355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдмон де Гонкур » Дневник. Том 1. » Текст книги (страница 45)
Дневник. Том 1.
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:42

Текст книги "Дневник. Том 1."


Автор книги: Эдмон де Гонкур


Соавторы: Жюль де Гонкур
сообщить о нарушении

Текущая страница: 45 (всего у книги 50 страниц)

в берет другой кусок, с белым мясом. Это сорванец, маленькое

современное чудовище, удивительный маленький интриган, ис

пользующий свою невоспитанность, чтобы забавлять прин-

632

цессу; он целует в коридоре платья, только что снятые ею,

когда их уносят горничные. Это лицеист восьмого класса, уже

прожженный, как старый придворный.

Среда, 25 августа.

< . . . > Господин де Саси рассказывал сегодня утром, что,

когда генералу Себастиани сообщили об убийстве его дочери,

г-жи де Прален, он остановил того, кто принес ему эту весть,

воскликнув: «Ах, минутку... как бы это не повредило моему

здоровью!»

Лавуа сказал одному бретонцу, строившему себе дом из

песчаника, – камень, из которого обычно строятся дома в Бре

тани:

– Почему вы не сложите его из кирпича, ведь это краси

вее! – Кирпич сохраняется только восемьсот лет! – ответил

домовладелец. < . . . >

Бер-на-Сене, 6 сентября.

Глубокая грусть при виде берега Сены, где ты бывал пол

ный здоровья и творческих сил, а теперь снова проходишь по

тем же тропинкам, едва волоча ноги, и природа уже ничего не

говорит писателю, который заключен в тебе. < . . . >

22 сентября.

<...> В романе «Светские женщины», который мы хотим

написать *, не забыть о женском типе в образе г-жи Лобепин-

Сюлли и г-жи Уэльс де ла Валетт, женщине с перевозбужден

ными нервами.

29 сентября.

Кто не читал бесед Наполеона в интересных, живых, никому

не известных «Мемуарах» Редерера *, тот не знает особого

красноречия этого гениального человека; это было, собственно

говоря, бродяжничество красноречия.

1 ноября.

Нам, право, не везет. Только сегодня мы устроились в па

вильоне Катин а *, куда нас пригласила принцесса, чтобы из

бавить от шума, преследовавшего нас дома, – и сегодня про¬

буют колокола, которые она недавно подарила здешней церкви.

Священник велит звонить в них только по десять минут каждые

четверть часа!

633

Быть больным и не иметь возможности болеть у себя дома,

таскать свои страдания и свою слабость с места на место, то в

снятый вами дом, то в дом, куда вас пригласили пожить друзья!

10 ноября.

Несмотря ни на что, работаем над «Гаварни». <...>

14 декабря.

Все духовные страдания превратились из-за нервной бо

лезни в страдания физические, и кажется, что телом ты во вто

рой раз мучишься от того, что однажды уже мучило тебе

душу. < . . . >

ГОД 1 8 7 0

1 января.

Сегодня, в день Нового года, ни одного гостя, ни одного из

тех, кто нас любит, ни души: с нами только одиночество и

страдание.

5 января.

Этой ночью ворочался с боку на бок, не в силах забыться

сном, и развлекал себя, оживляя в памяти далекие картины дет

ства.

Я вспомнил Менильмонтан, этот замок, в свое время пода

ренный герцогом Орлеанским одной оперной танцовщице, а

впоследствии перешедший в наследственное владение нашей

семьи, где жили мои дядя и тетя де Курмоны, г-н Арман Ле-

февр с женою и моя мать, пользовавшаяся дружбой обеих дам.

В моих мыслях вставали старинный театральный зал, роща,

полная всяких страхов, где были похоронены родители моей

тети, беседка в стиле греческого храма, – дамы поджидали там

возвращения мужей из Министерства иностранных дел или из

Высшей счетной палаты; вспомнился мне старый садовник,

грубиян Жермен, запускавший граблями в тех, кого ловил за

кражей винограда. Как живой встал в памяти дядюшка моей

тети, занятный старый чудак, – он всегда возился в глубине

сарая, пытаясь сделать трехколесную повозку-самокат. И за

мок, и сад, и роща представлялись мне большими-большими,

как все, что мы видели глазами ребенка.

