355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдмон де Гонкур » Дневник. Том 1. » Текст книги (страница 19)
Дневник. Том 1.
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:42

Текст книги "Дневник. Том 1."


Автор книги: Эдмон де Гонкур


Соавторы: Жюль де Гонкур
сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 50 страниц)

карлиста Портеса и поклялся в ненависти к тиранам. Он сби

вал с ног полицейских, так что те летели вверх тормашками. Он

был арестован в годовщину смерти Лаллемана. Побывал в Кон-

сьержери и в Форс. Его едва не приговорили к смертной казни

за участие в Ларошельском заговоре *.

У других такие подвиги объясняются заблуждениями, у него

251

же завистью: он сам мне признался в этом однажды вечером,

разоткровенничавшись за стаканом вина. Он завидовал владель

цам замков, завидовал знати... А теперь – о, ирония судьбы! —

этот карбонарий, этот республиканец, – впрочем, только не по

части кошелька, – перед лицом социализма возвращается

вспять в своих взглядах, которые у него никогда не были убеж

дениями: теперь он чуть ли не призывает Генриха V, чтобы обе

зопасить свою собственность, чуть ли не признает, во имя сохра

нения земли за ее владельцем, необходимость и законность всего

того, на что он прежде нападал. И забавно видеть, какие столк

новения, какие битвы повсечасно происходят между его преж

ними инстинктами и страхом: «Ах, если бы я знал, я встал бы

на их сторону и получил бы хорошее место... Хотя, конечно, это

помешало бы мне заниматься моими землями...» Вот в нем про

буждается прежней человек, и он разражается тирадой против

иезуитов; потом наступает пауза, и, затянувшись сигаретой, он,

явно через силу, пускается в смехотворные рассуждения о том,

что нужно различать хороших и плохих священников; и

вдруг – восхваление епископа Труа: «Здесь его, видите ли, не

любят. А знаете почему? О, если бы он был иезуит, ханжа, если

бы он ходил к обедне...»

Тирады против крупных землевладельцев департамента, а

затем, опять-таки через силу, – признание, что нужна аристо

кратия. И непрестанное негодование против пролетариев, у ко

торых, как он видит, посеянные им и подобными ему людьми се

мена революционных идей дают все более пышные всходы, про

тив заработной платы не менее трех франков в день, права на

труд, угрозы прогрессивного налога. Все это вместе образует

восхитительную канву комедии, где все время чувствуется тай

ная ущемленность этого человека.

И снова ирония судьбы: священники завладели его дочерью,

у которой не сходит с языка Сен-Жерменское предместье, где

она бывает, и архиепископ, сделавший ей визит после сбора по

жертвований в пользу немощных священников. Его зять по

стится по пятницам, когда приходит к тестю обедать, и тот вы

нужден следовать его примеру. А его сын учится в аристократи

ческом и клерикальном коллеже и не сегодня-завтра украсит

свою фамилию частицей «де» – де Врез, по настоянию отца, ко

торый никогда не прощал этого другим и который, смотря по

обстоятельствам, хвастается тем, что он сын рыночной торговки,

или тем, что ведет свою родословную с 1300 года.

Я никогда не видел такого деспота, как этот раскаявшийся

республиканец. Он деспотичен во всем – идет ли речь о взгля-

252

дах на религию, которые он почерпнул у Лукреция, у Курье и

в «Кратком обзоре культов» Дюпюи, или о том, что едят за сто

лом. Он предписывает материализм и любовь к сурепному

маслу. Его вкус – единственно мыслимый и должен быть на

шим вкусом. Так, он любит хлеб домашней выпечки и повто

ряет, вычитав это из какой-то статьи в «Науке для всех», что

«нет на свете лучшего хлеба, и надо быть лишенным здравою

смысла, чтобы покупать хлеб у булочника!» Точно так же об

стоит дело с сурепным маслом, которое превосходит прованское

(«Все это глупости! Если бы переменить этикетки...»); с теляти¬

ной, которая лучше всякого другого мяса, с рагу, которое го

раздо вкуснее жаркого, потому что его подают с подливкой и

потому что он его любит, с колясками без рессор, которым сле

дует отдавать предпочтение перед всеми другими, с сальными

свечами, которые лучше стеариновых, с картофельной водкой,

которая лучше коньяка... Этот человек по инстинкту и как лич

ного врага ненавидит роскошь и комфорт. Он с крестьянской

неприязнью относится ко всему прекрасному. Чувствует себя

хорошо только в низменной среде и убогой обстановке. Ему по

душе блуза, земляной пол, соломенные стулья, сыр с луком и

крутые яйца; он не любит, чтобы ему меняли тарелку за столом.

