Текст книги "Дневник. Том 1."
Автор книги: Эдмон де Гонкур
Соавторы: Жюль де Гонкур
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 50 страниц)
нов до наших дней. Что же касается буржуа, которых он назы
вает текучим ничтожеством, то у них, возможно, мозг изме
нился...
20 января.
Вот человек, который разъезжал по курортам следом за
г-жой де Солмс и на счет г-на де Поммерэ, человек, наделен
ный всеми низкими страстями, пороками свихнувшегося но
тариуса, человек, который надоел даже своему другу Жанену,
беспрерывно занимая у него в Спа по сорок су. Этот человек
добился места сенатского библиотекаря и должен был оставить
его из-за дуэли: пришлось таким способом защищать свою ре
путацию, сильно пострадавшую в связи с этим назначением.
Вот человек, который разыгрывал в Компьене лакейские пьесы-
«пословицы», за что выклянчил у императора пятьдесят тысяч
франков милостыни, а после этого просил еще тридцать тысяч,
готовый ползать на коленях и, как нищий, проливать слезы на
руки принцессы. Вот он, чистый, честный, великодушный, —
все рукоплещут ему, – он – триумфатор порядочности! *
А мы – о, ирония судьбы!..
21 января.
< . . . > Мы испытываем известную гордость с примесью го
речи, наблюдая рядом с нашим грандиозным провалом гранди
озный успех «Семьи Бенуатон» *, нашумевшая оригинальность
которой – карикатура на нашу «Рене Мопрен». < . . . >
1 февраля.
< . . . > ХIХ век – одновременно век Правды и век Брехни.
Никогда еще столько не лгали – и никогда так страстно не
искали истину. < . . . >
527
5 февраля.
< . . . > Для нас сейчас ужасное время. Мнимая безнравствен
ность наших произведений вредит нам в глазах ханжеской
публики, а наша личная нравственность делает нас подозри
тельными для властей. < . . . >
Сейчас нет ни одного провинциального репортеришки, ко
торый не считал бы, что даже самый крошечный провинциаль
ный театр будет опозорен, если в нем пойдет «Анриетта Маре-
шаль».
< . . . > Великолепная фраза для комедии, фраза нашего
родственника: «В таком-то году мой отец умирает, ну хо
рошо!» <...>
8 февраля.
< . . . > Быть может, меньше глупостей говорят, чем печа
тают.
Со стороны драматурга неосторожно писать книгу, так как
она служит мерилом его литературных способностей. Я хорошо
понял это, когда сегодня Флобер читал мне «Роман одной жен
щины» *. Хуже знать самую элементарную грамоту стиля не
возможно.
12 февраля.
Госпожа Санд приехала сегодня обедать к Маньи. Она си
дит рядом со мной, я вижу ее прелестное, красивое лицо, в ко
тором с возрастом все больше проявляется тип мулатки. Она
смущенно смотрит на всех и шепчет на ухо Флоберу: «Только
вас я здесь не стесняюсь!»
Она слушает, сама молчит, а когда читают одно из стихо
творений Гюго, проливает слезу на самом фальшиво-сентимен-
тальном месте. У нее удивительные, изящные, маленькие ручки,
почти скрытые кружевными манжетами. < . . . >
14 февраля.
После обеда принцесса стала рассказывать нам историю с
отцовством Жирардена – она поражена этим и никак не может
прийти в себя.
Прежде всего он объявляет матери невесты, что не спосо
бен дать ее дочери полного счастья. Затем женится и едет пу-
528
тешествовать в Италию, где здание его брака так и остается
неувенчанным. Возвращение во Францию, совместная жизнь
с женой, и вдруг он говорит ей: «Не находите ли вы, что в доме,
где нет детей, чего-то не хватает?» И тут он приглашает к обеду
Дюма-сына – довольно прозрачное приглашение; так как Дюма
уклоняется от этого счастья, которому муж хотел способство
вать, жена стала искать в свою очередь и нашла человека, ко
торый стал отцом ее ребенка, ему-то Жирарден и сообщил по
телеграфу известие о смерти их дочери.
Во всем этом столько простодушия, столько почти наивного
цинизма и, так сказать, добросовестности, такое полное отсут
ствие нравственных устоев, что невозможно разобрать, где
правда и где ложь в его любви к этой дочери, в нежности, с
которой он как будто сейчас относится к своей жене. Невоз
можно определить, понимает ли он, какое проявил бесстыдство,
сделав из этого пьесу и пригласив себе в сотрудники того же,
кого он прочил в сотрудники своей жене. Темные, смешанные
и нездоровые чувства; они спутывают все естественные взгляды
на семью, на брак и на человеческое сердце. Этот Жирарден —
сфинкс среди рогоносцев.
Белогалстучный, беложилетный, огромный, счастливый, как
преуспевающий негр *, входит Дюма-отец. Он приехал из Авст
рии, был в Венгрии, в Богемии. Рассказывает о Пеште, где его
драмы играли на венгерском языке, о Вене, где император пре
доставил ему для лекции зал в своем дворце, говорит о своих
романах, о своей драматургии, о своих пьесах, которые не хотят
ставить во Французском театре, о запрещении его «Шевалье
де Мезон-Руж», и потом еще о «ресторации», которую хочет
открыть на Елисейских полях на время Выставки *, о том, что
никак не может добиться разрешения на открытие театра.
Я, огромное я, переливающееся через край, но блещущее
остроумием и забавно приправленное детским тщеславием.
«Чего же вы хотите, – говорит он, – если в театре теперь можно
сделать сбор только при помощи трико, которые лопаются по
швам... Да, на этом ведь разбогател Гоштейн: он посоветовал
своим танцовщицам надевать только такие трико, которые ло
паются и всегда на одном и том же месте! Бинокли были счаст
ливы... Но кончилось тем, что явилась цензура, и торговцы би
ноклями впали в ничтожество... Феерия – это вот что: нужно,
чтобы буржуа, выходя из театра, говорили: «Прекрасные ко
стюмы! Прекрасные декорации! Но до чего же глупы авторы!»
Вот если слышишь такие суждения, значит, это успех!»
34 Э. и Ж. де Гонкур, т. 1
529
25 февраля.
Все вокруг нас живут только настоящим. У нас же вся
жизнь – наши книги, наши коллекции, наши честолюбивые
мечты, – все обращено к будущему. <...>
Какая ирония! Умные, талантливые люди всю жизнь уби
вают себя для этой дурищи-публики, а между тем в глубине
души презирают в отдельности всех глупцов, из которых она
состоит!
Сегодня вечером одна молоденькая девушка говорила мне,
что начала писать дневник, но прекратила, побоявшись слиш
ком увлечься этой откровенной беседой с самой собою. Здесь
уже сказывается женская черта – боязнь заглянуть в глубину
своей души, познать себя до конца.
Как мало знают жизнь люди со страстным умом, с умом,
увлекающим других! Тэн, ложась в девять часов и вставая в
семь, работает до полудня, обедает рано, как провинциал, по
том делает визиты, ходит по библиотекам, а вечер после ужина
проводит со своей матерью и со своим роялем; Флобер рабо
тает как каторжник, прикованный в своем подземелье; мы
взаперти высиживаем свои произведения, не отрываясь, не от
влекаясь ни семьей, ни светскими знакомствами, – только раз
в две недели обедаем у принцессы да иногда, как сумасшедшие,
рыщем по наберея;ным в поисках редкостей – отдых маниаков,
обожающих книги и рисунки.
Как объединились все посредственности, все бездарности,
чтобы Понсара противопоставить Гюго, а Фландрена – Декану!
Редкий эпитет – вот истинная подпись, марка писа
теля. <...>
5 марта.
< . . . > Что бы там ни говорили и ни писали, христианство —
это прогресс человеческой души. Оно возвысило ее над мате
риальностью прекрасного. <...>
В нашем доме живет один очень богатый банкир, который
по воскресеньям дает вечера, чтобы найти мужа для своей до
чери. В эти дни он кладет на лестницу ковер и берет у швей
цара цветы, которые тому оставила Делион, когда уезжала из
этого дома.
530
Нищета мысли в богатых домах иногда доходит до того, что
вызывает жалость.
Успех еще вовсе не доказывает превосходства над тем, кто
талантлив... < . . . >
Гаварни говорит нам: «Стихия Сю – это зло. Он восхитите
лен только тогда, когда изображает злобу, злых людей. Сю про
изводит на меня впечатление ребенка, выкалывающего глаза
воробушку».
9 марта.
Когда изучаешь по восковым моделям все увеличивающийся
человеческий зародыш и следишь за развитием живого суще
ства от эмбрионального пятна до ребенка, кажется, видишь пе
ред собою корень, зачаток двух искусств – искусства Японии
и искусства средних веков.
То, что появляется в жизнетворной жидкости, то есть заро
дыш, через несколько недель после зачатия, нечто вроде пи
явки, поднимающейся на своем изогнутом хвосте, – это насто
ящая химера, как будто вырезанная из нефрита, из розового
агальматолита. Есть какая-то причудливая фантастичность чу
довища в этой гротескной и страшной голове, форма которой
развивается из отверстия и опухоли, рот открыт среди пере
плетенных линий страшной маски, а крошечные глазки вы
ступают из висков, как две крошечные бусинки голубого
стекла.
Потом это становится чем-то вроде маленького крота, разду
того водянкой, с бугорками и шишечками на теле.
И наконец, в зародыше начинает вырисовываться зачатое
существо, оно появляется: голова уже не подавляет все осталь
ное своей величиной, образуется тело. Через несколько месяцев
тело у ребенка становится приблизительно таким, каким оно
должно родиться. Это точно такой ребенок, какой изображался
в готическом искусстве. Когда смотришь на вертикальный
разрез матки, то как будто видишь согнутую фигурку, вре
занную в рамку медальонов на хорах какого-нибудь собора
XV века.
Стесненная поза этих маленьких существ, их согбенность,
рудиментарные движения ребенка в его первой колыбели, зяб
кая съеженность тела, скрещивание рук и ног, бессознательно
принимаемое положение, похожее на положение во сне или во
время молитвы, этот немного болезненный, наивный набросок
34*
531
жизни тела – разве это не стиль средних веков, не впечатление
от этого искусства, которому, нам кажется порою, служило об
разцами только множество полусформировавшихся человечков,
целое племя живых эмбрионов? < . . . >
10 марта.
< . . . > Как подумаешь, что только не будет отдано на поживу
любопытству, питаемому в наши дни к жизни, к личности, к
интимному миру человека, когда (быть может, раньше, чем
через сто лет) все великие исповедники рода людского – нота
риус, врач, священник – напишут мемуары, и не пройдет два
дцати лет после смерти их авторов, как те выйдут в свет! <...>
14 марта.
< . . . > Неловкая, глупая сторона человека – это левая сто
рона, та, где находится сердце.
20 марта.
Сегодня вечером мы были в «Международной книготор¬
говле» *. И вот к кассе подходит какой-то малыш, выкладывает
столбиками свои су и меняет их на серебро. Этот мальчик похож
на карликового мужчину; на голове – копна жестких кудрявых
волос, куда он каждую минуту запускает руки, чтобы поче
саться; наглые глаза, красный нос на мертвенно-бледном лице,
одежда в лохмотьях; шея обернута ситцевым платком в желтых
разводах, заменяющим ему кашне, одет во что попало, обут в
огромные башмаки, побелевшие от недельного слоя грязи. Не
громкий сухой кашель, дыханье – прерывистое, как бывает у
чахоточных. На щеке – большая царапина.
– Кто это тебя так? – спросил у него приказчик.
– Это легавые... один полицейский хотел меня арестовать...
Ну, да где ему... Я все запрятал себе в бахилы... Ну, в башмаки!
И он показывает, каким способом он прячет от полицейских
деньги, засовывая их в рукава и бахилы.
– А вот сестре... ей не так подвезло, она со вчерашнего дня
в Островерхой башне... ну, в префектуре!.. Это уже в девятый
раз. А я там был только два раза.
– Сколько тебе лет?
– Двенадцать.
И он возвращает приказчику испорченную монету.
– Ну нет, такую вы мне не подсунете!.. Смотрите, да ведь
это мой компаньон! – говорит он важно. – Это Артур!.. А вот
и они, – добавляет он, завидев других мальчишек в дверях. —
532
Это мои работники. Я-то сам слежу, чтобы не накрыли легавые,
стою на стреме.
– А почему твою сестру арестовали?
– Она продавала цветы... они не позволяют. А итальянцам
можно... Легавые их не трогают.
Из уст его вперемежку выскакивают, точно жабы, такие
фразы:
– Ах, эти женщины!.. Ну, и люблю же я их!.. Женщины...
когда я вырасту, я буду обнимать их по пять штук каждой ру
кой, я прямо зароюсь в них.
Он поет обрывки каких-то песен, потом рассказывает о том,
как лежал в больницах:
– Я попадал туда два раза, в больницу Найденышей и в
больницу Младенца Христа... У меня что-то было с головой...
Они меня не вылечили. А я убежал... и стал мазаться свиным
салом, от этого у меня и волосы вьются... Сегодня я уже зарабо
тал пять франков.
В лавку пробралась одна из его работниц, девятилетняя ма
лявка, с уже горящими глазами, глазами женщины и воровки.
«Сколько?» – «Три». Они разговаривают с ужасающе хладно
кровной серьезностью, как дельцы: «Ну, так с тебя еще шесть
су... Ведь я уже купил тебе билет на омнибус до площади
Моб». Малютка ворчит, они незаметно обмениваются пинками
ногой.
– Ох! Сегодня одну из наших будут судить. Это уже восем
надцатый привод. Ей скоро двенадцать лет... Она ходила к га
далке, и та ей сказала, что она попадет только в три кабинета,
что ее не будут судить... Враки! Пошли, девочка, – идем к
Гранд-отелю.
И парочка убегает. Впервые встречаю я среди детей та
кое цветение навоза, такой поток жаргона, такую растленную
душу, отвратительную почти до ужаса: вся испорченность, вся
наглость Парижа воплотилась в этом маленьком чудовище, едва
достигшем возраста первого причастия и нравственно испорчен
ном, как испорчена и сама его кровь, унаследованная от трех
поколений сифилитиков; да, это один из тех детей, в которых
все зло, все пороки двухмиллионного населения столицы так
страшно отразились в миниатюре.
30 марта.
Довольствоваться самими собою и, довольствуясь самими со
бой, зарабатывать деньги, чтобы тут же их и тратить, – сейчас
это все, к чему мы стремимся. Имеем мы успех у других или нет,
533
сейчас это нам совершенно безразлично. Наступил такой период
литературной жизни, когда известность больше не льстит. <...>
Могильщики придумали для выкапывания останков ужасное
выражение: выкорчевывать. < . . . >
7 апреля.
Прочел «Тружеников моря». Гюго-романист производит на
меня впечатление гиганта, который, показывая кукольный
театр, сам то и дело высовывает из-за ширмы то руки, то го
лову.
В этой книге я угадываю привычку работать на ходу, на све
жем воздухе, под захлестывающими порывами ветра, в опьяне
нии ходьбой, одинокой прогулкой, когда мозг возбужден собст
венными мыслями. Его страницы, написанные таким образом,
кажутся мне просто околесицей. Я этот метод считаю негодным,
и я думаю, что лучше писать за столом, в тишине закрытой ком
наты и с хладнокровием человека, работающего сидя.
9 апреля.
У Маньи.
Тэн рассказывает о долгих часах своей юности, проведенных
в комнате товарища, где лежала вязанка дров, стоял скелет,
покрытый люстриновым чехлом, шкаф для одежды, кровать и
два стула. Это была комната студента медицинского факуль
тета, стажера в детской больнице, который посвятил себя иссле
дованию наследственности, получаемой детьми от родителей,
человека с большим научным будущим, умершего в Монпелье в
возрасте двадцати пяти лет.
Тэн говорит, что в этой комнате и в других, ей подобных,
поднимались вопросы, еще более возвышенные, чем те, которые
обсуждаются здесь, и спорили с еще большей энергией и пыл
костью, изливая все, что волнует голову, все мысли молодежи,
которая не живет, не развлекается, не наслаждается жизнью.
Потому что сверстники Тэна, его поколение, никогда не пользо
вались своей молодостью; они жили, как бы умерщвляя плоть,
словно в кельях, работая, занимаясь наукой, исследованиями,
предаваясь оргии чтения и думая только о том, чтобы воору
житься для завоевания общества! И так как это поколение не
жило человеческой жизнью, не имело дела с людьми, угадывало
все по книгам, из этого поколения могли выйти и вышли только
критики.
534
Тэна прерывает Готье, утверждая, что все это глупая теория
отрешения, что женщина, если ее рассматривать только как
средство физического оздоровления, не освобождает вас от
мечты об идеальном:
– Чем больше вы растрачиваете себя, тем больше приобре
таете... Я, например, нашел противопоставление романтической
школе, школе бледной немочи... Я совсем не был физически
сильным, и вот я пригласил Лекура и сказал ему: «Я хочу
иметь грудные мышцы, как на барельефах, и превосходные би
цепсы». Лекур пощупал меня, вот так, и говорит: «Ну что ж,
можно». Я принялся каждый день есть по пять фунтов бара
нины с кровью, выпивать по три бутылки бордо и заниматься с
Лекуром по два часа подряд. У меня была любовница, совсем
чахоточная. Я с ней расстался. Я взял крупную девицу, такую
же, как я сам, и предписал ей свой режим: бордо, баранина,
гантели... И под конец она стала такой крепкой, что, когда я
бил ее, перекладины стульев ломались о ее спину... Вот как!..
Да что там говорить! Ударом кулака по «голове турка», —
а это была новая «голова турка»... Санд, вы-то знаете, что это
такое? – Г-жа Санд смотрит на него сомнамбулическими гла
зами. – Ударом кулака я выбил пятьсот двадцать!.. Даже Оссан-
дон, тот, что, спасая свою собаку, задушил в объятиях медведя
на заставе Комб а, а потом еще пошел к колодцу вымыть себе
вылезавшие наружу внутренности, – так вот, даже Оссан-
дон никогда не мог выбить больше чем четыреста восемь
десят. < . . . >
11 апреля.
<...> Гений, который в настоящее время влияет на все и
на всех, – это Мишле: в «Тружениках» Гюго есть что-то от
«Моря» Мишле *. Сегодня открываю книгу Ренана: это фенело-
низированный Мишле. Мишле – закваска современной мысли.
12 апреля.
< . . . > Все-таки книги Гюго – это волшебные книги, и при
чтении его, как при чтении всех больших мастеров, ваш мозг
приходит в слегка лихорадочное состояние.
Один из дней апреля.
< . . . > О чем больше всего болтают некомпетентные люди,
так это о живописи.
535
После чтения: в мозгу какое-то сосредоточенное возбужде
ние, часами стремишься уйти от реальности. < . . . >
Женщина, очень худая, с очень глубоко сидящими светло-
голубыми глазами, выделяющимися в нежной тени бровей и
ресниц; очень высокий лоб, впалые виски с сетью синих жилок
на белой коже, рот отнюдь не чувственный, сентиментальный
рот, улыбка скользит от глаз к губам... Бывают женщины, по
хожие на душу. <...>
25 апреля.
< . . . > Qualis artifex реreo 1. Божественное и неоцененное из
речение! Самая большая честь, когда-либо воздававшаяся неза
менимости артиста. Нерон не оплакивает себя как императора,
хозяина мира: он оплакивает тайну искусства, которую уносит
с собой.
6 мая.
Флобер говорил мне вчера: «Во мне есть два человека. Один,
вы видите, такой: узкая грудь, железный зад, человек, со
зданный, чтобы сидеть, склонившись над письменным столом;
а второй – коммивояжер, веселый, как настоящий коммивоя
жер в поездке, и обожающий сильные физические упражне
ния!..»
13 мая.
Жена маршала Канробера улыбается главным образом гла
зами, у нее ангельски плутоватое выражение лица, прическа с
металлическими листьями, отливающими синим, словно шпан
ская мушка. Как это прелестно, когда женщина, чувствуя, что
на нее смотрят, принимает искусственно-естественную позу. Это
внушает мне мысль написать задуманный мною роман о
любви, – по крайней мере все его начало, – изучая жесты и
почти что электрический контакт, передачу флюидов взгляда и
тайную общность мыслей.
15 мая.
< . . . > Скептицизм XVIII века составлял часть здоровой на
туры. Наш же скептицизм связан со страданием и горечью.
1 Какой артист погибает ( лат. ) *.
30 мая.
<...>. Вокруг себя мы чувствуем как бы отчуждение, всеоб
щую холодность и угадываем, что в глубине души нам не про
щают ни наших книг, ни нашей манеры держаться, сердятся на
нас за нашу откровенность, за правдивость наших произведе
ний, а выражают свою антипатию – по случаю и под предлогом
нашей неудачи с «Анриеттой Марешаль». < . . . >
3 июня.
Новый симптом зависти, ненависти, вызванных нашим успе
хом – успехом наших книг: теперь высказывается открытое
возмущение не только нашим языком, нашими мыслями, но
также и тем, что нас двое, нашей беспримерной братской
дружбой. Двенадцать страниц разносной статьи в «Ревю де Де
Монд» и большой разнос в «Фигаро» полны жгучей, бессовест
ной злобы на наше сотрудничество, на то, что у нас общие
мысли и общие произведения. Они сердятся именно потому, что
мы – два брата, нападают на то, что наша братская дружба
крепче дружбы двух супругов, на то, что мы – это одна семья.
Нас ненавидят за то, что мы любим друг друга! *
27 июня.
< . . . > Болезнь, болезнь! Вот что тычут нам под нос по по¬
воду наших книг. Но что в нашем веке не болезнь? Байрон,
Шатобриан – разве это не болезнь? А великая революция хри
стианства, сам Иисус Христос – разве это не болезнь, не стра
дание? Юпитер, вот это было здоровье. Кто создает здоровые
произведения в наши дни? Понсар!
2 июля.
Странная вещь: несмотря на прогресс, на Революцию, на
права народа, на царство масс, на всеобщее голосование, ни
когда не было таких разительных примеров деспотизма, всемо
гущего влияния воли одного человека, как в наше время. При
меры: наш император и Бисмарк.
4 июля.
Война – это такая отравительница человеческого мозга, что
в последние дни она словно убила в нас писателей, уничтожила
интерес к книге, над которой мы работаем.
18 июля.
<...> Тот, кто не презирает успеха, не достоин его. < . . . > 537
31 июля.
Академии придуманы исключительно для того, чтобы поста
вить Боннасье выше Бари, Флуранса – выше Гюго и любого —
выше Бальзака. <...>
Как жизнь у детей похожа на новую пружину!
5 августа.
Публика никогда не узнает, какое отчаяние охватывает,
когда ты стараешься исторгнуть из себя страницу, а она не рож
дается.
Странную жизнь ведем мы здесь, жизнь, заполненную рабо
той, какой Трувиль, вероятно, никогда не видел. Встаем в де
сять. В течение часа плотно завтракаем за табльдотом. Час ку
рим на террасе Казино. Целый день, до пяти или шести часов,
работаем. От шести до семи – плотный обед за табльдотом. Вы
куриваем сигару на террасе, прогуливаемся по пляжу, и —
снова работа до полуночи. И так каждый день без перерыва.
Мы хотим кончить «Манетту Саломон», в которой многое ре
шили основательно переработать.
7 августа.
Типичная черта нашего века – это отсутствие нечестолюб-
цев. Даже те, у кого нет профессии, все-таки стремятся к
чему-то в будущем. Самые легкомысленные, самые ветреные,
ни с чем не связанные и ничем, казалось бы, не дорожащие, ме
тят на что-то серьезное, на уважение других, на деньги, на ка
кие-нибудь почести. Вот здесь, например, наш друг граф д'Ос-
муа, этот добродушный малый, эта цыганская натура, эта дво
рянская вариация лаццарони и странствующего комедианта,
словно против воли произведенный в генеральные советники,
все-таки потихоньку добивается орденка и депутатского
кресла. <...>
9 августа.
< . . . > По сравнению с римскими императорами – импера
торами, которые увлекались своей игрой, отдавались баснослов
ным фантазиям, безумствуя исполняли свои безобидные или
злые прихоти, – каким жалким образом проявляют своеволие
современные императоры – слуги общественного мнения, рабы
масс, трепещущие перед малейшей манифестацией, венценосцы,
538
подчиняющиеся тирании оборванцев, газеты, избирателя, нало
гоплательщика; властители, всегда прислушивающиеся ко всем
этим силам, словно готовые отдать им отчет в том, как они поль
зуются своей властью. Простые исполнители, старательно со
здающие видимость того, что они провидение для своего на
рода! < . . . >
16 августа.
Уже назначено, кому в этом году дадут орден. Нам пред
почли господ Монселе и Понсон дю Террайля. < . . . >
21 августа.
Сегодня закончили «Манетту Саломон».
23 августа.
Я встретил здесь одного студента юридического факультета,
типичного для современной молодежи, либеральной, республи
канской, серьезной, старообразной, с жадным стремлением вы
двинуться и с тайной уверенностью, что она может завоевать
все. Он утверждает меня в мысли, что современная молодежь
образует два противоположных течения, совершенно неспособ¬
ных слиться или хотя бы сблизиться: с одной стороны – чистое
щегольство, небывалая, беспримерная пустота в голове, а с
другой – лагерь тружеников, работающих с таким бешеным
усердием, с каким никогда не работали в прежние времена;
поколение, живущее особняком, в стороне от света, озлобленное
своим одиночеством, поколение, переполненное горечью, гото
вой перейти в угрозу. <...>
Есть вещи, при виде которых в голове возникает целый ро¬
ман. Иногда я вижу у дверей вынесенную на улицу кровать;
иногда замечаю кровать в доме у самого окна, так что ее
видно снаружи. Я представляю себе, что там лежит парализо
ванная девушка, и так далее, – все, что подсказывает мне во
ображение.
29 августа.
Искусство – это увековечение в высшей, абсолютной, окон
чательной форме какого-то момента, какой-то мимолетной че
ловеческой особенности. < . . . >
30 августа.
Страсть к чему-либо вызывается не его доброкачественно
стью или чистой красотой. Люди обожают только извращенное.
539
Женщину можно безумно любить за ее распущенность, за то,
что она злая, за какую-то подлость ее ума, сердца или чувств.
Некоторые обожают известный душок в словах. В сущности,
испорченные люди любят какую-то прихотливость в существах
и вещах. <...>
31 августа.
К нам приходит обедать Путье. Он опустился еще на одну
ступень в своей нищете. Его прогнали с прежней квартиры.
Он был вынужден скитаться две ночи, с четырьмя су в кар
мане, не смея присесть из страха заснуть – не то заберет по
лицейский, а он даже не мог бы дать ему свой адрес.
Теперь он живет в Париже, на улице, которая называется
(просто трудно поверить!) Волчий лаз, – в недостроенном
доме, без удобств и дверей. Вместо обеда он покупает на три
су бульона и на два су хлеба.
Впрочем, спокойный, беззаботный, веселый, он производит
на меня впечатление человека, скатившегося в пропасть и усев
шегося там, покуривая папиросу, Я говорю ему, что пора по
кончить с нуждой, что я попробую устроить ему место на же
лезной дороге. Видно, что при мысли об этом его охватывает
грусть, как ребенка, которому во время каникул напомнили о
коллеже. Он с отвращением отнекивается: «Потом... посмот
рим...» – говорит он с присущим богеме инстинктивным стра
хом перед устройством на службу, зачислением куда-то и перед
полезным для общества трудом.
2 сентября,
< . . . > Бывает слава без популярности, и бывает популяр
ность без славы.
2 сентября.
< . . . > Для изящной словесности никогда еще не было та
кого тяжелого времени. Ее совершенно забивают, с одной сто
роны, грохот извне, галдеж и угрозы Европы, а с другой – шар
латанский шум огромного оркестра из мелких журналистов,
оглушающий и отупляющий Францию.
Только в презираемой литературе могут быть порядочные
авторы.
Паскаль, великая глубина Паскаля? Ну, а, например, доктор
Моро де Тур сказал: «Гениальность – это нервная болезнь!» *
Разве он тоже не открывает этими словами бездонные глубины?
540
9 сентября.
Со вчерашнего дня я все думаю об одном. Мы были вчера
в Ботаническом саду. Там есть коршун-хохлач, который на на
ших глазах поймал и истерзал маленькую птичку, во сто раз
слабее его, – кажется, свища. Он почти совсем заклевал ее, а
потом застыл в грозной бдительности возле этой пташки, пы
тавшейся обезоружить его, притворяясь мертвой.
И тут я подумал о всех этих пустословах, утверждающих,
что природа – урок и источник всяческой доброты. С какой
злобной и естественной страстью сильная птица терзает слабую
пташку! Доброта! Но ведь это достижение человека, самое ве
ликое, самое чудесное, так сказать, самое божественное дости
жение, – и противопоставленное природе! < . . . >
Понедельник, 10 сентября.
< . . . > Нужно быть аристократом, чтобы написать «Жермини
Ласерте».
Театр пережил себя. Когда посмотришь вокруг, то кажется,
что типы теперь недостаточно грубые, недостаточно цельные и
недостаточно законченные для сцены. При своей сложности,
утонченности, противоречивости, они представляют собою под
ходящую натуру только для романа.
15 сентября.
В Латинском квартале, на улице, замечаю лавчонку одного
из последних общественных писцов. Лавочка темно-красная.
На окнах короткие белые занавески. Одно стекло разбито. Под
изображением руки, намалеванной сангиной, значится:
Общественный писец. Чертежи, переписка набело, авто
графы. Составление документов, не заверенных нотариусом, до
говоры о сдаче внаем имущества и пр. Запросы, письма, хода
тайства, памятные записки, простые и роскошно оформленные
копии, генеалогии знаменитых семейств. Писец-редактор.
И объявления, вроде таких: «Сдаются в аренду меблирован
ные комнаты на десять коек. Сроком на 3 года. Квартал собора
Парижской богоматери. – Передается во временное владение
виноторговое заведение и трактир. Сроком на 12 лет за 6 ты
сяч франков».
А ниже:
Здесь можно отправить письмо за пятью печатями.
541
Сент-Бев, в сущности, вызывает симпатию, потому что он
интересен; он симптоматичен в литературном смысле, он гигро-
метричен; он отмечает идеи, появляющиеся в литературе, как
капуцин * отмечает погоду в барометре.
24 сентября.
< . . . > Сегодня вечером Нефцер передает рассказ одного
своего знакомого, обедавшего с прусским королем после битвы
при Садовой. В конце обеда король, полупьяный, со слезами
на глазах, сказал: «Как это бог выбрал такую свинью, как я,
чтобы моими руками сосвинячить такую великую славу для
Пруссии!» <...>
Единственная комедия, которую стоит написать в наше
время, это пьеса о Тартюфе, Тартюфе-мирянине, либерале. Но
такая пьеса невозможна по двум причинам: во-первых, ее за
претит цензура, а во-вторых – задавит многочисленная партия
газеты «Сьекль».
Дидро не смог выйти за пределы Лангра *. Он показывает
вам внутренность домов, пейзажи; заставляет вас вдохнуть по
рыв великого ветра. Это самый честный великий человек, ка
кого я читал. Его честность проникает в вас, пропитывает
вас, умиляет, как будто вы попали под ласковый летний
дождь. < . . . >
29 сентября.
В Сен-Гратьене, в комнате Жиро, Маршаль рассказывает
нам сегодня вечером, что как-то он удил рыбу в Сент-Ассизе,
у г-жи де Бово, и заметил в четыре часа утра двух купаю
щихся девушек, брюнетку и рыженькую. Они резвились в Сене,
а восходящее солнце ласкало их. Их красота туманно мерцала в
свете зари. Он сказал об этом Дюма-сыну, а тот на следую
щее утро пришел посмотреть на них и, чтобы подшутить над
ними, уселся на их рубашки. Отсюда – сцена купанья в «Кле
мансо» *.
5 октября.
В сущности, мы не можем отделаться от двух подозрений
публики на наш счет: от подозрения в том, что мы богаты, и в
том, что мы принадлежим к аристократии. А ведь мы совсем не
богатые люди, и не такие уж аристократы.
542
6 октября.
< . . . > Сегодня вечером нам пришла такая мысль: пьеса о
молодом Гоппе и о шутнике, испытывающем человечество по