Затем я перенесся воображением к своей ранней юности, к

поре моего пребывания в Орлеане, у дяди Альфонса *, – он рож

ден был стать каким-нибудь монахом-ораторианцем, но обстоя

тельства заставили его заняться торговой деятельностью в Анг

лии; доведенный чуть не до разорения своим компаньоном,

635

уехавшим в Ост-Индию, он удалился на покой в свое именьице

в Луарэ, захватив с собою томик Горация, цепочку от ча

сов. < . . . >

10 января.

Замешательство, смятение, нечто вроде ужаса – вот что

я, несчастное, нервное создание, испытываю теперь при виде

толпы.

После многих-многих месяцев я снова берусь за перо, вы

павшее из руки моего брата. Сначала я хотел было прервать

этот дневник на его последних записях, на той записи, где уми

рающий оглядывается на свою юность, на свое детство...

«К чему продолжать эту книгу? думал я. Моя литератур

ная карьера окончена, мои литературные замыслы умерли...»

Сегодня я думаю так же; но я испытываю некоторое облегче

ние, рассказывая самому себе об этих месяцах отчаяния, об

этой агонии, – быть может, со смутным желанием увековечить

ее душераздирающую муку для тех, кому дорога память о нем.

Зачем? Я и сам не могу объяснить, но это своего рода одержи

мость... И вот я снова берусь за дневник и пишу его по отрыв

кам, набросанным в ночи, полные слез, по отрывкам, похожим

на крики, в которых находит облегчение мучительная физиче

ская боль.

Поздним вечером мы в молчании гуляли по Булонскому

лесу. Он был грустен как никогда. Я сказал ему: «Что поде

лать, дружок, допустим, тебе понадобится год, ну два года,

чтобы поправиться, но ты же молод, тебе нет и сорока лет.

Разве не останется у тебя достаточно времени, чтобы строчить

книжицы?»

Он взглянул на меня, словно удивленный, что его тайные

мысли разгаданы, и ответил, отчеканивая слова: «Нет, я чув

ствую, что никогда уже не смогу работать... Никогда!» И как я

ни пытался его ободрить, он все повторял эту горестную фразу,

и все более раздраженным тоном.

Эта вчерашняя сценка болезненно отозвалась у меня в серд

це. Всю ночь не выходили у меня из памяти его лицо, его дви

жения, его голос, выражавшие затаенное отчаяние. Бедный

мой. Я понял, чем объяснялась его одержимость работой в ок

тябре и ноябре, когда я не мог оторвать его от письменного

636

стола, когда он с утра до ночи, отказываясь передохнуть, не

щадя своих сил, трудился над последней книгой, на которой

должно было стоять его имя. Писатель с неутомимым рвением

торопился выжать все, что возможно, из немногих часов, остав

ленных его разуму и таланту, готовым угаснуть.

Мне вспоминается, как однажды утром в Трувиле он, еще

лежа в постели, прочел мне последнюю главу из нашей книги

о Гаварни. Он сочинил это в бессонную ночь. Не могу выра

зить, какая глубокая печаль охватила меня, когда со сдержан

ной торжественностью он произнес тот небольшой отрывок,

относительно которого мы еще не сговаривались, отложив дело

до более позднего времени. Я почувствовал, что, оплакивая Га¬

варни, он оплакивает самого себя; и эта фраза: «Он покоится

неподалеку от нас, на кладбище Отейля», – почему-то все зве

нела и звенела у меня в ушах, не выходила из памяти. И тогда

впервые у меня возникла мысль, никогда не возникавшая

прежде, – мысль о том, что он может умереть.

Конец февраля.

Сегодня он чувствовал себя хорошо, удивительно хорошо:

и по своей охоте – ведь прежде предприимчивый за нас обоих,

он теперь так трудно поддается уговорам что-либо сделать, —

по своей охоте он предложил пройтись к Каскаду, чем немало

удивил меня.

Стояла прекрасная погода. По узеньким аллеям прохажива

лись мужчины и женщины – у них был счастливый вид людей,

простившихся с зимой и снова вдыхающих весенний воздух.

