поставляет в разные газетки и получает немалую мзду.
Бедняга Шолль! А впрочем, он далеко не тощ, ничуть не печа
лен, просто пышет здоровьем и, словно веером, обмахивается
стофранковым билетом, полученным утром от очередного Дол-
ленжана; он полон надежд, так и сыплет именами известных
водевилистов, он весел, словно выиграл судебный процесс. —
Не знаю почему, но эта деляческая радость и ремесленническое
удовлетворение показались мне еще более жалкими, чем его
былые горести, связанные с теми временами, когда он еще был
литератором и не выезжал на всякого рода сотрудничестве.
20 мая.
Луи Пасси выходит от Низара, – застал его за чтением
«Афинского акрополя» Беле, того самого Беле, которого прави
тельство поддерживало при присуждении премии.
– Ого, что это вы читаете? Думаю, не для собственного удо
вольствия, а?
– Да нет, не совсем.
– Ну, так зачем же?
– О, это такой ловкач!
– И все? Он хоть талантлив по крайней мере?
– Талантлив? Он ловкач...
– Ловкач? Что это значит – ловкач?
– Он ловкач... Я буду голосовать за него, хотя и не счи
таю, что он этого заслуживает.
101
7 июня.
< . . . > Наше время дает нам великий урок скептицизма.
«Услугами мошенников можно пользоваться, – говорил Ла-
брюйер, – но делать это надо осторожно» *. У нас же это делают
нагло и без всякого чувства меры.
Можно подумать, что нарочно выискиваются самые продаж
ные типы, самые обесчещенные – и публично и юридически.
Настоящий вызов! Вот, например, крест за литературные за
слуги – кому он достается? Очередному Фьорентино. И все
же, окруженное мошенниками, сохраняя бесконечное, чисто
императорское презрение к порядочности, правительство нико
гда не было столь победоносным, мощным, прославленным,
устойчивым, богатым, господствующим. Великий урок скепти
цизма!
7 июня.
< . . . > Слышу звонок. Звук по-англикански сухой, механи
ческий и четкий, всегда одинаковый, – слышно только, что зво
нят, но нельзя догадаться, кто звонит; это спуск медной пру
жины, отдающийся в пустоте вашего ожидания, вашего сердца,
ваших надежд. Ах, колокольчик! Колокольчик звенит: «Динь-
динь-динь!» Он смеется, он поет, как ручка вертела, – впрочем,
и вертелов уже давно нет, теперь жарят в печи, – он поет вам
своим надтреснутым голоском: «Вновь – Любовь!», возвещая
о старом друге, о новой возлюбленной.
Как уродлива эта машинная цивилизация! В фаланстере
вместо колокольчика будут звонки. < . . . >
9 июня.
Дом в глубине усадьбы, за двумя-тремя дворами на улице
Бак, спокойный и уединенный; много воздуха, кое-где зелень,
виден кусок неба. За дверью слышны шаги, нам открывают.
Слуга без ливреи. Гостиная: палисандровая мебель, обитая
красным бархатом, привычная обстановка гостиной богатого
буржуа, с копией перуджиновского «Обручения богоматери» над
фортепьяно, с брюгтским готическим «Крещением Иисуса Хри
ста» на противоположной стене и с литографиями святых.
– Простите, господа, не угодно ли пройти ко мне в каби
нет?
Здесь повсюду книги. По обеим сторонам камина портре
ты, на золоченом бордюре каминного зеркала – портрет мона
хини.
– Ах, это просто театральный костюм. Одна наша родст-
102
венница исполняла роль монашки и пожелала, чтоб ее на
писали в этом наряде. Нравы восемнадцатого века! В нашей
семье любили театр. Да вот взгляните!
И он снял с полки том: «Пьесы графа де Монталамбера, по
ставленные на театре в доме де Монталамберов».
– Ваша картина Парижа очень интересна. Любопытно, лю
бопытно... Я ведь вам уже писал... Да, резкость стиля и стала
причиной вашей неудачи. Госпожа Академия не любит подоб
ных вещей *. Вы знаете, я на вашей стороне... Описания всех
этих особняков весьма любопытны. Я помню, когда мы верну
лись из эмиграции, в нашем домашнем театре лошадь крутила
жернов... Вот если бы вы собрали еще в провинции устные рас
сказы о том времени... А то ведь все позабудется.
Помните первые главы «Крестьян», где господин де Баль
зак показал мужиков такими, какими сделала их Революция?
О да, картина отнюдь не лестная, зато как правдива! Я сам из
Морвана – и я подумал: «Ну, конечно, он тут побывал!»
В заключение говорит:
– Мне хотелось бы, чтоб «Корреспондан» * дал статью
о вашей книге. Не мог бы это сделать кто-нибудь из ваших дру
зей? Но здесь нужен человек, сведущий по части дворянских
усадеб и пастырских домов. А у меня под рукой сейчас никого
нет. Этот маленький Андраль – с ленцой... Если у вас есть кто-
нибудь на примете...
У господина де Монталамбера длинные седые волосы, совер
шенно гладкие, в чертах полного старческого лица есть что-то
ребяческое; скрытая улыбка, проницательные, даже хитрые
глаза, но без огонька; гнусавый, нерезкий голос, провинциаль
ный выговор и вкрадчивые манеры – он из тех людей, которые
подают руку так, словно ласково обнимают вас; домашний ха
лат похож на рясу. И вдобавок учтивость – мягкая, спокойная,
невозмутимая.
Возможно, хотя и сомнительно, что во Франции еще суще
ствует партия аристократов; но мне нравится иметь дело про
сто с дворянином. Если нет больше изысканности кастовых иде
алов, то я хочу видеть хотя бы изысканность внешнюю.
В тот же день.
<...> Чистота, как и набожность, требует, чтоб человек от
дался ей целиком. Быть чистым и заботиться о спасении души
слишком трудно для тех, кто работает. < . . . >
103
16 июня.
Завтрак у Шенневьера в Версале. Шенневьер всецело увле
чен своим замком Сен-Сантен, этой лачугой, прельстившей его
датой «1555 год» на старом камне. Ему надоело таскать за со
бой с места на место портреты и книги своих друзей. И теперь-
то для них нашлись наконец кров и пристанище. Весь он как-то
усох, без остатка захваченный своей страстью к переизданиям
и публикациям, влюбляясь поочередно во всех мелких человеч
ков и полуизвестных посредственностей, которых выкапывает
на кладбище искусства, становясь на сторону Рослена против
Дидро *. Однако же он лелеет замысел какой-то нормандской
повести, которая смутно маячит в его воображении. Вероятнее
всего, это будет что-то из вандейских событий 1832 года: исто
рия юноши, взявшегося за оружие во время восстания. Он осуж
ден, брошен в Замок архангела Михаила и там принимает
участие в политическом заговоре, который должен привести
к власти герцогиню Беррийскую и легитимистов 1832 года,
утвердить политику децентрализации – политику герцогини
Беррийской.
Завтракали с Мантцем, вежливым брюнетиком, то и дело
подмаргивающим хитрыми глазками. Был и Дюссье, учитель
Сен-Сира *, по всему облику – учитель, а по голосу – воен
ный; он вопросительно поглядывает на вас поверх синих очков.
Здесь же – Эвдор Сулье: острый профиль куницы, но широкое
мясистое лицо, волосы взбиты конусом наподобие старинного
парика; он весел и проказлив, словно мальчишка с ломаю
щимся голосом, – во всем этом есть что-то очень симпатичное.
Возраста по лицу не определишь.
Шенневьер сводил нас в собрание автографов на Фоссе
д'Аркос, где кабинет сплошь заполнен – так, что не видно
стен, – шкафами, книгами, картинами, рисунками, миниатю
рами и всяческими безделушками и реликвиями; от них веет
историей и лавкой старьевщика: молоток Людовика XVI, выко
ванный его монаршими руками, песочница Генриха III, пряжки
башмаков Людовика XV, охотничий нож Карла VIII и вексель
на тысячу пятьсот ливров от 11 декабря 1792 года на имя сен-
тябрщика Лажусского, за подписью: «Филипп Эгалите» *.
Один старик – этот долговязый, костлявый А. Риго – приобрел
первые оттиски гравюр Дебюкура по пятнадцать су, в 1810 году
купил на Новом мосту «Прогулку в саду Пале-Рояля», а рису
нок Буше «Кузница Амура» – за сорок су, в доброе старое
время.
Перелистывая эти ветхие бумаги, на которых запечатлена
104
история, он замечает по поводу одного из имен: «Обе ветви
этой семьи при Людовике Четырнадцатом имели по сто тысяч
франков. Первая вкладывает все в земли – и ныне у нее четы
реста тысяч франков; вторая предпочитает государственную
ренту – и ныне, после всех банкротств и перечислений, у нее
осталось пятьсот шестьдесят франков».
Под деревьями кофейни «Комедия» к нам присоединяется
Теофиль Лавалле, тоже преподаватель Сен-Сира. Красные бес
форменные губы, словно у венецианских масок на картинах
Лонги; бродяга Тенирса в очках. Рассказывает о том, как дру
зья боготворили память Робеспьера; о некоем Анри Клемансе,
присяжном Революционного трибунала, ставшем в годы Рестав
рации школьным учителем: напившись, тот провозглашал культ
Робеспьера, подкрепляя это откровенной апологией гильоти
ны; а Лавалле возмущался, ибо, несмотря на свою молодость, он
был уже в те времена либералом, поколение, предшествующее
нашему, еще не примирялось с Робеспьером, еще не пыталось
объяснить его, как Тьер, или опоэтизировать, как Ламартин.
Лавалле говорит, что на днях Фейе де Конш показывал
в узком кругу императору и императрице переписку Ма-
рии-Антуанетты. Фейе был очень удивлен замечанием импера
тора об этих письмах; основная мысль была такова: «Если ты
добр, то кажешься трусом, и надо стать злым, чтобы тебя сочли
смелым!»
Вечером разговор с теми же у Сулье. Пришел Делеклюз из
«Деба». Разговор, весь направленный против католицизма, —
любопытно видеть, сколько юного, пылкого и воинственного
вольтерьянства сохранилось у этих старичков! Когда зашла
речь о внутренней росписи собора Парижской богоматери, Де-
леклюз вспомнил, что, осматривая вместе со своим племянником
Виоле-ле-Дюком *, роспись в Сент-Шапель, он не удержался от
восклицания: «Ну, что ж, не хватает лишь попугая! Клетка
уже готова!» Делеклюз – противник многоцветности в архи
тектуре и скульптуре; он отрицает, что греки раскрашивали
свои статуи, и ссылается на то, что у Павсания об этом ничего
не говорится. Пример Помпеи, мол, не убедителен, поскольку
это уже упадок искусства. Потом Делеклюз говорит, что даже
ревностные христиане все же боятся смерти.
23 июня.
Кузиночка Лешантер и ее муженек взобрались к нам на
пятый этаж: «Оказывается, фижмы снова в моде... Что поде
лываете?» – «Много работаем». И ни слова о наших книгах,
105
написанных или будущих... Таковы некоторые люди: если вы
пробились, они вешают ваши портреты в гостиной и выстав
ляют ваши имена у себя на камине. – Хорошо бы каждому ли
тератору брать псевдоним, чтобы не оставлять в наследство
семье свое имя. < . . . >
1 июля.
Написать что-нибудь в духе «Лоретки» о народе, так прямо
и назвать – «Народ», смешать низкое и высокое, объединить
наблюдения и мысли о том и другом.
1 июля.
Вернувшись днем из деревни, пообедали в ресторане «Тер
раса» – маленькой харчевне, обнесенной позолоченным трелья
жем... Заходящее солнце бросало золотые лучи на раззолочен
ные афиши над Пассажем панорам. И никогда прежде ни
сердцу, ни глазу не было так радостно видеть этот штукатур
ный торт, заляпанный крупными буквами, грязный, весь испи
санный, так славно воняющий Парижем. Здесь во всем —
только человек, здесь едва встретишь жалкое деревцо, криво
растущее в какой-нибудь расщелине асфальта, – и эти безо
бразные фасады говорят мне больше, чем говорит природа. Ны
нешние поколения людей слишком цивилизованны, слишком
изощрены, слишком испорчены, слишком учены, слишком
неестественны, чтобы строить себе счастье из зелени и сини.
Я видывал самые прекрасные пейзажи: некоторые люди были
бы счастливы этим, меня же это развлекает ничуть не больше,
чем картины. < . . . >
Круасси, 5 июля.
Поет птица, капли светлой гармонии одна за другой падают
из ее клюва, разлетаясь рикошетом. Высокая трава полна цве
тов и шмелей с золотисто-коричневыми спинками, белых бабо
чек и бабочек темных; те травинки, что повыше других, кача
ются, клонят головы на ветру. Солнечные лучи упали поперек
заросшей зеленью тенистой дороги, побеги плюща обвивают
дуб – веревочки лилипутов на Гулливере. Бледное небо про
глядывает сквозь листву словно точечками, наколотыми бу
лавкой. Пять ударов колокола проносят над чащей напомина
ние о часах людской жизни и роняют его на землю, прямо в зе
леный мох и плющ, в лесные заросли, звенящие птичьим ще
бетом. Мошкара жужжит и роится вокруг меня, и лес будто оду-
106
хотворен всем этим шепотом и гудением; добродушный собачий
лай доносится издалека. Небо полно ленивой дремоты.
Вечером, на рыбной ловле. – Вода заросла тростником, уст
ремленным ввысь, распластанные лепестки кувшинок спят на
ней; она отражает уголок розового светлого неба с лиловыми и
дымчато-серыми облаками. В маленьком озерке недвижимо ле
жат кусок красной коры и белое перышко.
6 июля.
Обедня. Итак, крестьянин, коверкающий французский язык,
вздумавший посвятить себя изучению Библии, то есть самый
худший из крестьян, будет сейчас восхвалять бога! – Лучшая
из религий – та, которая меньше всего компрометирует господа
бога, как можно меньше показывая его и давая говорить ему са
мому. – Легковерность – это детство народов и сердец. Рассу
док же – позднейшее, развращающее приобретение. Утопия
Фоше – всего лишь утопия, и ничего больше. Рассудок и вера —
две абсолютные противоположности.
Меня раздражают две вещи: статуя Принца во Дворце пра
восудия и «Domine salvum fac» 1 в церкви. В храмы, посвящен
ные тому, что вечно, не должно иметь доступа преходящее.
Церковная латынь, один из оплотов религии, похожа на
бормотание шарлатанов – непонятные слова внушают почтение
народу.
Наш кюре приписал наводнения господню гневу на затоп
ленные области и присовокупил, что если затопит и нашу
округу, то это случится по вине тех, в чьем доме работают по
воскресеньям. Последнее явно предназначалось моему дядюшке,
который никогда не приглашает кюре к обеду.
8 июля.
< . . . > Завидую? Я? Ну, нет, я недостаточно скромен для
этого.
Церковь в Круасси сломали. Там и сям навалены груды кам
ней, среди них возводятся стены нового церковного здания.
В глубине, словно кусок декорации, виднеется стена, оклеен
ная красивыми обоями, у которой находился алтарь. Слева, из
ям, вырытых для фундамента колокольни, высовываются ры
жеватые головы каменщиков, забрызганные известкой. На
земле – обломки балок, а в одном месте куча почерневших до
сок, похожих на омерзительные доски прогнившего гроба.
1 Спаси господи ( лат. ) .
107
Поверху, вышагивая циркулем тощих ног, расхаживает
кюре в круглой шляпе, обвитой крепом, в черной сутане, совер
шенно засаленной у ворота, где не видно и признаков рубашки,
и вытертой возле карманов до белизны. Его неопрятное, давно
не бритое лицо с острым носом и светлыми буравчиками глаз,
с двумя морщинами, бегущими от носа к углам губ, являет со
бой нечто странное. Да и в самом деле, не кажется ли кюре в
наши дни н е к и м совершенно фантастическим существом?
16 июля.
После чтения Эдгара По *. То, чего критики еще не заме
тили: новый литературный мир, предвестие литературы
XX века. Научная фантастика, фабула, основанная на принципе
А + В ; литература болезненная и как-то до прозрачности яс
ная. Никакой поэзии – воображение выверено анализом: За-
диг * – судебный следователь, Сирано де Бержерак – ученик
Араго. В этом чувствуется мономания. Вещи играют более зна
чительную роль, чем люди; любовь уступает место дедукции и
тому подобным источникам мыслей, фраз, сюжетов и занима
тельности; основа романа переместилась от сердца к голове, от
чувства к мысли; от драматических столкновений к математи
ческим выкладкам.
В омнибусе. Голова женщины: волосы зачесаны назад, лоб
весь открыт, линия лба – прямая, брови приподняты к вискам.
Глубокие глазные впадины, длинный разрез глаз, взгляд не
сколько искоса. Орлиный изгиб тонкого носа, резко выражен
ные скулы. Сжатые губы, с подтянутыми кверху уголками, ху
дой крепкий подбородок. Нервное лицо энергичной и волевой
женщины.
Июль.
Съездил в Пти-Менаж, чтоб навести справки о Теруань де
Мерикур.
Шесть рядов широколиственных каштанов; в их невеселой
тени – четыре ряда каменных скамей. Справа – садики с полу
обвалившимися беседками, грустные аллейки, посыпанные жел
тым песком, – все это печально, как кладбищенские палисад
ники. Слева – аллея, и вдоль нее на скамьях, куда достигает
солнце, – круглые повернутые спины, головы спрятаны в тени;
солнце ласкает спины, выгнутые по-кошачьи.
Здесь, под этими деревьями, – целый человеческий мир, но
в нем не ходят, не разговаривают, не живут, – мир этот едва
108
передвигается или же дремлет, склонив голову на грудь, упер
шись руками в узловатые, костлявые колени. Шепелявые, без
зубые рты с выцветшими губами, брызжа слюной, изливают в
восковые уши соседей ребяческие мысли, несусветный вздор,
страхи и небылицы, подозрения по поводу Питта и Кобурга, и
в воздухе стоит гудение надтреснутых голосов.
Птицы прыгают между ног, которым никогда больше не бе
гать, – уж птицы-то хорошо это знают! Древние, сморщенные
существа, высушенные временем, плотно закутаны в шали из
толстой шерсти; прямые складки юбок – как приплюснутые
органные трубы; бессильно свисающие ноги запрятаны в синие
чулки и тяжелые башмаки, подвязанные к щиколотке. Не
ноги – одни кости!
Смерть уже схватила и пометила этих несчастных! Нельзя
без ужаса видеть, как эти карикатуры на жизнь медленно,
словно привидения, бредут на трясущихся ногах, опираясь на
старый зонт вместо костыля, мотая концами ночных чепцов по
самшитово-желтым лицам и прикрывая шалями ночные со
рочки. А вот еще одна старуха, погруженная в раскидное кре
сло, с большим зеленым козырьком от солнца поверх чеп
ца... Вон другие по трое осели на скамьях, подпирая друг
друга.
Одна из них держится особняком: ястребиный нос, три чер
ных пятна на носу и щеках, светлые глаза, угрожающий взгляд,
концы огненно-красной ленты спадают по обеим сторонам чеп
ца, – дьявольское лицо. Рослая, прямая, она крепка и кост
лява, пальцы левой руки, вытянутые, словно когти у львицы,
лежат на левой ноге, скрещенной с правою. В этой старухе чув
ствуется цезарианская душа, которая бодрствует и подводит
итоги прошлому, молча вызывая в своей холодной, как мрамор,
памяти багряное зарево ушедших дней. < . . . >
22 июля.
<...> Угольщица, умывающаяся маслом. Она идет купить
его на одно су для умирающей девочки, которая тоже хочет,
чтоб ее умыли маслом. < . . . >
24 июля.
Сидя в одном из залов библиотеки Арсенала, я увидел два
кресла, стоящих рядом: одно – времен Людовика XV, дру
гое – времен Людовика XVI. Целая эпоха и целый мир в каж
дом из них: рококо говорит об учтивой развращенности, о любви
приятной и удобной, о готовности предаться наслаждению
109
и т. п. Другое кресло, прямых линий, – это кальвинизм, янсе
низм, экономизм, непреклонная добродетель; это Тюрго, это
господин Неккер.
1 августа.
< . . . > Мамаша Путье, попрекая своего сына тем, что у него
до сих пор нет ни положения, ни успехов по части карьеры,
ни заработка, заканчивала свое родительское наставление сле
дующей очаровательной фразой: «В твоем возрасте я была уже
матерью!»
3 сентября.
Одноактная пьеса – «Костюмированный бал». Обновить ко
мическое.
17 сентября.
<...> Для нашего предисловия: «История, более правдивая,
чем роман...» * < . . . >
Жизор, 22 сентября.
< . . . > Тип человеческой красоты, утраченной за два или три
тысячелетия цивилизации. Греческий медальон – вот лучшее
подтверждение и самый прекрасный образец этой чистой кра
соты. Она утеряна уже в римских медалях, но возмещена и ис
куплена величественным характером голов: никогда Власть не
была так написана на человеческом лице, как у римских цеза
рей. В наше время – ее вырождение, читаемое в гнусных чер
тах Людовика XVIII или Луи-Филиппа. <...>
В Б урбе * госпожа Шарье сделала кесарево сечение одной
карлице, которая захотела иметь ребенка от великана из своей
труппы.
Прошлым вечером, на балу. Снаружи к окнам прильнули
рожи лакеев, стоящих во дворе на холоде и пожирающих гла
зами веселье и буйную радость танца, – чудовищный и грубый
образ народа, который наслаждается вприглядку. <...>
Бальзамирование тела г-на Морине в Ницце. – Его зять на
ходит, что покойник как-то вытянулся в длину – тот был очень
мал ростом; бальзамировщик замечает очень спокойно: «О су
дарь, это всегда вытягивает!» Потом берет покойника за нос,
отгибает кончик в стороны, чтоб показать его эластичность.
В связи с этим кошмар: видел множество голов, у которых носы
медленно возвращаются в прежнее положение. < . . . >
110
Париж, 12 октября 1856 года.
< . . . > Сегодня я написал Шоллю:
«Читаю Вас и счастлив тем, что читаю Вас, что могу об
щаться с Вами, с Вашим умом, который люблю так же, как и
Ваше сердце, – от всего сердца.
Где-то Вы теперь? В Генте? Колесите по Бельгии? Кажется,
у Вас рабочее настроение. Тем лучше. Смело беритесь за что-
нибудь крупное, забудьте обо всем, взяв в руки перо, создайте
себе чудесный сад воображения, выбросьте из жизни все, что мо
жет Вам помешать, и живите в романе, который Вы непременно
напишете. Мне думается, на то воля провидения, что мы не по
хожи на всех других, что, больные, измученные, отмеченные
проклятием, мы умеем стать выше обстоятельств и событий,
умеем мечтать и строить призрачный дворец из музыки и слов
и населять его летучими мыслями... Но дьявол и сюда находит
дорогу!
Знаете, откуда мы приехали? Из двадцатидневного счастья,
полного счастья, сладко убаюкивающего, не знающего ни од
ного томительного часа, – счастья, после которого, если слу
шаться разума, надо бросить свой перстень в море *, – только
кто же его бросает? Вокруг – вся прелесть природы: деревья,
вода, лужайки, где бродят коровы, синева неба, и все, сколько
может охватить взгляд, полно жизни. Дом, большой и простор
ный, царственно буржуазный; прекрасный распорядок, жизнь
без шума, без принудительности. Старики, которые не ворчат
и поощрительно радуются вашей молодости; беседы в обще
стве, интимные, за закрытыми дверями, с очаровательными со
беседниками, понимающими вас с полуслова, родственными вам
по своим вкусам в самых разнообразных областях; молодая
девушка, юноша, полный женской грации, – после вас это, не
сомненно, лучший из наших друзей. В воздухе разлито что-то
нежное, веселое, трепетное, наполняющее ваше сердце ленивой
и светлой радостью. Словом, лучший отдых, спокойный и уют
ный рай, где Петрюс исцелился бы от ликантропии * и где Ваши
покорные слуги вылечились от скуки... до завтра.
Подумать только, кто увез нас обедать в Мулен-Руж нака
нуне отъезда? Асселин, миллионер. Он до сих пор сбит с толку,
ошеломлен своей неожиданно привалившей удачей, ощу
пывает, оглаживает ее со всех сторон, звенит монетами, чтоб
убедиться в их реальности, и, словно пораженный громом, еще
не совсем очнувшись, покусывает для верности банкноты, чтоб
еще и еще раз прикоснуться к этой сбывшейся мечте. Право,
111
чего не случается на свете; я вспоминаю, как однажды вечером
Асселин захлебываясь перечислял все то, что ему хотелось бы
иметь: здесь были хрусталь, саксонское белье, свечи, шелк, —
короче, все, что радует взгляд и утонченный вкус. И вот теперь
все это у него есть, он купается в этих нежданно сбывшихся
надеждах. Вообразите изумление кредиторов!»
14 октября.
Лучшие из восьми моих «Новых портретов» * отвергнуты
на прошлой неделе в «Ассамбле насьональ» – «ввиду их не
пристойности».
Сегодня они отвергнуты в «Газетт де Пари», «ввиду их рас
тянутости». – Итак, подобным вещам не находится места в га
зете!
Когда мы, грустные и злые, бродили по Бульварам, пере
живая это, и глазели на все витрины подряд, вплоть до вы
ставки ботинок, будто изголодавшись по развлечениям, – на
плечо нам опустилась рука. Это был Банвиль. Разговариваем о
«Прекрасном Леандре» *, потом о г-не де Бофоре, директоре
Водевиля. Банвиль рассказывает о его новом пунктике – ув
лечении литературными пьесами. «Не найдется ли у вас чего-
нибудь для него?» И вот договариваемся, что нас представят
послезавтра, когда мы принесем один акт пьесы «Франты и
щеголихи» *, которую написали после «Истории Директории».
Опять от надежды к надежде, снова воспрянуть и снова разо
чароваться... Такова жизнь! Грустно! < . . . >
16 октября.
Серые, почти черные дни. Отказы, поражения одолевают
нас справа и слева, сверху и снизу. Сокровищ, материалов по
новой истории полны руки, – но никакой поддержки, хоть бы
легкое веяние интереса со стороны публики, чтобы надуть
наш парус! Публика мертва!
Философское обозрение жизни, отказ от всяких покровов,
как, например, в наших «Четырех ужинах» *, – все это отвер
гается! Сколько усилий и удач, не приводящих ни к чему! Изда
тель все еще не решается печатать нас после наших двух томов
истории. И в воздухе не чувствуется битвы *, того порохового
дыма литературной или политической борьбы, который так
пьянит и придает сил. Даже молодые люди только делают дела
в литературе, занимаются ее производством. Искусство? Да кто
о нем говорит? «Директория», которая вымотала нас вконец,
продана за пятьсот франков!
112
И в довершение, утром – известия с ферм, как обухом по
голове: надо прочищать русло реки, а это обойдется в сотни
франков.
После тихой жизни в Жизоре – такое прозябание, полное
неудач и обманутых надежд, унылых мыслей, одиночества,
маниакальных занятий литературой, без всяких развлечений...
Чтоб развеять скуку, бродим наугад, глазеем по сторонам. Пы
таясь развлечься, купили две чайницы старого фарфора из
Сен-Клу, оправленных в золоченое серебро, в ящике с замком,
украшенным геральдическими лилиями. Вот наше единствен
ное лекарство в эти тоскливые часы, оно веселит нам душу, ра
дуя глаз певучим отсветом прекрасного предмета старины, этого
фарфора, поблескивающего потускневшей золоченой оправой,
этой реликвии великого художественного ремесла XVIII века, —
все подобные вещи, мертвые, лишенные мысли, умиротворяют
нам душу, восхищают взгляд. Это – целая семья безмолвных
друзей, ласкающих и убаюкивающих нас, и мы окружаем себя
ими, чтобы найти утешение в красоте, в изяществе, в старине.
Но такие минуты отчаяния, такие сомнения, – отнюдь не
сомнения в самих себе, в нашей мечте, наших стремлениях, а
лишь по поводу обстоятельств и возможностей, – вместо того
чтоб укротить нас и заставить малодушно пойти на уступки,
только подстрекают нашу писательскую совесть на еще более
резкие, колючие, еще более безжалостные суждения. И мы
начинаем толковать о том, не следует ли нам в это гнусное
время и мыслить и писать только для себя, оставив на долю
других шум, издателей, читателей, дожидаясь своего часа, пус
кай даже суда потомков. Но, как говаривает Гаварни, «человек
не совершенен».
17 октября.
Чтение пьесы у Банвиля. По окончании он говорит: «Ведь
не думаете же вы жениться на госпоже Дош? Так вот, не стоит
и предлагать эту пьесу! Для нее, как говорится, нужны великие
актеры, а значит, ничего не выйдет».
Обед у Шампо. Неподражаемый Банвиль с ласковой и жа¬
лящей иронией раскрывает нам причины явлений. «Не бывает
ветра» *, – говорится у Бомарше.
Абу – любовник мадемуазель Валери, возлюбленной Фуль-
да-сына; и вот Гильери и Хаджи Ставрос печатаются в «Мо-
нитере» * по восьми су за строчку. Абу – сын экономки; все
смешные персонажи для своей «Толлы» он списал с семьи, где
работает его мать. Дело в том, что он разлетелся было просить