а из-за грелок устраивает такие сцены, что дрожит весь дом.

Обеды в сорок су, по его словам, лучшие в мире, а если вы ста

нете возражать, он подымет крик и замучит вас цитатами из

Брийя-Саварена *, за которым не поленится сходить.

Ибо для него то, что напечатано, неопровержимо. Он верит

книге, которая стоит у него на полке, и газете, которую он чи

тает. Эта вера в печатное слово, неспособность мыслить крити¬

чески – характерная черта провинциала.

Он всегда питал и питает еще теперь, когда он уже стар,

убелен сединой и нетвердо держится на ногах, изукрашенных

лиловыми венозными узлами, любострастное влечение к слу

жанке, прачке с красными руками, толстыми ногами, крепкой

грудью и лоснящейся, сальной кожей, как говорит его жена, —

к самке, в которой животное начало ничем не сковано и обна

жено. И его Дульсинея живет тут же, в доме. За едой он, с на

битым ртом, не спускает с нее глаз, то и дело встает с места,

чтобы проверить, не сидит ли она на кухне слишком близко к

слуге, и погружается в мрачное молчание, по-бычьи наклонив

голову, смотрит исподлобья и багровеет, терзаемый глухой рев

ностью, когда она, выполняя свои обязанности, оказывается по

близости от кого-нибудь из мужчин. Это его господствующая

253

страсть, и в ней причудливо совмещается последняя любовь

впавшего в детство старика, за которую он отчаянно цепляется,

и первая любовь пятнадцатилетнего лицеиста.

26 июня.

< . . . > Меня забавляет и вместе с тем приводит в отчаяние,

что главным средством урегулирования отношений между

людьми все еще остается война. <...>

Дочь моего кузена – образец ложной изысканности, изы

сканности, которая не проистекает из ума, душевных качеств

или внутреннего такта, а зиждется лишь на общественном поло

жении. Эта женщина неизменно придерживается того, что счи

тается хорошим тоном, того, что в кругу, подражающем выс

шему свету, называют шикарным. Она носит шляпы от Лоры,

намеревается поручить воспитание своего сына духовному лицу

и вообще старается поступать так же, как другие, как те, кого

она ставит выше себя. Ей внушает ужас все, что считается не

подходящим для людей из хорошего общества, – кабачки, ложи

второго яруса, омнибусы и т. д.

Но в ней нет и следа той изысканности, которая исходит от

самих людей, а не сияет отраженным светом, ни следа врожден

ного аристократизма, который может быть присущ даже ме

щанке.

Что касается мужчин, то ее идеал – мужчина, который каж

дый день бреется, носит даже в деревне только шляпу, ни в

коем случае не фуражку, и одет так, точно сошел со страницы

модного журнала. Вот объяснение того успеха, которым хорошо

одетый мужчина обычно пользуется у женщин: все они сродни

моей племяннице.

Эта кукла как нельзя более типична для нашего времени.

Девицы черпают свой идеал отнюдь не из романов. Замужество,

которое дало бы им собственный выезд, и мужчина, одеваю

щийся у Альфреда, – вот и вся их мечта. Ни о чем ином они и

не помышляют. <...>

Да, искусство для искусства, искусство, которое ничего не до

казывает, музыка мыслей, гармония фразы, – вот наша вера,

наша совесть, наше исповедание... Но в силу противоречивости

убеждений, которая проявляется во всем, если человек не спо

собен лукавить с самим собою, иногда нам кажется, что не ве

лика честь всецело посвятить себя такому незначительному

254

призванию. Не мелко ли оставаться в стороне от событий сво

его времени, порвать связь с окружающими тебя людьми, чтобы

шлифовать фразы и, как мне пишет Флобер, вести борьбу с ас

сонансами? Сохранять чистоту духа, отказавшись от чтения га

зет, – это, быть может, жалкое безумие...

26 июня.

Здесь нет театра. Не зная, что делать, чем занять ум, какую

дать ему пищу, я отправился в суд, где в этот день слушались

уголовные дела.

В зале выбеленные известкой стены, печная труба, на окнах

жалюзи. Христос смотрит со стенки на гипсового Наполеона.

На скамье подсудимых – служанка тринадцати лет, несчастная

девочка, которая зарабатывала четыре франка в месяц у своей

хозяйки, женщины с хищным лицом, обвиняющей ее теперь в

краже ликеров и сиропов.

А вот и Правосудие. Посредине – председатель в похожем

на ошейник белом галстуке и очках в золотой оправе, сласто

любивый Прюдом, которого мы имели случай слышать в дили

жансе, когда он краснобайствовал, обольщая здешнюю моди

стку; а по обе стороны от него – судьи с невыразительными

лицами, с большими черными бакенбардами. Тучный товарищ

прокурора сидит, откинувшись на спинку кресла и опершись

локтем на свод законов, с непринужденностью пресыщенного

театрала в ложе Оперы. Напротив него расположился секретарь

суда, напоминающий черта на рисунках Домье, а ниже, у под

мостков, – судебный пристав с тупым лицом и заплывшими жи

ром глазами, в коротком черном плаще, похожем на сломанное

крыло летучей мыши.

Все это против девочки, и Христос, и Император тоже.

Право, когда вы глядите на эту несчастную девчонку, съежив

шуюся на своей скамье и прижимающую платок к глазам, еще

ребенка, начавшего жизнь с нищенства и не имевшего никакой

поддержки, никакого наставника, который мог бы охранить ее

от маленьких пороков, свойственных ее возрасту, – вас сначала

охватывают глубокая грусть и невольное чувство протеста, по

том непреодолимое сомнение в разуме и совести человечества,

потом сильнейшее отвращение к нему, наконец, приступ смеха:

Прюдом – председатель, обращаясь к отцу девочки, идиоту,

жившему нищенством, упрекает его в том, что он не развил в

своем ребенке «морального чувства». При этих словах отец об

виняемой обратил рассеянный взгляд на потолок. Девочку при-

255

говорили к четырем годам заключения в исправительном доме,

где соприкосновение с отбросами общества ее действительно

развратит... Уж в этом можно не сомневаться!

Суд переходит к слушанию дела об оскорблении нравов. Две

девочки лет тринадцати—четырнадцати с горящими, как

угольки, глазами, с животным бесстыдством вертятся и ерзают

на скамьях. Они дают показания о том, какие глупости с ними

делали, и без всякого стеснения, с непринужденностью поистине

чудовищной называют все своими именами. Подсудимый, груз

ный мужчина с бычьей шеей, то и дело пытается их прервать,

торопясь высказать свою точку, – от волнения этот Голиаф,

видно, весь взмок, на его блузе под мышками выступили тем

ные пятна; он то и дело вскакивает, шевеля за спиной толстыми

пальцами. Свидетели дают расплывчатые, туманные показания,

не позволяющие председателю установить истину, и создают не

мыслимую путаницу, казалось бы устроенную самим Монье на

процессе Жану Иру! *

Дело идет по-семейному, без церемоний – люди свои. Объ

является перерыв, и все собираются группами. Судебный при

став угощает подсудимого понюшкой табака; свидетель, жан

дарм, публика, секретарь заходят за барьер и смешиваются с

потерпевшими и обвиняемым. Адвокат рассматривает топогра

фический набросок места происшествия, подсудимый вносит в

него поправки.

Свидетели, каждый на свой лад, еще больше запутывают

дело; и мы теряем нить, потому что уже шесть часов, и адво

кат, хитрая бестия, начинает довольно умную защитительную

речь, где он в виде вступления набрасывает ужасающую кар

тину падения нравов в деревнях из-за непристойных книжек,

распространяемых бродячими торговцами. Подчас две или три

девочки в складчину покупают такие книжки, и не мудрено, что

у них, как у тех двоих, которых мы слышали здесь, скабрезно

сти в духе де Сада так и сыплются изо рта.