И он гулял, шел бодрым шагом, высоко подняв голову, которая

при усталости обычно клонится у него набок. Гулял веселый

и мило улыбался, словно хотел мне сказать: «Ну как, доволен

ты мной? Мне лучше, я в хорошем настроении, я еще не совсем

поглупел!»

И в продолжение всей прогулки я наблюдал в нем трепет

ное пробуждение самого тонкого, самого насмешливого остро¬

умия всякий раз, когда на пути нам попадались кучки разгули

вавших буржуа. «Что ты все молчишь, – вдруг обратился он ко

мне, отпустив остроумное замечание о паре влюбленных ста

ричков, – тебе разве не приятно видеть меня таким?» А я и

вправду едва отвечал ему, смакуя про себя свое счастье, расте

рянный, как бы присутствуя при некоем чуде. Боже мой, если

бы это продлилось, если бы так осталось!.. Но после дней, пол

ных надежд, меня столько раз уже постигало разочарование.

637

Он больше никуда не хочет идти, никому не хочет показы

ваться на глаза; ему, как он сказал мне, стыдно за себя.

Март.

Тактичность была его особенностью. У него, – человека

тончайшего душевного склада, – это свойство, коренящееся и

в инстинкте и в рассудке, сказывалось ярче, чем у кого бы то

ни было. И эту-то высоко аристократическую черту он теряет;

он уже не чувствует меры в проявлении учтивости, соответст

венно тому или иному положению людей, с которыми встре

чается; он уже не чувствует меры в проявлении своего ума,

соответственно умственному уровню людей, с которыми имеет

дело.

С некоторых пор – и с каждым днем это заметнее – он не

твердо выговаривает кое-какие звуки, проглатывает р, а звук

к произносит как т. В детстве я находил особую прелесть в его

нетвердой речи, спотыкавшейся на этих согласных, – во всяких

«се-жусь на то-милицу». Теперь же слышать это детское про

изношение, слышать голос, звучавший в далеком, уже потуск

невшем прошлом, где воспоминания находят только образы

умерших, – мне страшно, мне не на шутку страшно *.

Какой-то четверг в апреле.

Нависает гроза. Он весь ушел в себя. Упорно молчит. Днем

несколько часов подряд, надвинув на самые глаза соломенную

шляпу, сидит перед деревом, застыв в угрюмой неподвижности.

8 апреля.

Его почти ничто теперь не трогает, кроме красок природы

и в особенности оттенков неба.

В его сосредоточенности, самоуглублении, замкнутости

сквозит безысходная печаль, порожденная тем страшным, что

происходит в нем, и я, глядя на него, готов разрыдаться.

Однажды – но когда именно, не помню точно, – я попросил

его подождать меня в пассаже Панорам. Указывая на решетку

бульвара, он спросил меня: «Это, кажется, здесь?» Он уже за

был, как выглядит пассаж Панорам.

В другой раз он все не мог вспомнить, как пишется фами

лия Ватто – такая родная для него!

638

Дошло до того, что он с трудом отличает в своих гимна

стических гирях большие от средних, средние от малых.

И несмотря на все это, он сохранил присущую ему наблю

дательность и порой удивляет меня каким-нибудь суждением —

замечанием писателя.

Меня ставит в тупик необъяснимая, непостижимая загадка

этой цепкой жизненности известных умственных отправлений

и способностей при атрофировании мозга; мне представляется

загадкой, что некоторые его суждения и замечания, прорываю

щиеся сквозь общую, казалось бы, летаргию, отличаются остро

той и глубиной, и порою мое отчаяние сменяется надеждой, и я

говорю себе: «А может быть...»

Внимание – этот простой, легкий, быстрый, непроизволь

ный, при здоровом рассудке, процесс умственного овладевания

окружающей действительностью – уже не в его власти. Оно

стоит ему огромных усилий, напряжения, от которого на лбу

вздуваются жилы и весь он разбит усталостью.

В его дорогом для меня лице, прежде таком живом, отме

ченном иронией – этой лукавой и изящно язвительной ужим

кой ума, – все заметнее проглядывает бессмысленно угрюмый

лик идиотизма. Мало-помалу брат теряет свою сердечность, он

обесчеловечивается; окружающие перестают существовать для

него, и в нем пробуждается жестокий эгоизм ребенка.

Я страдаю, страдаю так, как, мне кажется, не страдало еще

ни одно любящее существо.

Почти никогда не получаешь ответа на заданный ему воп

рос; спросишь, почему он такой мрачный, и услышишь: «Ну

что ж, я почитаю сегодня вечером Шатобриана».

Читать вслух «Замогильные записки» – стало его манией,

его навязчивой идеей; он донимает меня этим с утра до ночи,

и приходится притворяться, что внимательно слушаешь.

Всякий раз, когда взятая им наугад книга оказывается од

ной из его собственных, он произносит фразу, больно отзываю

щуюся в моем сердце; он говорит: «Это было хорошо сдела

но!» – и никогда не скажет: «Это хорошо сделано!» Употреб

ляя жестоко звучащее прошедшее время, он как бы спокойно

признает, что писатель в нем умер.

639

16 апреля.

Мало ему своей болезни; он поминутно мучает себя, приду

мывая недомогания мнимые, и с искаженным от ужаса лицом

разглядывает, как побелела или покраснела его кожа из-за ка

кой-нибудь складки на белье.

Эти ужасные мозговые заболевания особенно страшны тем,

что затрагивают не только мозг, но исподволь, упорно низводят

больного человека до уровня животного, – разрушают в нем

чувствительность, нежность, способность любить; убивают в нем

сердце... Взаимная привязанность была великой отрадой нашей

совместной жизни, была моим счастьем, а теперь я ее больше

не вижу, не нахожу. Да, я не чувствую, что я любим своим

братом, и в этом мое горе, которое не смягчить ничем, что бы

ни говорить себе в утешение.

Вот уже несколько дней мной владеет навязчивая мысль,

искушение, о котором я не хочу здесь писать. Если бы я любил

его не так сильно или, напротив, достаточно сильно для того,

чтобы... *

Как тягостно мне замечать в нем затаенную, упорную враж¬

ду ко всякому разумному суждению. По-видимому, разум его,

в котором нарушен связный ход мысли, возненавидел логику.

Как бы ласково вы ни убеждали его, невозможно добиться от

вета, обещания выполнить то, о чем вы просите во имя благо

разумия. Он упорно замыкается в молчании, на лицо его ло

жится тень злобы, и я вижу перед собой уже не моего брата,

а какое-то незнакомое мне, чуждое, подозрительное и враждеб

ное существо.

Лицо его теперь стало смиренным, пристыженным; он из

бегает чужих взглядов, как свидетелей своего унижения, своего

падения...

Он давно уже разучился смеяться, улыбаться.

18 апреля.

Печальные, как блуждающие по загробному миру бесплот

ные тени, мы сегодня вновь увидели во время длительной про

гулки Нижний Медон, берега реки, где прежде нас так радовало

и солнце, и женщины, и вино, и здоровье нашей молодости.

Изо дня в день наблюдать за разрушением всего, что со

ставляло изящество этого молодого человека – изящнейшего

640

среди всех, – видеть, как он тычет куски рыбы прямо в со

лонку, держит вилку в кулаке, ест с неряшливостью беспо

мощного ребенка, – нет, это уже слишком...

Мало того, что этот работящий мозг уже не способен тво

рить, созидать, что в нем водворилась пустота; нет, потребова

лось, чтобы поражение человеческого начала захватило и те

навыки изящества, утонченности, которые должны бы оста

ваться недосягаемыми для болезни, – навыки человека бла

городного, из хорошей семьи, прекрасно воспитанного; сло

вом, потребовалось, чтобы у него, словно по воле карающих

древних богов, весь природный аристократизм, все изыскан

ные привычки, вошедшие в его плоть и кровь, были низведены

до животного состояния.

Когда во время наших ежедневных прогулок по этому про¬

клятому Булонскому лесу наблюдаешь как сторонний зритель

за шествием всех этих здоровых людей, веселых и благослов

ляющих судьбу, то, право же, невольно проникаешься челове-

коубийственными настроениями.

Сегодня на залитой солнцем дорожке, по которой мы каждое

утро в одиннадцать часов возвращаемся после душа, он вне

запно остановился. Он принялся обстоятельно доказывать мне,

что тени ветвей, веточек, едва раскрывающихся листочков, па

давшие на аллею, напоминают своими очертаниями рисунки

из японского альбома, и особенно подчеркнул, как мало похожи

эти узоры, наводимые солнцем, на рисунки французских ма

стеров. Затем он начал распространяться с горячностью, теперь

уже ему несвойственной, о своей любви к искусству Дальнего

Востока.

24 апреля.

Если что-нибудь отрывает его от чтения, он затем долго

ищет страницу, которую читал, листает книгу из конца в ко

нец, затем спрашивает меня смущенным тоном: «На чем же я

остановился? »

Около 30 апреля.

Меня приводит в отчаяние не ослабление его ума, не потеря

памяти, не все эти внешние признаки болезни, но что-то не

постижимое, какое-то новое существо, как бы исподволь в него

прокрадывающееся.

641

Наше ремесло, которое еще долго занимало его после пре

кращения работы, теперь уже его не интересует; книги, на

писанные им, для него безразличны, словно он их и не писал.

Иногда он по получасу пребывает в полной неподвижности,

в оцепенении, и только веки его непрерывно мигают над беспо

койными, блуждающими глазами.

2 мая.

Когда заговариваешь с ним, он словно внезапно пробуж

дается ото сна, произносит «а?» – заставляя меня по три-

четыре раза повторять вопрос, и, наконец, отвечает неохотно

и с усилием.

Сперва он утратил умственный такт; теперь – полное из

вращение такта физического.

Сегодня вечером – мне стыдно даже вспомнить об этом —

из-за того, что он не слушался и не хотел сделать что-то для

своего здоровья, я вдруг так расстроился, во мне закипело та

кое раздражение, что я потерял над собой власть и ушел из

дому, бросив ему на прощание, что не знаю, когда вернусь. Он

совершенно равнодушно дал мне уйти.

Долго во мраке метался я по Булонскому лесу, сбивая уда¬

рами трости траву и листья, и всякий раз, когда за деревьями

показывался мой дом, я убегал от него; наконец я вернулся

домой уже в поздний час.

Как только мне открыли дверь, я увидел на верху лестницы

моего любимого, который прибежал на звонок в одной сорочке,

прямо из постели; услыхал его голос, обласкавший меня при

ветливыми расспросами. Не могу выразить, какую радость,

почти детскую, я испытал, вновь обретя это сердце, в которое

уже не верил.

6 мая.

В своем горе я становлюсь черствым, безжалостным к стра

даниям других людей, чего прежде не было. Я отвечаю нищему:

«Ничего нет!» – и сам удивляюсь своей бессердечности.

8 мая.

Сегодня, в воскресенье, чтобы хоть немного развлечь его,

вырвать из мрачной самоуглубленности, я веду его обедать в

Сен-Клу. Мы занимаем столик на площадке. Перед нами захо-

642

дящее солнце, Сена, раскидистые деревья парка, холм Бельвю,

где Шарль Эдмон счастливо живет в собственном доме. Но вот

пришли шарманщики и заиграли. И тут я заплакал, как жен

щина. Пришлось уйти, уводя и его с собой на берег реки, и там

уже я дал волю своему горю, а он глядел на меня, ничего тол

ком не понимая.

9 мая,

Сегодня, в понедельник, за чтением «Замогильных записок»

он вдруг начинает раздражаться из-за какого-то слова, которое

ему не удается правильно выговорить. Он прерывает чтение.

Я подхожу к нему – он сидит, молчаливый, безжизненный, над

раскрытой книгой и ничего мне не отвечает. Я прошу его чи

тать дальше, он все молчит; взглянув на него пристально, я за

мечаю, что у него странное выражение лица и в глазах как

будто слезы и страх. Я привлекаю его к себе, приподнимаю и

целую.

И вот губы его с усилием произносят какие-то звуки, – это

не слова, а лепет, мучительное, бессмысленное бормотанье.

В нем чувствуется ужасная бессловесная мука, которая не на

ходит выхода и замирает на губах под белокурыми дрожащими

усами... Боже мой, неужели это потеря речи? Час спустя при

ступ затихает, однако он не может выговорить ни слова, кроме

«да» и «нет», и смотрит мутными глазами, будто ничего не по

нимая.

Но вот он снова берет книгу, кладет ее перед собой и хочет

читать, во что бы то ни стало хочет читать; он начинает:

«Кардинал Па... (кка)» * – и останавливается, не в силах дочи

тать слово до конца. Он беспокойно ерзает в кресле, снимает

соломенную шляпу, водит пальцами по лбу, царапая кожу,

будто роется у себя в мозгу. Мнет страницу, подносит ее к са

мым глазам, ближе, еще ближе, словно хочет вдавить напеча

танные буквы себе в глаза.

Безнадежное отчаяние этой попытки, ярость этого усилия

не поддаются описанию. Нет, никогда еще я не был свидетелем

более мучительного, более тягостного зрелища. В этом чувст

вовался как бы гнев писателя, создателя книг, понявшего, что

даже читать он больше не может.

Нет слов, чтобы передать ужас этих минут! Но из памяти у

меня все не выходит выражение душераздирающей мольбы в

его взгляде во время этого ужасного приступа!

643

Около 25 мая.

Среди стремительно несущихся ландо, колясок, викторий,

карет, среди всей этой выставленной напоказ роскоши и ярких

красок современной моды взгляд мой различает темное, строгое

одеяние монахини в глубине одного экипажа: напоминание о

смерти среди общего веселья и блеска.

В «Таверне» возле нас сидит молодой человек, озабоченный,

поглощенный своими мыслями, ничего вокруг себя не замечаю

щий. Заказывает он только ломтик холодного ростбифа да замо

роженный кофе с водкой. Вот уж поистине современный обед:

не здоровое наслаждение едой, но искусственное возбуждение

сил, выматываемых современной жизнью.

Около 30 мая.

Он, словно маленький ребенок, занят только тем, что ест,

что надевает на себя; он лакомится вкусным блюдом, радуется

новому костюму.

31 мая.

Я болен и ужасно боюсь умереть: моего несчастного брата

поместят тогда в дом умалишенных, и попечителем его может

оказаться Альфонс де Курмон, его завистливый родич.

5 июня.

Руки его теперь наделены потребностью разрушать все, к

чему бы ни прикоснулись, и постоянно что-то теребят, кром

сают или скручивают.

О чем его ни спросить, он поспешно отвечает «нет», как за

битый ребенок, который постоянно живет в страхе наказания.

Иногда, сидя в комнате рядом со мной, он в мыслях далек

от меня. «Где ты витаешь, друг мой?» – спросил я его вчера.

После минутного молчания он ответил: «В пустых... простран

ствах!»

Ежедневно на прогулке мы встречаем одну пару – отца с

сыном, гуляющих вместе; сын, тонкий, изящный, как девушка,

выступает, положив руку на плечо отца и ласково перебирая

пальцами седые волосы старика, падающие на воротник. Оча

ровательная группа – эти двое в аллее.

644

11 июня.

Сегодня утром он, как ни силился, не мог припомнить ни

одного заглавия своих романов...

Да, вот до чего он дошел, и все же он еще владеет двумя

замечательными способностями: умением метко охарактеризо

вать случайного прохожего и подобрать тонкий эпитет для пе

редачи окраски неба.

Сегодня вечером он так мучительно растрогал меня. Мы

кончали обед в ресторане. Гарсон принес нам полоскательную

чашку. Брат, беря ее, допустил небольшую неловкость. Ко

нечно, такой пустяк не заслуживал внимания, но на нас в эту

минуту смотрели, и я сказал несколько раздраженно: «Прошу

тебя, дружок, быть поосторожнее, иначе мы будем вынуждены

отказаться от ресторанов». Тут у него потекли слезы из глаз,

он воскликнул: «Но я же не виноват, я не виноват!» – и про

тянул мне через стол свою дрожащую, скрюченную руку.

«Я не виноват, – все повторял он, – я знаю, сколько огорчений

я причиняю тебе, но я часто хочу и не могу» (так именно он

выразился). И его горестное пожатие как бы говорило: «Про

сти меня».

Мы оба заплакали, прикрыв лица салфетками, на глазах

удивленных посетителей.

Да, повторяю, если бы бог дал ему умереть, как всем людям,

у меня, быть может, хватило бы мужества перенести это; но

видеть, что он обречен на такую смерть, постепенно отрываю

щую от него все, чем я так гордился, – это свыше моих сил.

Я не мог прийти в себя от изумления, не верил своим гла

зам и ушам. Сегодня, неожиданно вернувшись из Италии, Эду

ард Лефевр де Беэн явился к нам завтракать. При виде това

рища детских лет Жюль преобразился, в нем словно вновь про

будилась жизнь. Он разговорился, вспоминал имена давних

знакомых, события прошлых лет – все, что я уже считал по

гребенным в его памяти. Он говорил о своих книгах! О чем

бы ни шла речь, слушал внимательно, с удовольствием, – каза

лось, его мрачное я навсегда оставило его. Мы с радостью слу

шали его и на него смотрели.

Я проводил Эдуарда до экипажа. Дор огой он говорит, что

приятно изумлен состоянием здоровья Жюля, – судя по пись

мам своей матери, он ожидал худшего; в эту минуту оба мы

645

верим в чудо, и с губ наших срываются слова: «Он поправится,

он выздоровеет».

То была лишь краткая минута. Я оставил брата в саду.

По возвращении, еще полный надежд, зародившихся у меня и

Эдуарда, я застаю его в позе пугающей неподвижности —

взгляд устремлен в землю, соломенная шляпа надвинута на

глаза. Заговорил с ним, он ничего не ответил... Он сидел под

сенью цветущего розового куста, и до чего же глубоко погружен

был в печаль, в какую-то новую, мне еще незнакомую печаль!

То была уже не его привычная печаль, в которой чувствовался

оттенок ожесточенности, несколько охлаждавшей мое нежное

сострадание; то была огромная, беспредельная, гнетущая,

безысходная скорбь, – подобная томлению души по пути на

свою Голгофу и изнеможению в Гефсиманском саду.

Я в молчании просидел возле него до позднего вечера, не

решаясь заговорить с ним, не решаясь расспрашивать.

Воскресенье, 12 июня.

Чувствуя, что мне необходимо избыть свое отчаяние в оди

ночестве, я ненадолго оставил брата в саду и отправился по

бродить возле соседней дачи; но очень скоро звон тарелок,

смех детворы, визгливая веселость женщин, счастливое на

строение этой публики, обедавшей под открытым небом, про

гнали меня обратно. И мне бросился в глаза под плющом над

калиткой нашего сада «№ 13».

Ночь с субботы 18 июня на воскресенье.

Два часа ночи. Встаю, чтобы сменить Пелажи у изголовья

моего дорогого страдальца, который уже с четверга, с двух ча

сов дня, так и не приходит в себя, так и не обретает дара речи.

Мне слышно его прерывистое дыхание, мне виден под поло

гом кровати его неподвижный взгляд. Рука его, поминутно со

скальзывая с постели, задевает меня, он пытается сказать что-

то, но издает какие-то невнятные, отрывистые звуки, ничего

нельзя разобрать. Скользя над черными купами деревьев,

льется в открытое окно и струится по полу металлическое сия

ние ярко-белой луны – луны из таинственной баллады. В зло

вещей тишине раздается только тиканье часов с репетиром, —

они принадлежали еще моему отцу, а теперь по ним я проверяю

пульс у его младшего сына. Несмотря на троекратный прием

брома в четверти стакана воды, он ни на минуту не забывается

646

сном и беспрерывно – справа налево – мотает головой, в ко

торой стоит бессмысленный шум, вызванный параличом мозга,

а с его полусжатых губ срываются неясные звуки, обрывки слов

и фраз, сначала выговариваемые с силой, затем замирающие,

подобно вздохам... И вдруг я отчетливо услышал, как в отда

лении завыла собака, – завыла к смерти.

Наступает час дроздов, тот час, когда они свистят в блед

неющем небе, а тут, под пологом, эти лихорадочно блестящие

полузакрытые глаза все еще не спят, хотя в своей неподвиж

ности и кажутся уснувшими.

Позавчера, в четверг, он читал мне «Замогильные записки»

Шатобриана – только в этом бедный мой мальчик и находил

еще некоторое удовольствие и развлечение. Он выглядел очень

утомленным, читал плохо, и я спросил, не лучше ли отложить

книгу в сторону и немного пройтись по Булонскому лесу. Спер

ва он не хотел, затем согласился и уже встал, чтобы выйти

вместе со мной, но вдруг зашатался и как подкошенный упал

в кресло. Я поднял его и отнес на кровать, стал расспрашивать,

что с ним, вызывая его на ответ, с тревогой ожидая, заговорит

ли он. Увы! Как и во время первого припадка, он произносил

не слова, а какие-то неясные звуки. Вне себя от ужаса я спро

сил, узнает ли он меня. На это он ответил громким насмешли

вым хохотом, будто хотел сказать: «Как это глупо с твоей сто

роны, задавать такие вопросы!» Последовала минута успокое

ния, тишины, его ласковый, улыбающийся взгляд остановился

на мне. Я уже готов был поверить, что это припадок, подобный

тому, который был в мае.

Но вдруг он откинул голову назад и испустил крик, такой

резкий, хриплый, страшный, что я поспешил затворить окно.

И тут же по его красивому лицу пробежала судорога, исказив

все черты, сместив все линии, тело его сводили конвульсии,

страшные конвульсии, как бы выворачивавшие ему руки, на

искривленных губах выступила кровянистая пена. Я сидел у

его изголовья, держал его руки в своих, прижимал к сердцу,

к груди его голову и чувствовал, как предсмертный пот увлаж

няет мою сорочку и кожу.

Вслед за этим приступом последовали и другие, но уже ме

нее тяжелые, и лицо его постепенно приобретало прежний, зна

комый мне вид. Наконец он впал в тихое беспамятство и начал

бредить. То поднимал он руки кверху, призывая к себе какое-то

видение и посылая ему воздушные поцелуи; то судорожно вски

дывался движением подстреленной птицы, порывающейся

взлететь, а на его успокоенное лицо с воспаленными глазами,

647

мертвенно-бледным лбом и полуоткрытыми, слегка посинев

шими губами легло уже не земное, а загадочное, таинственное

выражение – как на какой-нибудь картине Леонардо да Вин

чи. Чаще всего он был во власти кошмаров, боязливо съежи

вался всем телом, забивался в угол, прятался под одеяло, как

бы спасался от призрака, притаившегося под пологом, и взвол

нованно обращался к нему с несвязной речью, указывал на него

дрожащим пальцем, а один раз даже внятно крикнул: «Уби

райся отсюда!» Но как это ни странно, он произносил свои

бессмысленные речи тем иронически негодующим тоном, с тем

надменным выражением лица – от сознания своего умствен

ного превосходства, – которые были ему свойственны, когда

приходилось выслушивать глупости или похвалу посредствен

ному произведению искусства. Порой в горячечном бреду и

беспамятстве он принимался воспроизводить привычные для

себя движения – намечал жест, каким вскидывают монокль

или поднимают гири, – кажется, я напрасно мучил его в по

следнее время этими упражнениями, – то фехтовал, то как бы

занимался своим ремеслом, делал вид, что пишет. Бывали крат

кие минуты, когда его блуждающие, беспокойные глаза оста

навливались на мне, на Пелажи, и этот пристальный взгляд,

казалось, говорил, что он узнает близких, и на лице мелькала

тень улыбки. Но спустя минуту им опять завладевали страш

ные или смеющиеся видения.

Вчера вечером Бени-Бард сказал мне, что это уже конец, —

у брата началось размягчение мозга в затылочной части, у ос

нования черепа, и надеяться не на что... Затем... я уже его

не слушал, но кажется, он говорил о поражении нервов в груд

ной клетке из-за этого размягчения, о скоротечной чахотке, ко

торая не замедлит открыться... В тот день, когда я понял, что

болезнь брата неизлечима, моя человеческая гордость, наша

общая гордость, заговорила во мне так: «Пусть лучше он ум

рет!» Но сегодня я молю сохранить ему жизнь, я молю оставить

мне его, каким бы слабоумным, неполноценным он ни вышел из

этого припадка, молю об этом на коленях.

Подумать только, что всему пришел конец! Пришел конец

нашей кровной, нерасторжимой двадцатидвухлетней связи,

всем дням и ночам, прожитым вместе с самой смерти нашей

матери в 1848 году, конец долгому-долгому времени, за которое

мы всего два раза разлучались не более чем на сутки, – по

думать только, пришел конец! Как это возможно?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю