Текст книги "Дневник. Том 1."
Автор книги: Эдмон де Гонкур
Соавторы: Жюль де Гонкур
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 50 страниц)
Амбигю на эмигрантах, выходящих из своих рыдванов. Когда
экипаж остановился у ворот, зрелище было потрясающее: из
золотой кареты возникает бородатый человек в каррике! Как
будто из волшебной сказки вдруг возникает драма. Судебный
исполнитель не хотел впустить его в зал судебного заседания.
«Позвольте, – вскричал Вильдей, – я гораздо больше их вино
вен! Я владелец газеты!» В этот миг он много бы дал за то,
чтобы и его привлекли к судебной ответственности. На протя
жении всего следствия он колебался между двумя чувствами:
желанием играть такую же важную роль, как мы, и страхом
за судьбу своей газеты.
Наконец его пропустили; мы уселись на скамьях для пуб¬
лики в глубине зала, напротив судей. В зале было два окна,
стенные часы и зеленые обои.
Правосудие орудовало вовсю. Почти ежеминутно сменялись
люди на скамье подсудимых. Все происходило до ужаса быстро.
Год, два, три года тюремного заключения так и сыпались на
мелькающие головы. На нас повеяло страхом при виде кары,
исходящей из уст главного судьи, словно вода из фонтана,
ровно, неистощимо, беспрерывно. Протокол допроса, показания
свидетелей, защита, речь прокурора – все продолжалось не бо
лее пяти минут. Председатель суда наклонял голову, судьи ки
вали, затем председатель что-то бормотал – это был приговор.
Время от времени на деревянную скамью падала слеза, и все
начиналось сначала. Три года свободы, три года жизни, мгно-
69
венно вырванные из человеческого существования при помощи
Свода законов; преступление, взвешенное за одну секунду, да
еще с нажимом пальца на чашу весов; пошлое, черствое, маши
нальное занятие – в течение долгих часов распределять грубо
отмеренные сроки тюремного заключения, – нужно увидеть его,
чтобы понять, что это такое!
Непосредственно перед нашим делом разбиралось дело ху
досочного рыжеватого человечка, который после Второго де
кабря самолично приговорил императора к смерти и разослал
свой приговор по всем посольствам. Его стремительно пригово
рили к трем годам тюремного заключения за то, что он проявил
больше храбрости, чем Верховный суд. Ему предстояло через
три года выстрелить в императора в Комической Опере *.
И вот объявили наше дело. Председатель суда произнес
свое: «Займите место на скамье подсудимых», – что вызвало
некоторое волнение среди публики. Скамья подсудимых – это
скамья для воров и для жандармов. Ни на одном процессе по
вопросам прессы, даже в суде присяжных, не заставляли лите
ратора занять место на скамье подсудимых, он всегда нахо
дился рядом с адвокатом. Нас ни в чем не хотели щадить. «Они
вчера репетировали, мне говорил один адвокат, – прошептал
Kapp, усаживаясь вместе с нами между жандармами. – Можно
не сомневаться в исходе дела. Посмотрите-ка на главного
судью: я имел несчастье переспать с его женой, вот они его и
выбрали».
Мы были достаточно взволнованы и достаточно возмущены.
Голоса у нас срывались от гнева, когда спросили наши имена
и фамилии, которые мы звонко выкрикивали, словно Револю
ционному трибуналу.
Взял слово товарищ прокурора; он лишь слегка коснулся
обвинений, предъявленных Карру, упомянув о старой эпи
грамме Лебрена, которую Kapp, слегка подправив, выдал за но
вую, а Ньеверкерк почему-то принял на свой счет. Не особенно
распространялся он и о наших стихах, и об упоминаемой в на
шей статье женщине, которая под утро возвращается из ресто
рана, держа в руках свой корсет, завернутый в газету. Однако
он говорил пышными периодами, обвинил нас в том, что мы
портим нравы, развращаем больше, чем развращают непристой
ные картинки. Он возлагал на нас ответственность за плотскую
любовь и т. д. ... Потом, устав переливать из пустого в порож
нее, он набросился на статью Вильдея, где отрицалась доброде
тель женщины. За этим последовала тирада, в которой мы изоб
ражались как люди без стыда и совести, негодяи, без роду
70
и племени, проповедники безнравственности, которых пора
упрятать в надежное место.
Вильдей сиял. Он был счастлив, он вертелся, приосанивался
и, казалось, вот-вот готов был крикнуть: «Да ведь это все я, я!»
И заметьте, в тот самый день, когда общество в лице товарища
прокурора обвиняло нас в развращающем влиянии, то же обще
ство, по обыкновению, широко распахивало двери домов терпи
мости, а вечером собиралось открыть доступ в театры, за кулисы,
в вертепы актрис, – не говорим уже о публичных балах, не го
ворим о декольтированных женщинах, не говорим о миллионах
бесстыдных уловок, изобретенных женами, чтобы изменить
мужьям, матерями, чтобы выдать замуж дочь, уличными дев
ками, чтобы поужинать.
Ивер, иссякнув, сел на место. Пайяр де Вильнев, адвокат
Kappa, своим ловким и довольно красноречивым выступлением
нанес великолепный удар по декламации обвинителя, показал
всю ее несостоятельность и задал вопрос, дозволено ли осу
ждать нас за статью, если она никому не инкриминирована и
если ее автор не находится рядом с нами на скамье подсу
димых.
Наш адвокат вел себя именно так, как мы ожидали: он от
рекомендовал нас порядочными молодыми людьми и в подтвер
ждение сослался, как на обстоятельство, делающее нам честь,
на то, что у нас двадцать лет подряд живет старушка няня:
совершенно патриархальный способ защиты, когда адвокат вы
ступает в качестве благодушного папаши. Впрочем, один разо
чек даже этот папаша, слушая несусветные доводы обвинителя,
подскочил от возмущения и стал похож на гуся, собирающегося
взлететь. Мы чувствовали, что публика на нашей стороне, чув
ствовали по шепоту аудитории, что она нас оправдала; чувство
вали единодушную убежденность аудитории, готовой подняться
и выступить против обвинительного приговора. Обвинительный
приговор невозможно было вынести под напором такой защиты.
Дело отложили на неделю. «Все ясно, – сказали мы друг
другу – они хотят вынести обвинительный приговор. Сегодня
они не осмелились».
Однако именно тому, что дело было отложено, мы обязаны
своим избавлением. В течение этой недели сменился генераль
ный прокурор. Место Руайе заступил Рулан. У Рулана были
еще и тогда орлеанистские симпатии. Он состоял в родстве с
женой Жанена, и та поговорила с ним о нас. Кроме того, у него
еще сохранились кое-какие связи с семейством Пасси *, которое
горячо вступилось за нас перед ним.
71
Через неделю мы опять явились в суд. Объявление при
говора отложили до конца заседания. Готовые ко всему и ни на
что не надеясь, мы вместе с Карром отправились завтракать на
площадь Дворца правосудия. Затем мы вернулись в суд. Мы
встали, чтобы выслушать приговор, и вдруг совершенно неожи
данно из уст Легонидека мы, к своему удивлению, услышали,
что суд нас оправдал, ограничившись только порицанием *.
Руайе не мог простить нам того, что мы оправданы. Этот
человек, непонятно за что, ненавидел нас еще до встречи
с нами. У власть имущих иногда бывает какая-то неосознанная
неприязнь к свободным душам. Возможно, этот человек, даже
не видя нас в глаза, учуял, кто мы такие. Во всяком случае, еще
долго его черная ненависть преследовала нас в нашей работе.
До нас доходили его высказывания, что лучше бы нам отка
заться от журналистики *, а несколько лет спустя, когда мы
обедали у г-на Лефевра, тот нам сказал, что Руайе видит у
нас опасный образ мыслей, что он за нами наблюдает, что нам
следует быть осторожнее... Мы для этого человека были из
любленными крамольниками!
ГАВΑΡНИАНА
Карикатуры-фантазии.
«Я сделал как-то несколько рисунков, – рассказывает Га-
варни, – это акварели по контуру. «Политическая пресса» —
торговка с огромным лотком, заваленным политическим хла
мом. Стоит руки в боки; у нее два торса, две головы: повернув
шись одна к другой, головы переругиваются.
В «Дуэли» я нарисовал валета червей и валета бубен, ко
торые держат на поводках двух человечков, рискуя их заду
шить, так как человечки рвутся вперед, чтобы наброситься
друг на друга. Между ними стоит женщина – «Общественное
мнение», она стегает их кнутом, а кнут своими извивами выпи
сывает в воздухе слово «Мерзавцы»!
Я и «Смертную казнь» изобразил вот так: у торговки требу
хой в ногах две лохани; одна кишит маленькими головками,
другая – тельцами. В одной руке у торговки человечек, в дру
гой большой кухонный нож. Она освещена двумя лампами под
абажурами. Два языка пламени изображены в виде женских
фигур в белом: Обвинение указует перстом на человечка, а
Защита молитвенно сложила руки. Внизу целая толпа человеч
ков примеряет одежду и ветхие обноски тех, кто угодил в ло-
72
хань, и выбирает себе по вкусу. Филипон взял у меня этот ри
сунок. Он его подправил и сделал подпись: «Мадемуазель
Франсуаза де Королей». < . . . >
– «А для лондонской «Puppet Show» 1 я представил «Ир
ландское восстание» *, и вот каким образом: Ирландия у меня —
огромное пшеничное поле с копьями вместо колосьев; сверху
на поле дует, напыжив щеки, полисмен в виде Эола; колосья
согнулись и полегли». < . . . >
Вчера. Август 53.
<...> – «С каждым днем наука все больше съедает бога:
Юпитера-то в лейденскую банку запрятали! Ну вот, а теперь,
судя по некоторым данным, можно, я думаю, ожидать, что и
мысль объяснят с материальной точки зрения, так же как объ
яснили гром. Что такое, по-вашему, то нематериальное нечто,
которое возникает в вас от палочного удара или пинка ногою?
Палочным ударом порождается мысль! Душа и тело неотде
лимы друг от друга». <...>
– Он рассказал нам об очаровательной шутке г-жи Жирар
ден. Одна дама обратилась к ней с вопросом: «Я слышала, что
муж ваш ворочает делами; господин такой-то ворочает делами;
что это значит – ворочать делами?» – «Делами? Это... это зна
чить ворочать чужими деньгами!» * ...Вслед за тем он припом
нил изречение г-жи д'Арленкур, которая, увидев, что г-на
Скриба много играют, заметила: «Значит, он очень богат?»
– Розовая рубашка с открытым воротом, серые панталоны
в обтяжку, зеленые домашние туфли – это Готье шествует по
улице Тур-д'Овернь в редакцию «Тан» * править корректуру.
27 июля.
Зашел к Рулану узнать, могу ли я опубликовать «Ло
ретку» без риска снова угодить под суд исправительной поли
ции. И в разговоре по поводу нашего процесса он подтверждает
то, что я уже слышал: министерство полиции преследует не
только идеи, вменявшиеся в вину нам, но и вообще литератур
ные идеи известного рода. «Полицейскому управлению, – ска-
1 «Кукольный театр» * ( англ. ) .
73
зал мне Рулан, – нежелательна литература, которая сама опья
няется и опьяняет других. Так решено, и не мне об этом су
дить...» Да, наше дело было делом по обвинению в романтизме —
и это в благословенном 1853 году! Разве «Латур-Дюмулен не за
явил 10 февраля нашему родственнику: «Должен сказать,
я огорчен тем, что этих господ привлекают к суду: судьи,
знаете ли, такие придиры... Впрочем, мне кажется, эти господа
избрали в литературе неверный путь, и я надеюсь таким при
влечением к суду сослужить им хорошую службу».
«Лоретка» вышла в свет. Ее раскупили за восемь дней *.
В первый раз мы видим, что можем продать книгу.
Г А В Α Ρ Η И
< . . . > – Я стараюсь изображать на своих литографиях лю
дей, которые мне что-то подсказывают. Да, они подсказывают
мне подпись. Именно поэтому расположение фигур кажется та
ким удачным, а позы такими верными. Они со мною говорят,
диктуют мне слова. Иногда я допрашиваю их очень долго и в
конце концов докапываюсь до самой лучшей, самой забавной
своей подписи. Когда подпись придумана заранее, рисовать бы
вает очень трудно, я быстро устаю, и рисунок получается хуже.
Мне не надо исходить из подписей, иметь их в виду – они сами
вырастают из карандашного наброска. <...>
ГОД 1854
Конец февраля.
Всю зиму бешеная работа над нашей «Историей общества
времен Революции». Нам удается заполучить сразу целых
четыреста брошюр у господина Перро, который живет на улице
Мучеников, – бедного, почти нищего коллекционера редчай
ших брошюр; он приобрел их на набережных по два су за
штуку и порою закладывал для этого свои часы (серебряные!).
Целыми днями мы роемся в его брошюрах. А по ночам пишем
свою книгу *. Чтобы не соблазняться возможностью куда-либо
пойти, мы подарили наши старые фраки и нарочно не позаботи
лись о новых. Ни женщин, ни удовольствий, ни развлечений —
непрерывный труд, непрерывное умственное напряжение.
Чтобы немного размяться и поддержать здоровье, мы позво
ляем себе ежедневную прогулку после обеда, в темноте, по
внешним бульварам: ничто не должно отвлекать нас от ра
боты, не должно рассеивать мысль, уже глубоко погруженную
в книгу. < . . . >
Промышленность призвана убить искусство; разве широкое
распространение искусства – не смерть его? < . . . >
Цивилизация разлагающе действует на человека; он все
больше привязывается к творениям рук человеческих и плюет
на творение бога. < . . . >
Вильдей был оригинал. Истинное дитя века, только не в
стиле Байрона и Вертера, а в стиле Жирардена и Меркаде *. Он
вступил в жизнь совсем юным, опьяненный и уже наполовину
75
развращенный ослепительным богатством всяких дельцов. Он
хотел разбогатеть, будучи уже весьма богатым. Должно быть, он
забыл остроту своего наставника Жирардена: «Ворочать де
лами – это значит ворочать чужими деньгами». Он ворочал соб
ственными деньгами. Чтобы преуспеть, ему, быть может, не
хватало лишь одного – быть без гроша в кармане. Он хватался
за все: бросался в литературу, устремлялся на биржу. В нем
жил темперамент игрока и лихорадочное желание преуспеть,
подкрепляемое изумительной физической энергией. Если бы
для достижения цели нужны были только ноги, он бы до
стиг ее.
Но, к несчастью, это была двойственная натура: человек от
чаянный и робкий, шарлатан только наполовину, уступчивый и
высокомерный, он был готов на компромиссы – и внезапно об
наруживал гордую непримиримость, он сорил деньгами – и
предварительно пересчитывал их; полудитя-полустарик, циник
и влюбленный, он богохульствовал в надежде изжить собствен
ную веру в бога. В нем еще ощущалось что-то дворянское, но
следы духовного образования давали себя знать: нравственное
чувство в нем притупилось, что я часто замечал у воспитанни
ков святых отцов. При всех его дарованиях ему не хватало
определенности характера. Его чувство чести казалось не
сколько зыбким. Его порядочность могла бы кое в чем и не
устоять среди жизненных потрясений. Если бы он родился ни
щим, его увлек бы Робер Макэр *.
Он не был ни безумцем, ни скотом, ни мерзавцем. Он был
просто неудачливым малым с большими аппетитами, у кото
рого не хватает силенок, чтобы достичь задуманного. Он меч
тал о журнале, о театре, о скаковом круге, о чем-то вроде моно
полии на все парижские развлечения; повсюду ему не везло. Он
был не настолько пройдохой, чтобы из него вышел предприни
матель.
Его приживальщики, все эти многочисленные литераторы,
имевшие на него виды и обедавшие за его счет, выставляли его
дураком, ничтожеством, позволяющим себя обворовывать. Меж
тем это было не так: он знал людей, но, к сожалению, отличался
особенностью, присущей империям, – питал пристрастие к жу
ликам и проходимцам. Его привлекали низкие свойства этих
людей. Достаточно было назвать Вильдея «господином графом»,
чтобы обвести его вокруг пальца; из тщеславия он готов был на
все, хоть оно и не ослепляло его. Он мало-помалу спускал свое
состояние, отдавая себе в этом полный отчет, он видел, что
у него воруют, но оставался беззащитным перед тем, что
76
губило его. Казалось, он готов отдать свою волю в распоряже
ние любого мужчины или женщины, желающих ею завла
деть.
В литературе он, несомненно, стоил многих из тех, кому он
платил. Воображения у него не было, но он был мастак на
всякие смешные шутки, на забавные выдумки, пускай и не
очень высокого качества, на всевозможные затеи, на блестя
щие остроты, – да обладай такими способностями какой-
нибудь нищий журналист, они принесли бы ему целое со
стояние. Несколько театральных рецензий и его «Париж наиз
нанку» показывают, что он мог бы стать довольно хорошим
второразрядным писателем – если бы работал и не разбрасы
вался.
Я знал, что он умеет дуться, как ребенок, но никогда не за
мечал, чтобы он кого-нибудь ненавидел. Великодушный, ко
всем предупредительный, он финансировал после Второго де
кабря целую небольшую газету. Он был любезен и, оказывая
услугу, улыбался; когда он делал человеку приятное, его глаза
были по-женски нежны. В сущности, это была женственная на
тура, со всем ее непостоянством, ласковостью, обольстительно
стью, маленькими страстями, маленькими приступами зависти,
нежности, чувствительности.
Он любил нас, и мы любили его, несмотря на небольшие
сцены ревности, которые он нам устраивал. Его дружеское чув
ство к нам, возникшее из родственных и товарищеских отноше
ний, связанное с первыми литературными шагами, которые мы
сделали одновременно с ним, осложнялось и заглушалось мно
жеством подспудных настроений.
Его стесняло известное уважение к нашему характеру и как
бы страх перед нашей моральной строгостью. Признание наших
личных достоинств сочеталось в нем с завистью к нашему поло
жению, более скромному, чем его собственное, но зато надеж
ному и прочному, без страха перед трещинами, которые он еже
дневно ощущал в своем положении, без терзаний с официаль
ной перепиской. Окруженный целой свитой мошенников,
насчет которых он не обольщался, он видел, что мы с братом не
подлаживаемся к нему и держим себя с ним на равной ноге.
Иногда это больно задевало его, иногда приводило к нам с из
лияниями самых нежных чувств.
Я все простил этому бедняге за тайные страдания его жизни,
в которых он невольно признался, когда при всей своей рос
коши, имея журнал, театр, любовницу, лошадей, экипажи, окру
женный целой толпой вымогателей, он сказал однажды Путье:
77
«Вы всегда гонялись за каким-нибудь пятифранковиком, вы
и не представляете себе, чего стоит раздобыть тысячу
франков». < . . . >
Молитва моего кузена Вильдея.
«Господи, сделай так, чтобы моя моча не была такой темной,
сделай так, чтобы почечуй не мучил мой зад, сделай так, чтобы
я жил подольше и успел нажить еще сто тысяч франков, сде
лай так, чтобы оставался император и рента моя росла, сделай
так, чтобы поднялся курс анзенских угольных акций».
Каждый вечер служанка прочитывала ему это, и он повто
рял за ней, молитвенно сложив руки.
Мрачный гротеск, скажете вы. А что это по существу, как
не молитва, только ничем не приукрашенная, в прямом своем
значении!
Каждый раз, когда я прохожу в Париже мимо магазина
алжирских товаров, я переношусь в самый счастливый месяц
моей жизни, – дни, проведенные в Алжире *. Какой ласковый
свет! Какой ясностью дышит небо! Какой климат! Вы словно
купаетесь в радости, насыщаетесь невыразимым счастьем, кото
рое тает во рту! Сладость бытия пронизывает, наполняет вас,
и жизнь превращается в одно только поэтическое наслаждение
жизнью.
Запад никогда не давал мне подобного ощущения; только
там, на Востоке, я пил этот райский воздух, этот волшебный на
питок забвения, эту изливаемую отовсюду воду Леты, отни
мающую память о парижском отечестве!.. И, отдаваясь чувству,
я снова вижу за грязной парижской улицей, по которой иду и
которой не замечаю, один переулочек, облупившуюся штука
турку на домиках, разбитую и расшатанную лестницу, смоков
ницу, черной змеей изогнувшуюся над террасой... И, сидя в ко
фейне, я снова вижу перед собой выбеленный известью погреб
со сводчатым потолком, столик, и на нем банку, где в слабых
отблесках стекла медленно кружатся золотые рыбки; два высо
ких светильника, которые, угасая, вдруг ярко вспыхивают и на
секунду вырывают из темноты бесстрастные, неподвижные фи
гуры арабов. Меня убаюкивает гнусавая музыка, я разгляды
ваю складки бурнусов. Из кофейной чашечки восточное «Вку
шай с миром!» проникает в самую глубину моей души. Я вслу
шиваюсь в невыразимо приятную тишину своей мысли, в
смутный далекий напев моих грез – и вот уже кажется мне, что
во рту у меня не сигара, а трубка, и что кольца дыма от нее
поднимаются прямо к потолку кофейни «Жираф».
78
20 мая.
<...> Как-то на улице портной Дюран сказал Баше: «Да
оставьте вы разговоры про эти фраки и прочее. Я портной только
у себя дома!»
Да, портной этот – светский человек; он любитель литера
туры, он возомнил себя докой в музыке, рассуждает о Чима-
розе, сравнивает Россини с Мейербером, высказывает мнения,
словно у него и впрямь есть свои идеи, вкусы, пристрастия; уве
шал свою гостиную безымянными холстами, которые уже окре
щены с помощью его друзей; под каждым холстом он велел вы
ложить большими выпуклыми буквами имена – «Рафаэль»,
«Рубенс» и т. д.
Полагая, что ковры – это роскошь приличного дома, он за
вел себе такие, в которые можно погрузиться до пояса. В гости
ной у него чудесная коллекция восточных трубок, и курит он их
по-восточному – предаваясь неге.
У Дюрана – абонемент в Итальянскую оперу: * в былые
времена он не напоминал Люмле о его счете в три тысячи фран
ков. Люмле, став директором театра, оплатил этот счет, а в
придачу предоставил ему абонемент. Его сосед по театру – Фи
ларет Шаль, который уж целый год беседует с ним, не зная, с
кем имеет дело, и принимая Дюрана за дилетанта.
Гэфф приходит к нему, делает комплименты его вкусу, рос
кошной обстановке; такая слава льстит Дюрану. Это происхо
дит во времена «Эвенман» *. Гэфф пополняет свой гардероб и
попутно очаровывает Дюрана, восхищаясь его ориентализмом:
тот, мол, достоин быть оттоманским владыкой...
Каждый день, к четырем часам, у Дюрана собирался кру
жок – несколько молодых людей из Латинского квартала, ко
торых он одевал, и Гэфф, занимающий почетное место. Дюрана
он называл Дурандурсом, и это просто завораживало послед
него. В один прекрасный день Дюран уже не помнил себя от
радости и гордости: как же, ведь Гэфф соблаговолил написать
свой фельетон у него дома. Дюран отважился даже на критику:
«А знаете, одно слово в вашем фельетоне меня шокировало.
Ведь у меня превосходный слух: вам известно, какой я цени
тель музыки?» – «Да, да, возможно, вы правы... вполне воз
можно». Понаторевший в литературе Дюран говорил тогда:
«Ведь я – Гюго в области кройки и шитья. Занявшись цезу
рой, господин Гюго совершил революцию в кройке стиха, я же
79
совершил ее в кройке одежды», и т. п. О Гэффе он изъяснялся
так: «Парень мне нравится! Талант! Далеко пойдет!»
Таковы этот художник во дворянстве и портной в роли ме
цената. < . . . >
«Он верит в бога, в деву Марию, в конституционную си
стему, в человеческую добродетель, во Французскую Школу, в
женское целомудрие, в Институт, в политическую экономию!»
Для женщины религия не есть устав, которому добровольно
подчиняется мужчина; для нее это цветение любви, повод к
проявлению романтической преданности. Для молодых деву
шек это душевное излияние, дозволенное законом, это офи
циальное разрешение на экзальтацию, позволение иметь ро
маны, пусть мистические; и если духовники слишком снисхо
дительны, слишком человечны, девушки бросаются к другим,
к суровым, которые, заставляя страдать, вносят в их спокойное
существование искусственные чувства, – и в глазах самих муче
ниц страдания эти приобретают нечто захватывающее и сверх
человеческое.
Среди моих родственников есть любопытный тип выско
чек – супруги Лефевры; Лефевр – шурин моего дяди. Вот
история этой четы. Сперва они – просто мелкие буржуа.
Жена – очаровательная креолка. Муж, сын дипломата, посту
пает на службу в министерство иностранных дел, откуда его
вскоре увольняют за нерадивость и непоявление на службе в
течение всего лета. Семейство живет, как живут те обыватели,
которые проедают свои средства и постепенно разоряются на
всякого рода мелких вложениях. Они устраивают приемы, при
глашают к себе большое общество. У жены самые великолеп
ные туалеты во всем Париже, четверть абонемента на ложу в
Опере – расточительство, недоступное пониманию дорогой моей
матушки, которая, при таких же доходах, за всю свою жизнь
не могла решиться сшить себе бархатное платье.
Настает сорок восьмой год. Семейство было на грани разо
рения. Но революция выручает. Господин де Люрд, друг Ле-
февра, рассказывает о нем Ламартину, озабоченному тогда при
исканием для посылки за границу людей, умеющих осторожно
улаживать дела. И вот благодаря начатой им книге «Европей
ские кабинеты министров», за которую, втершись в доверие к
Пакье, он уже успел получить при Луи-Филиппе крест, Лефевр
неожиданно становится посланником в Карлсруэ. Затем, на
80
волне Империи, он взмывает к посту полномочного представи
теля в Мюнхене, а оттуда переносится в Берлин. К несчастью,
здесь он не пришелся по душе королю прусскому, хранившему,
должно быть, воспоминание о Фридрихе Великом, который обо
жал гренадеров шести футов ростом, – а Лефевр, при всех своих
регалиях был просто-таки мальчик-с-пальчик, хоть носи
его в кармане. И вот он опять государственный советник,
а однажды чуть-чуть не становится министром иностранных
дел.
Такие успехи совершенно опьянили и ослепили этих обыва
телей. Сан посланника просто вскружил им головы. Когда мы
обедаем у них, – мы, близкие люди, друзья детства, – они начи
нают обращать на нас внимание только к десерту. С тех пор
как сын получил должность атташе, мать не говорит ему «ты».
После обеда она берет газету и делает вид, что читает, в позе
королевы, оказавшейся в непривычной обстановке. Она утом
лена собственной любезностью и величием, которые приходится
постоянно демонстрировать при европейских дворах. Отец
молчит так, словно в его молчании заключены судьбы государ
ства, а в его усмешке – судьбы всей Европы. Сын без конца
спрашивает, принесли ли почту. Он признает только слугу-
немца, не говорящего по-французски, – боится, как бы осталь
ная прислуга его не испортила. Для сына не существует дру
гой книги, кроме «Пармской обители», этой библии дипломата,
где Меттерних представлен в образе Моски. Он называет слугу
лакеем. Жалуется, что на бульварах слишком много народу и
что все эти людишки мешают ему дышать чистым воздухом.
Отец хлопочет о том, чтобы сын его изменил фамилию: доби
вается для него новой, составленной из частицы «де» и назва
ния одной фермы, которой он владеет только в четырнадцатой
части. В своем загородном доме Лефевры завели аиста, по
скольку это птица геральдическая.
У Эдуарда – он и есть сын – был в Мюнхене учитель Дан-
ремон, который, приходя к своей любовнице, приносил с собой
ее вставную челюсть, а уходя – забирал, чтобы любовница ему
не изменила. < . . . >
Т Е А Т Р
Господин Хильтбруннер, директор «Театральных развлече
ний», разговаривает с архитектором Шабуйе:
– Сударь, мой театр – настоящий бордель!
– Ну, что вы!
6 Э. и Ж. де Гонкур, т. 1
81
– Да, да, сударь, мой театр – настоящий бордель! * Очень
просто. Я плачу своим актрисам всего пятьдесят – шестьдесят
франков в месяц: больше не могу, мне один наем помещения
тридцать тысяч стоит. Мужчины у меня получают не больше
женщин. Все они сутенеры и сводники. Частенько какая-ни
будь актриса приходит сказать мне, что пятидесяти франков ей
не хватает, что ей придется подцеплять в зрительном зале муж
чин по пяти су... Но меня это не касается: мне одно помещение
стоит тридцать тысяч! <...>
ГОД 1855
Январь.
Встретил женщину, которая была моей любовницей в стар
ших классах коллежа, женщину, которую я страстно желал и
которая на три дня стала моей... Я вспоминаю ее такой, какой
она была тогда, на улице Исли, в маленькой квартирке, где
солнце порхало и пристраивалось то там, то сям, словно птица.
Утром я открывал водоносу. Она, в своем маленьком чепчике,
выходила из дому, чтобы купить две котлеты; она поджари
вала их, раздевшись до нижней юбки; мы завтракали на
краешке стола, сервированного единственным мельхиоровым
прибором и общим стаканом. Тогда еще встречались такие де
вушки; под кашемиром билось сердце гризетки: однажды она
попросила у меня четыре су, чтобы сходить на бал Мабиль *.
И вот я встретил ее: ну конечно, это она, ее глаза, которые
мне так нравились, ее маленький носик, губы, плоские и крас
ные, словно приплюснутые долгим поцелуем, ее гибкая та
лия – она и все-таки не она. Миленькая потаскушка остепени
лась. Состоит в постоянной связи с фотографом, все у нее как
у людей. Так и видно, что жизнь ее заполнена хозяйственными
заботами, на челе – тень сберегательной кассы. Следит за стир
кой, за кухней, совсем как законная супруга, ворчит на слу
жанку, учится игре на фортепьяно и английскому языку. Под
держивает отношения только с замужними женщинами и с
теми, у которых есть виды на будущее, то есть на замужество.
Свою беспорядочную молодость она давно похоронила в зер
кальном шкафу.
Ее сожитель, по фамилии Томпсон, – американец англий
ского происхождения; целует ради здоровья, между любовью и
6*
83
очищением желудка не видит никакой разницы, носится со
своим геморроем, к которому и она тоже проявляет интерес, и
каждый вечер в качестве единственного развлечения водит ее
в кофейню играть в домино с подобными ему типами. Этот че
ловек отрегулирован, словно часы Брегета, – разве что вместо
смазочного масла у него холодная кровь, – и поколебать его не
возмутимость можно только во время игры в домино. Бывает,
что, уже улегшись с женой в постель, он вдруг, через полчаса,
начинает яростно бранить ее за рассеянность и ошибки, допу
щенные в игре: «Если бы ты поставила не тридцать два, а
шестьдесят четыре, мы бы выиграли!» И разбирает для нее пар
тию с самого начала.
Как-то она раскрасила несколько стереоскопических портре
тов – и успешно. На другой же день муж дал ей для раскраски
все портреты членов клуба «Карапуз», сделав на каждом по
метку: блондин, рыжий и т. д. Ей показалось, что прожитая
жизнь вновь проходит перед нею... Она наизусть знала волосы
всех этих людей. В другой раз она гуашью пририсовала крылья
умершей девочке. В восхищении, что ее маленькая покойница
попала прямо в рай, мать не постояла за ценою.
Охота на крыс ночью на парижских улицах.
Один человек шагает впереди.
Другой – за ним.
У первого – ни бороды, ни усов, лицо – словно кунья мор
дочка. На нем – каскетка из выдры, с поднятым козырьком;
никаких признаков белья, на шее болтается шнурок галстука;
одет он в жокейскую куртку. В правой руке – железный прут,
в левой – нечто вроде рыболовного сачка. Это облавщик.
За облавщиком следует бородатый геркулес, раскачивая на
конце толстой палки деревянную клетку с железной решеткой
с одной стороны.
Ночь ясная. Лунный свет спорит со светом фонарей, созда
вая странное, противоречивое освещение.
«Хорошая погода!» – говорим мы, и облавщик отвечает от
рывисто, резковато, но отчетливо, как бы сея на ходу мудрые
изречения и непреложные истины: «Дождя бы... Трубы засо