Мы думаем о том, какую славную вещицу, полную иронии,

можно было бы написать, изобразив такой суд и подобного

председателя с его пристрастием к прозопопее и прюдомовской

моралью. <...>

«Горе тем произведениям искусства, всю красоту которых

могут оценить только художники!» – Вот одна из величайших

глупостей, которые можно сказать. Она принадлежит д'Алам-

беру.

256

15 июля.

< . . . > Быть может, ничто не существует безотносительно,

само по себе. Природа, воды, деревья, пейзаж – все это видит

человек, и все это представляется ему таким или иным в зави

симости лишь от его настроения, от его расположения духа.

Бывают солнечные дни, которые кажутся пасмурными, и пас

мурное небо, о котором вспоминаешь, как о самом ясном на

свете. Красота женщины зависит от любви, качество вина —

от того, когда и где вы его пьете, подают ли его в начале или в

конце обеда, после земляники или после сыра. <...>

Мы беседуем о будущем и о будущих сферах влияния на

ций. Какому народу принадлежит будущее? Наверное, Фран

ции, Парижу, который станет Римом XX века, ибо мы отмечены

чертами, присущими великим народам: мы, французы, народ

воинственный, любящий литературу и наделенный художест

венным чувством.

Вся разница между литературой 1830 года, представленной

Бальзаком, Гюго и т. д., и литературой 1860 года, представлен

ной всякими Ашарами, Фейе, Абу, состоит в том, что первая

поднимала публику до своего уровня, а вторая опускается до

уровня публики. < . . . >

Журналист не может быть таким же добросовестным в своей

статье, как писатель в своей книге. Всякий пишущий человек

склонен презирать публику, которая будет его читать завтра,

и уважать публику, которая будет его читать через год. < . . . >

Воскресенье, 29 июля.

<...> Одна за другой, как грибы после дождя, появляются

гнусные книжонки во вкусе Ригольбош, которые правительство

терпит, разрешает, одобряет, отнюдь не преследуя их авторов.

Судебное преследование оно приберегает лишь для таких лю

дей, как Флобер и как мы. Я только что прочел одну такую кни

жонку под названием «Милашки» *, где черным по белому

напечатано слово «ж...». Остальное можно себе представить!

Порнографическая литература вполне устраивает нашу визан

тийскую империю – ведь такая литература ей служит. Мне

вспомнился куплет, вставленный в пьесу г-на Моккара «Вечный

Жид», которую я недавно видел в театре Амбигю. Смысл его

17 Э. и Ж. де Гонкур, т. 1

257

заключался в том, что не надо больше заниматься политикой, а

надо веселиться, шутить и наслаждаться. Народы, как и львов,

укрощают посредством мастурбации. Я решительно не знаю, кто

сейчас больше занимает Париж – Ригольбош, Гарибальди или

Леотар *.

22 августа.

Бродя по Отейлю, мы встретили Эдуарда Делессера, кото

рого узнали по его фотографии в газете. Он рассказал нам о

своих фотографических снимках и об омнибусе, который он обо

рудовал под фотографическую мастерскую, чтобы ездить в про

винцию. В Витре его приняли за зубодера – успех, о котором

он давно мечтал. Он привел нам забавный ответ одного бретон

ского крестьянина, которого он уговаривал сфотографироваться.

«Но ведь вас от этого не убудет», – сказал Делессер. «Ну и не

прибудет!» – отрезал крестьянин.

Мы вместе с Гаварни побывали на Севрском заводе. Невоз

можно представить себе более ловкого фокусника, волшебника,

кудесника, чем этот рабочий, который у вас на глазах берет

комок каолина и, положив на гончарный круг, дает ему подни

маться, расти, опадать, обретать и утрачивать тысячи форм,

претерпевать тысячи метаморфоз, превращаясь во мгновение

ока в вазу, чашку, стакан или салатницу, и одним прикоснове

нием пальцев – он работает без всяких инструментов – за

ставляет появляться и распадаться, опять появляться и опять

распадаться рельефный орнамент. И, пожалуй, еще большее

восхищение охватывает вас, когда, наполнив жидким каолином

гипсовую форму чашки и выплеснув затем всю жидкость, он

протягивает вам форму, в которой вы видите чашку, скор

лупку, – ей остается только высохнуть.

Музей... Какой позор! Ни следа севрского фарфора, крест

ной матерью которого была г-жа де Помпадур, ни одной вещицы

из королевских голубых сервизов, ни одного хорошего образца

XVIII века, ничего унаследованного от предшествующих ману

фактур – Сен-Клу или Венсена! Не меньший позор – совре

менные севрские изделия. Это идеальный фарфор в представле

нии буржуа, нечто такое, что способно навсегда очернить фран

цузский вкус – тарелки с пейзажами и вазы с картинками в

какой-то дурацкой манере. Ничего непринужденного, невыму-

ченного, нарисованного легкой и тонкой кистью, как распадаю

щиеся букеты на саксонском и китайском фарфоре. Ни единого

самородка. Погибшее искусство. Надобно все перевернуть, все

создать сызнова на этом пришедшем в упадок заводе!

258

Милейший человек, который показывает нам все,– г-н Саль-

вет а, товарищ одного из нас по пансиону; и мы поблагодарили

бы его куда более горячо, если бы он не настоял на том, чтобы

мы побывали у него на квартире, где его жена варит варенье,

окруженная выводком детей, а на стенах висят в рамках, как

картины, дежарденовские репродукции работ Лепуатвена.

В убранстве буржуазной квартиры есть нечто такое, что делает

меня холодным как лед.

24 августа.

В воскресенье, когда мы обедали у Шарля Эдмона, Обрие

пригласил всех присутствующих пообедать сегодня у него.

И вот мы пришли – Флобер, Сен-Виктор, Шарль Эдмон, Га-

леви, Клоден и еще Готье.

Квартира на шестом этаже, на улице Тетбу. Спальня, задра

пированная ситцем, и гостиная, где лепной потолок работы Фо-

стен Бессона обтянут переливчатым шелком. Все это выглядит

так, словно комнаты декорировал Арсен Уссэ в сотрудничестве

с уличной девкой. Стол уставлен безделушками из фарфора и

стекла, которые Уссэ ввел в моду. Словом, во всем виден бур

жуа, который восстает против самого себя и тянется к стилю

рококо.

Мы садимся за стол, и начинается оживленная беседа. Пер

вым под перекрестный огонь попадает Понсар. Кто-то произно

сит тоном Прюдома:

– Господин Жозеф Понсар, ученик Сент-Омера и Шекс

пира *, шутит с Титанией!

– Ты никогда не видел Понсара? Представь себе подгуляв

шего жандарма.

– Ты можешь быть доволен собой, – обращается Сен-Вик-

тор к Готье, – ты его доконал.

– А как же иначе! И потом, ведь им воспользовались, чтобы

нанести удар по Гюго, – отвечает Готье. – Да, это ослиная че

люсть, которой сокрушили Гюго.

Потом стали обсуждать возможность создать настоящую ли

тературную феерию.

– Есть человек, – сказал Флобер, – который внушает мне

еще большее отвращение, чем Понсар. Это Фейе, молодчик

Фейе. Этот молодой человек – кастрат! – крикнул он громовым

голосом.

– Каков мужчина! – сказал Готье о Флобере.

– Октав Фейе, или театр Луи Эно!

– Я трижды прочел его «Бедного молодого человека»... Вы

17*

259

представить себе не можете, что это такое: он получает десять

тысяч франков жалованья! А знаете, из чего видно, что этот

молодой человек прекрасно воспитан? Он умеет ездить

верхом!

– Да, и потом, во всех его пьесах действуют молодые люди,

у которых есть альбомы и которые рисуют пейзажи!

– А знаете ли вы, что значило для молодого человека быть

богатым лет двадцать тому назад? Читайте Поля де Кока:

«Шарль был богат, он имел шесть тысяч ливров годового до¬

хода, каждый день за ужином ел куропатку с трюфелями, со¬

держал хористку...» И так оно и было!

Тут Клоден принялся имитировать Жиль-Переса в «Мими

Бамбош» *. В сущности, юмор этого комика – развлечение для

каторжников, та же балаганщина, но высшего толка! И вы

представляете себе, какое впечатление должны производить его

ухватки на известного пошиба щеголей, молодых людей с про¬

бором? Они перенимают их и рисуются ими!

– Я прочел одну гнусную книжонку! – раздается голос

Флобера. – Вы читали?

– Что?

– «Жизнь императрицы» Кастиля.

– Черт возьми! И этот человек восхвалял когда-то Робе

спьера!..

– Подлец! – произносит Готье. – Но ради чего он подли

чает?

– Гм... Это дает ему двенадцать тысяч франков в год.

– Он принес мне роман, который я отверг. Тогда он при

слал мне письмо, давая понять, что не потребует гонорара. По-

видимому, это был блеф – ему нужно было только, чтобы в га

зетах появилось сообщение, что книга готовится к печати, —

сказал Шарль Эдмон и добавил: – А вообще он человек солид

ный, сдержанный, никогда не выходит из себя, очень хорошо

говорит и еще лучше владеет шпагой. Я видел его в сорок вось

мом на улице Шаронн с целой толпой вооруженных людей. Уве

ряю вас, нам не легко было справиться с ним. Он пользовался

большим влиянием, пожалуй, даже б ольшим, чем Бланки.

– А знаете, что мне однажды сказал Пеллетан? Я спросил

его: «Почему ты всегда говоришь – я был с ним на ты, – по

чему ты всегда говоришь только о политике, но не о литера

туре?» Он мне ответил с улыбкой, которая ему так шла, по

тому что он был молод и красив, не то что теперь, когда он

похож на Мефистофеля: «Всегда надо взывать к ненависти —

тебя наверняка услышат». Тогда я ему сказал: «Если я когда-

260

нибудь хоть на два часа приду к власти, я отправлю тебя на

гильотину».

– Но у вас не было этих двух часов!

Тут подают шампанское двадцатидвухлетней выдержки, и

разговор переходит на знаменитых женщин, погибших во время

революции,– своего рода эксгумация трупов на кладбище

св. Магдалины.

Непонятно каким образом из упоминания об эшафоте Дю-

барри рождается спор об античном искусстве, и Сен-Виктор

приходит в неистовую ярость, уязвленный словами Готье: «Фи

дий – художник времен упадка». Потом разгорается бой из-за

Флаксмана, которого одни объявляют бездарностью, другие —

каллиграфом, а еще кто-то – «достойным уважения как зачи

натель», своего рода Швейцарским Робинзоном * в первона

чальном познании античного искусства.

Выходя из-за стола, Сен-Виктор говорит: «А знаете, ведь

сегодня годовщина Варфоломеевской ночи?» – «Вольтера бро

сило бы в жар при одном упоминании о ней», – замечаем мы.

«Без всякого сомнения!» – кричит Флобер. И вот Флобер и

Сен-Виктор объявляют его искренним апостолом, а мы встаем

на дыбы и оспариваем это со всей силой наших убежде

ний. Слышатся возгласы, крики: «Как могло вам прийти в

голову...» – «Мученик! Изгнанник!» – «И какая популяр

ность!» – «Он вовсе не был популярен! Это Бомарше сделал его

известным!» * – «Ну, что вы!» – «Нежная душа, комок нервов,

скрипка!.. Дело Каласа!» * – «Бог мой, а дело Пейтеля *, если

говорить о Бальзаке!» – «Для меня это святой! – кричит Фло

бер. – Неужели вы никогда не замечали, какой рот у этого че

ловека?» – «Честнейший человек!» – «Льстец, восхвалявший

любовниц короля!» – «Это из политических соображений...» —

«Что до меня, – говорит Готье, – я его терпеть не могу, по-мо

ему, в нем есть какое-то сутанство: это – поп на свой манер,

это Прюдом деизма. Да, Прюдом деизма, вот, по-моему, кто он

такой!»

Спор стихает и опять разгорается, когда речь заходит о Го

рации. Кое-кто усматривает у него нечто общее с Беранже,

язык Горация своей чистотой восхищает Сен-Виктора, тогда как,

по мнению Готье, он не идет ни в какое сравнение с восхити

тельным языком Катулла. Флобер ревет фразу Монтескье: «Вы

любите все это, как рококотство». Потом мы говорим о Данте

и Шекспире, потом о Лабрюйере.

И вот, неизвестно каким образом, разговор переходит на

бессмертие души.

261

– Это невозможно признать, – подходя к нам, говорит Го-

тье. – Разве можно представить себе, что моя душа после того,

как я умру, сохранит сознание моего я и будет помнить, что я

писал статьи в «Монитере» – на Вольтеровской набережной,

тринадцать, и что моими патронами были Тюрган и Даллоз?

Нет!

– И невозможно вообразить, – подхватывает Сен-Виктор,—

душу Прюдома, которая, представ перед богом и взирая на него

сквозь очки в золотой оправе, говорит: «Зодчий миров...»

– Мы легко признаем, что до жизни нет сознания. Ничуть

не труднее постигнуть, что его нет и после жизни, – заметил

Готье. – Древние, должно быть, угадали это в мифе о водах

Леты. Что до меня, то я боюсь только этого перехода, – того

мига, когда мое я погрузится во мрак и я перестану сознавать,

что существовал.

– Но почему же в конце концов мы существуем здесь, на

земле? – спрашивает Клоден. – Я не могу понять...

– Послушай, Клоден, в Сене есть инфузории, для которых

луч солнца – это северное сияние.

– Нет, что бы вы ни говорили, я не могу в это поверить...

Есть все же великий часовщик...

– Ну, если уж говорить о часовом механизме... Клоден,

знаешь ли ты, что материя бесконечна?

– Знаю, знаю...

– Но ведь это новейшее открытие!

– Мне вспоминаются по этому поводу слова Гейне, – гово

рит Сен-Виктор. – Мы спрашиваем, что такое звезды, что такое

бог, что такое жизнь. «Нам затыкают рот пригоршней глины,

но разве это ответ»? *

– Послушай, Клоден, – невозмутимо продолжает Готье, —

если допустить, что на солнце есть живые существа, то земному

человеческому росту в пять футов соответствовала бы на солнце

высота в семьсот пятьдесят лье; иначе говоря, подошвы твоих

сапог, если принять в расчет и каблуки, были бы толщиной в

два лье, что равно самой большой глубине моря; а длина твоего

члена, Клоден, составляла бы семьдесят пять лье, и это, заметь,

в обычном состоянии.

– Все это очень мило, но католицизм... Ведь я католик!

– Клоден! – кричит Сен-Виктор, – католицизм и Марков-

ский – вот твой девиз!

– Видите ли, – говорит Готье, подходя к нам, – бессмертие

души, свобода воли и все такое прочее – этими материями хо

рошо забавляться до двадцати двух лет; но потом – конец; надо

262

спать с женщинами, не слишком рискуя подхватить какую-ни

будь пакость, обделывать дела, сносно рисовать и, главное,

хорошо писать. Умело построенная фраза – вот что важно;

да еще метафоры, да, метафоры, они скрашивают существо

вание.

– А что это за птица Марковский? – спрашивает Флобер.

– Марковский, мой дорогой, был сапожником, – говорит

Сен-Виктор. – Он самоучкой научился играть на скрипке и,

тоже самоучкой, танцевать, а потом принялся устраивать вече

ринки с участием девиц, адреса которых он давал желающим.

Бог благословил его усилия: Адель Куртуа уделила ему кой-

кого из девок, и теперь он владелец того дома, где он живет.

Спускаясь по лестнице, я спросил у Готье, не скучно ли ему

жить вдали от Парижа. Он ответил: «О, мне все равно. Ведь

это уже не Париж, каким я его знал, а Филадельфия, Санкт-

Петербург, все, что угодно». < . . . >

30 августа.

Флобер, которого мы попросили связать нас с больницами,

где мы могли бы собрать материал для нашего романа «Сестра

Филомена», повел нас к одному из своих друзей, доктору Фол-

лену, выдающемуся хирургу. Этот тучный, дородный человек с

умными глазами сразу понял, чего мы хотим: нам надо войти

in medias res 1, изо дня в день посещая клинику, обедая с прак

тикантами и обслуживающим персоналом.

Мы уже предощущаем тот мир, куда он откроет нам до

ступ; мы чуем весь этот неприкрашенный драматизм, от кото

рого, должно быть, мороз пробегает по коже, и наша

книга так разрослась в нашем воображении, что самим стало

страшно.

Беседуя с нами, доктор Фоллен рисует нам фигуру врача с

улицы Сент-Маргерит-Сент-Антуан, принимающего больных у

трактирщика, который каждые два су, причитающиеся за вра

чебный совет, отмечает на стене мелом, как отмечает выпитые

в его заведении рюмки, а по окончании консультации стирает

пометку. А Флобер вспоминает брата Клоке – Ипполита Клоке,

кладезь премудрости и бездонную бочку, которого отец тщетно

вразумлял, журил, направлял на путь истинный и который кон

чил тем, что пользовал каторжников и напивался вместе с

ними! <...>

1 В самую суть дела ( лат. ) .

263

4 сентября.

В Келе перебрались через Рейн *. Дождь. Огромная река,

желтая, бурлящая. Странное впечатление – словно одна из бур

ных рек Америки, вторгшаяся в пейзаж Бакхейзена.

Побывал в Гейдельберге. Казалось, я вижу творения Гюго,

какими они будут, когда отшумит множество поколений, когда

устареют слова, когда распадется наш язык, когда полустишия

обовьет плющ времени. Созданное им останется величествен

ным и чарующим, подобно этому итало-немецкому городку, по

строенному по воле фантазии. Руины и произведения – смесь

Альбрехта Дюрера и Микеланджело, Кранаха и Палладио – по-

прежнему будут обращены одной стороною к Германии, а дру

гой – к Италии. Старые, разбитые, но звучные и возвышенные

стихи Гюго в самой гибели сохранят гордую непримири

мость – так сраженные вражескими ядрами сарматские цари

падали, не сгибаясь и не опуская головы, иссеченной багровыми

рубцами. В его поэзии соединились, сплелись Венера и Мило

сердие, смешались богини и добродетели, мирно сожительст

вуют католицизм и язычество: Soli Dei gloria – Perstat invicta

Venus 1.

Весь Гюго, вплоть до его гомеровских сторон, выражен в

этих развалинах, в очаге, где можно зажарить быка, в бочке ве

личиною с кита. Даже смех его передает этот безумец, этот

смеющийся карлик внизу чана. Эти руины и этот поэт * – во

площенный Ренессанс... <...>

Четверг, 6 сентября.

Кассельский музей.

Восхитительные и почти неизвестные полотна Рембрандта:

портреты, пейзажи и, главное, дивное «Благословение» по биб

лейским мотивам, мечта, пронизанная светом, словно сон, ко

торый вылетел через роговые врата *. Там и тут легкость и

прозрачность акварели, общее впечатление – точно все это

писано темперой, певучие тона на гармоническом бархатисто-

рыжеватом фоне, напоминающем меха на его портретах, кисть,

подобная блуждающему солнечному лучу. Его излюбленные

еврейские типы написаны с б ольшим изяществом, чем

обычно: молодая мать с ласкающим взглядом напоминает

еврейку из «Айвенго». А эти три степени освещения – тень,

объемлющая старика, мягкий свет, струящийся на супруже

скую чету, и сияние, в котором купаются дети, – кажутся вос-

1 Слава единому богу – Пребывает непобежденной Венера ( лат. ) .

264

хитительным символом трех форм, трех возрастов и трех обра

зов в семье. Это вечер, полдень и утренняя заря – прошлое,

благословляющее из своего сумрака, в присутствии светлого

настоящего, ослепительное будущее. И словно отблески солнца,

золота, драгоценных каменьев не могут насытить взор

Рембрандта, влюбленный во все, что блещет, что подобно неко

ему ларцу, до краев наполненному светом, он в этой картине,

как и в других своих творениях, заимствует у копченой селедки,

у заплесневелого сыра и т. п. краски тления и фосфорическое

свечение гнили. <...>

Дрезден, 10 сентября.

По дороге из Берлина в Дрезден мы думали о том, как

ложны общепринятые представления. Берлин – этот город про

тестантского янсенизма, янсенизма в квадрате, пиетизма —

оставил у нас восхитительное тихое воспоминание, которым мы

обязаны его Тиргартену, особнякам у опушки леса с подъез

дами, увитыми экзотической зеленью и оттого такими таинст

венными; садикам, откуда девушки поглядывают на прохожих,

отрываясь от шитья. Глаза, что смотрели на нас, кажется, все

еще продолжают смотреть, словно они – очки Корнелиуса *.

Германия «Вертера» и «Фауста», Маргарита и Миньона, эта


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю