355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдмон де Гонкур » Дневник. Том 1. » Текст книги (страница 13)
Дневник. Том 1.
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:42

Текст книги "Дневник. Том 1."


Автор книги: Эдмон де Гонкур


Соавторы: Жюль де Гонкур
сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 50 страниц)

Мальвин из «Банкирского дома Нусингена». Вот миловидная

девушка об руку со своим старым отцом-генералом; она так

миловидна и так хорошо одета, на ней столько кружев, что

сразу догадаешься: отцовский крест составляет все ее приданое.

Изредка в одной из тесных комнат я видел скопище фраков и

кринолинов, которые совершенно закрывали от меня нечто; за

тем чья-то рука победоносно поднялась оттуда со стаканчиком

пунша, величиной с наперсток, – я понял, что там буфет, и

удрал оттуда в кофейню на улице Риволи, где, никого не тол

кая, спокойно выпил чашку шоколада.

29 апреля.

< . . . > Вечером Шолль сказал мне, что он намерен прочесть

свою пьесу Равелю. Равель, должно быть, скажет Ламберу:

«Пьеса, написанная редактором «Фигаро»! Вот так так! Но ведь

меня там вечно разносят! Ладно, я готов играть в его пьесе что

166

угодно, хоть бутафорскую принадлежность; если надо, буду дер

жать канделябр – по крайней мере на этот раз «Фигаро» меня

пощадит!» Вот как все делается.

Для «Литераторов» – создать тип, соединив в нем черты

двух типов, характерных для нашего времени: Абу и Дюма-

сына, барабана и сберегательной кассы; лицемерие нищеты, по

рядок, – и, с другой стороны, лицемерие семьи, понятие скан

дала. < . . . >

Воскресенье, 2 мая.

< . . . > Забавная вещь – никем, пожалуй, не замеченная:

единственный памятник аттицизму, прелестным нравам, духов

ному изяществу и тонкости Афин, этого великого средоточия

духа, – словом, Аристофан является самым большим скатологи-

ческим памятником литературы: дерьмо составляет соль его

произведений, дерьмо кажется в них богом смеха. Черт меня

побери, если я когда-нибудь поверю в духовную утонченность

зрителей «Облаков», «Лисистраты» и «Лягушек»! Духовная

утонченность приходит к народу в результате долгого процесса

разложения. Лишь истощенные народы обладают ею, лишь те,

кто уже не стремится каждый вечер к ложу женщины, кого

не удовлетворяют железные стулья и мраморные ванны, чьи

тела стали изнеженными и утомленными, а весь физический

облик – анемичным; короче говоря, народы, у которых дух по

ражен болезнями, будто слишком старое и слишком долго пло

доносившее дерево. В созданной Аристофаном картине антич

ных нравов нет ни одного душевнобольного, нет ни одного пер

сонажа, снедаемого меланхолией.

5 мая.

Мы вышли из атмосферы XVIII века и истории, чтобы вер

нуться к современным источникам вдохновения.

Мы стараемся излечиться от лишаев, хоть немного освежить

кровь при помощи сарсапарели и йода, и, лишенные возмож

ности находить возбуждение в вине, мы ищем хмельного на

слаждения в самых опьяняющих созданиях литературы и жи

вописи: у Альбрехта Дюрера, Рембрандта, Шекспира. <...>

6 июня.

Обед в Сен-Жерменском лесу, у смотрителя. Сен-Виктор,

Марио, Шолль и Жюль Леконт.

До сих пор мы видели Жюля Леконта только мельком, в его

167

кабинете, среди привычной ему обстановки; его холодный, ме

таллический взгляд нагонял необъяснимую робость; теперь, при

ярком солнечном свете, он выглядит обыкновенным буржуа,

которого терзают угрызения совести или боли в желудке. Он

производит впечатление человека, несущего на плечах груз

своего прошлого, человека, неохотно и довольно вяло протяги

вающего руку только в том случае, если он совершенно уверен,

что она встретит руку дружественную; однако он симпатичен

и внушает сочувствие.

Голова его набита всякими историями, которые он то и дело

словно вытягивает из ящиков и рассказывает без жара, моно

тонно, как будто читая протокол. Умен, проницателен, но ли

шен литературного вкуса и такта. В нашей прессе он единст

венный настоящий хроникер: он все знает, он – чуткое эхо

всех событий, происшествий и слухов, он, и только он, черпает

сведения не в кофейне «Эльдер» или в тесном мирке собратьев

по профессии, замкнутом, как маленький провинциальный го

родок; он подслушивает у полуоткрытой двери высшего обще

ства и всех других обществ – от уличных девок до дипломатов;

он поглощает, впитывает, вдыхает эту ежедневную газету со

временности, которая нигде не печатается; рыщет в поисках

информации и различных способов извлекать новости; устраи

вает, например, обеды, приглашая на них людей разных про

фессий, в надежде что все эти гости будут исповедоваться друг

другу и что из уст банкира, врача, писателя, законника и т. п.

будет изливаться за едой сокровенная, обычно не разглашаемая

история Парижа.

Вчера без десяти три «Фигаро» еще была в его распоряже

нии. Но в три часа она уже принадлежала Вильмо * и его капи

талисту, привезенному им в кабриолете.

Леконт, усталый и потрепанный жизнью, находит утешение

в этой огромной книге, страницы которой по мере написания

попадают к нотариусу, в этом пятидесятитомном Башомоне

истории нашего времени *, Левиафане анекдотов, правдивых

рассказов, интимных тайн. Это неоценимый человек, ниспослан

ный самим провидением, вот уже двадцать лет имеет мужество

ни разу не лечь спать, не описавши то, что он видел и слышал,

что он подметил в течение дня; беседуя с вами, он просит раз

решения поживиться и вашим рассказом.

«Известно ли вам, – спрашивает нас Леконт, – почему Ве

рон продал свою коллекцию? Он полагает, что все не се-

годня-завтра кончится, а так как он считает себя одним из

главных деятелей Второго декабря, одним из тех, чьи головы

168

оценены, то он и думает, что все в его доме будет разгромлено

и разбито вдребезги, а потому поспешил распродать имущество.

У него остались лишь кровать, кресло и чемодан». – Сверху

донизу все охвачено паникой, так что государственные совет

ники стремятся поместить свои деньги за границей, а импера

торы публикуют завещания *.

Воскресенье, 13 июня.

Вечером, после обеда, в садике у Шарля Эдмона, на малень

кой террасе неподалеку от дороги, Шарль Эдмон, Сен-Виктор

и мы скачем галопом по прошлому, добираемся до греков и

римлян и, приведя в действие свои школьные воспоминания,

высекаем из них искры неожиданных сопоставлений; мы срав

ниваем язык Тацита и латынь Цицерона – эту «латынь госпо

дина Дюпена»; * мы возносимся ко дворцу античной астроно

мии, – к «Сну Сципиона» *, этому сверхмиру с кругами, точно

у Данте, – как вдруг, в самый разгар нашей беседы, диссонан

сом взлетает к ясному небу чья-то песня, – словно возвращая

нас к реальности и заставляя умолкнуть величественный голос

прошлого, она несется по переулку и уходит дальше, в поля:

«Эгей, мои ягнятки!» Так прозвучала бы шарманка у стены с

античным барельефом.

В голове Сен-Виктора уже сложилась большая книга – «Се

мейство Борджа»; прекрасная книга – там будет вся Италия и

все Возрождение. Доверяя свои мысли нам – своим дружкам,

как он выражается, в политике и искусстве, – он, охваченный

яростным энтузиазмом, говорит о метопах Парфенона *, отчаи

ваясь найти для описания подходящие слова: нет во француз

ском языке слов достаточно священных, чтобы передать впе

чатление от этих торсов, «этих тел, в которых, словно кровь,

струится по жилам божественное начало», от этого Парфенона,

порождающего в нем «священный ужас lucus'a 1». Он хотел бы

написать книгу об античных типах, о Венере, об Атлете и т. д.

Он исходил бы из эгинских барельефов.

Говоря об античной красоте, он загорается огнем веры и

рассказывает нам совершенно серьезно, благоговейно, потря

сенный, словно язычник, преклоняющий колена при виде бо

жьего перста, историю о немецком ученом Готфриде Мюллере,

который отрицал солнечное божество в Аполлоне и погиб, сра

женный солнечным ударом! <...>

1 Священной рощи ( лат. ).

169

Пятница, 18 июня.

Дидо, бесцеремонный, как все глупцы, в связи с тем, что он

называет нашими бравадами в области стиля, спрашивает,

имеется ли у нас словарь, изданный Французской академией.

Мы чуть было не спросили: «Которого года?» Ведь словарь —

это альманах!.. Достоин жалости тот, кто не знает, что человек,

не обогащающий язык, не может стать писателем!

Суббота, 19 июня.

«История Марии-Антуанетты» поступила в продажу.

Мне попалась на глаза разносная статья о наших «Интим

ных портретах» в «Корреспондан» *. Эти литературные груп

пы – дурищи. Содержание книги для них – ничто; все сво

дится к вопросам грамматики и формы. Очевидно, мысли, вы

сказываемые в книге, их не интересуют – они не прощают

только слов. <...>

2 июля.

В деревне, в эти дни, казалось бы, уже утратившие свои

названия четверга, пятницы или субботы, – ибо ничто их не

различает, ничто, так сказать, не расчесывает, — в эти бесцвет

ные дни, измеряющиеся только двумя событиями – завтраком

и обедом, среди деревьев, объятых глубоким покоем, земли и

неба, куда мертвое время роняет час за часом с церковной коло

кольни, – читал «Ришелье и Фронду» Мишле. Стиль отрыви

стый, рубленый, шершавый, во фразе – ни связанности, ни

плавности; идеи брошены, как краски на палитру, что-то вроде

пастозной живописи * или, пожалуй, частей тела на анатомиче

ской таблице: disjecta membra... 1

Но здесь таится огромная опасность. Ведь последняя книга

этого большого поэта – прямой путь к тому, что уже сказы

вается в нынешнем отношении к развалинам прошлого и что

восторжествует завтра. Все в этой книге без прикрас, обнажено,

оголено; без лавровых венков, без одеяний, расшитых гераль

дическими лилиями, даже и вовсе без одежд. Прощупанные до

самой своей сути, люди лишены там пьедестала, а обстоятель

ства – целомудренных покровов. У славы обнаруживаются

язвы, у королевы – выкидыши. Это уже не стилос Музы, а

скальпель и хирургическое зеркало врача. Историк здесь подо-

1 Растерзанные члены... ( лат. ) *

170

бен медику, исследующему мочу, с картины голландского ху

дожника *.

Строение таза у Анны Австрийской, осмотренного, как это

бывало в «каменных мешках» Блэ *. Даже зад Короля-Солнца,

обследованный словно полицейским врачом... Никаких богов, ни

религий, ни суеверий, но лишь послед Истории, выставленный

на всеобщее обозрение. Но куда, куда же идет наш век, оста

вивший все свои иллюзии – иллюзии прошлого? Куда приведет

эта великая дорога Истории, которая скоро будет уже только

дорогой королей, королев, министров, полководцев, пастырей

народных, показанных во всей своей грязи и человеческом ни

чтожестве, – дорогой королей, подвергшихся ревизии? <...>

7 июля.

Снова немного пожили в Париже и изучали его. У Сен-Вик-

тора, в глубине дома № 49 по улице Гренель-Сен-Жермен.

В конце двора, на нижнем этаже, – маленькая гостиная, где

повсюду висят в рамках копии Леруа с рисунков Рафаэля и

старых итальянских мастеров. Приходит Сен-Виктор, взъеро

шенный, растрепанный, взлохмаченный, нечищеный, весь на

распашку, душой и телом, – славный малый, красивый, как

эфеб эпохи Возрождения, во всем своем лучезарном беспорядке;

он не создан для современной одежды, которая его полнит и

как-то начванивает.

Выходя от Сен-Виктора, мы наталкиваемся на отца Баррь-

ера: стоя в халате у дверей, он чистит жардиньерку. Говорит

нам обо всех боях, которые он выдержал в «Деба» из-за нас, о

злых нападках Саси на наш стиль, препятствующий его рек

ламе. Саси – маленький человечек, воодушевляемый мелочной

злопамятностью, занимает высокий пост главного редактора

«Журналь де Деба»; сводя все к вопросам формы, он, вместе

с целой армией учителей, вооруженных указкой, дает приют

охвостью классицизма; они вымещают на спинах второй груп

пировки 1830 года все то, что они были вынуждены сносить от

молодых талантов и независимых служителей муз... В этом —

великая опасность для партии, которая могла бы привлекать

молодежь. < . . . >

Круасси, июль.

< . . . > Слова, которые мой дядя сказал своему сыну: «Зачем

тебе друзья? Я прожил всю жизнь без них».

171

Наблюдения над природой не делают человека лучше. Они

очерствляют и ожесточают человека. Каким образом утопия,

мечта и страстное влечение к добру, состраданье к животным и

всему живому могут зародиться перед этим зрелищем фаталь

ности, этим замкнутым кругом взаимоистребления, где все сви

детельствует о господстве грубой силы, где лишь то справед

ливо, что необходимо, перед зрелищем, убивающим всякую веру

и всякую надежду, где среди живых существ – от самого ма

лого до самого большого, от самого благородного до самого жал

кого – жизнь поддерживается только убийством?

Столяр-краснодеревец одним только словцом, чисто народ

ным словечком определил стиль нашей бесстильной эпохи —

стиль XIX века. Он сказал: «Все это – хлёбово».

Девичья кожа, гладкая, как старые лестничные перила.

Светское общество обычно уподобляют театру и поприщу

деятельности. А оно – разве что только место встречи знако

мых между собою, чужих друг другу людей. Ни любви, ни карь

еры, вопреки уверениям романистов, там не найдешь. Напро

тив, там цепенеют и притупляются жизненные силы и силы

любовные, – в музыке, в пошлой болтовне и учтивости светской

среды.

Акушерские щипцы – изобретение, подобное всем современ

ным изобретениям! Они силой выбрасывают плод к жизни и к

солнцу, но с ущербным рассудком, с зажатым в тиски мозгом,

С полусформированной душой, неспособным к защите в битвах

жизни, с сердцем слишком большим и слишком нежным. Пол

ное отсутствие уравновешенности!

Несчастное созданьице, недоформированное в одном отно

шении, переразвившееся в другом, впечатлительное, барометри

чески восприимчивое ко всему, чему служит проводником не

мысль, но ощущение; обостренная чувствительность – к му

зыке, к благожелательному выражению лица, к очарованию го

лоса, к внешней стороне жизни...

Какими будут сыновья этой буржуазии, – буржуазии, под

нявшейся от лавочки к богатству, что так превосходно показал

Бальзак? Какими будут сыновья этих сыновей, приобщенных

благодаря воспитанным в них свойствам – а быть может, име

ющимся у них в крови, – к жульничеству, обману, всевозмож

ным проделкам, криводушию, вранью, бахвальству, – ко всему

172

этому миру парижской торговли? Действительно, – будьте осто

рожны! – наша торговля, наша обширная торговля парижскими

предметами роскоши, торговля, порождавшая пэров Франции

при Луи-Филиппе, торговля, владеющая ныне славными зам

ками, торговля, заставлявшая бросать в долины Монморанси

больше миллионов, чем бросала Семирамида, торговля, которая

выдает своих дочерей за сыновей министров и гнушается Сен-

Жерменским предместьем, – эта торговля – занятие, вынуж

дающее отречься от честности и забыть о совести. Это набива

ние цен, это награды приказчикам за то, что они сбывают ле

жалый товар и сбагривают его покупателю. Это глаза хорошень

кой продавщицы, которым положено быть приманкой. Сло

вом – это ложь! Это уже не торговля времен Медичи или хотя

бы английская торговля, основанная на высшей спекуляции и

учете повышения и падения цен, действующая только в области

умственной, чужими руками, не марая своих, – так сказать, с

помощью математических выкладок.

< . . . > Вчера поймали птенца сойки. Сторож остался в лесу.

пощипывая птенца за крыло, чтобы тот кричал, – совсем как

нищенка с ребенком; он притаился, держа палец на курке,

чтобы убить мать, если она прилетит на зов своего детеныша...

Мы убежали.

<...> Вернулись из Феррьера *. Деревья и пруды, создан

ные с помощью миллионов, вокруг замка ценою в восемнадцать

миллионов, до нелепости глупого и смехотворного, какого-то пу

динга из всех стилей – ради дурацкого стремления объединить

все памятники старины в одном. Ничего выдающегося, ничего

примечательного на земле, где по прихоти одного человека

посеяны банковские билеты. – В углу фазанника я увидел по

возку, где значилось: «Барон Джеймс фон Ротшильд, землевла

делец». Это – охотничья коляска, которая возит в Долину на

продажу фазанов сего несчастного маркиза де Караб а.

< . . . > Эдуард, тип: не выносит никаких животных, кроме

аиста, ибо он – геральдическая птица.

< . . . > В «Литераторах», к концу многолюдного ужина —

разговор о душе: «Душа – это деятельность мозга, и ничего

более» (Бруссе). Закончить так: «А ты, что ты думаешь о бес

смертии души?..» Он – сквозь дрему: «Человек – ни ангел, ни

животное» (Паскаль). < . . . >

173

Круасси.

Я вхожу в лес; и вот, сразу – тишина, но тишина, шепчущая

всеми чуть слышными, ласкающими голосами жизни и любви,

а среди них выделяются, как глубокий диез, любовные стенания

дикого голубя. Даже трава что-то шепчет, листок шушукается

с листком, и тот, что поменьше, слегка отталкивает того, что

побольше, заслонявшего ему солнце, и словно говорит: «По

двинься-ка!» И это basso, basso 1 до тех пор, пока легкий ве

терок, скользя по лесным верхушкам, не сообщит им медленно

затухающий трепет, поглощающий все шумы. Нежный шорох

соприкасающихся листьев, сходный с отдаленным журчаньем

бегущей воды.

Под этим трепещущим сводом – все спокойно и недвижно

на своих стеблях. Лишь кисточка дикого овса колышется, как

последний отголосок движенья. На земле глянцевитый зеленый

плющ, припавший к сухой порыжелой листве, подобен зеленова

тому налету, разъедающему флорентийскую бронзу. В безмолв

ной полутьме солнце перебегает от одного дерева к другому,

опоясывает их светом, расчерчивает то вверху, то внизу, обво

лакивает и оплетает их среди этого зеленого полумрака, как

серебряные коклюшки.

Над вашей головой, в вышине, среди искрящейся листвы,

кусочки голубого неба, листья, смыкаясь и размыкаясь, то

скрывают их, то приоткрывают вновь. Всюду вокруг вас подни

мается изгородь из линий, все время мешающая зрению, не

дающая ему пробиться за эти тесные пределы. А вон там, да-

леко-далеко, несколько узких голубых линий, похожих на про

светы в ставнях: там уже кончается лес. В тени, где вы стоите,

все пронизано, испещрено, усеяно солнечными зайчиками, ко

торые скачут от листка к листку, бегают, играют, качаются в

прозрачном сумраке. Над тропинкой, пересеченной светлыми

полосками, проносится, как серебряная молния или сверкнув

шее олово, живой зигзаг – от тени к свету и от света к тени, —

две белые бабочки, ищущие друг друга. < . . . >

Альфонс установил и распределил, как государственный

бюджет, всю свою жизнь. С похоронами отца покончено, – те

перь он обдумывает, в каком халате явиться в свадебную ночь

перед своей будущей супругой. Он не любит предаваться удо

вольствиям и терпеть не может, когда им предаются другие.

1 Тихо, тихо ( итал. ).

174

Он не замечает своих ближних. В его замке нет бильярда, по

тому что он сам не играет; не было б и отхожего места, если

б он сам не переваривал пищу. Сердцу этого двадцатипятилет

него малого семьдесят лет, – возраст его отца.

30 июля.

Все это время – полное отсутствие физической и духовной

деятельности; сонливость такая, что могли бы спать по восем

надцать часов в день; при пробуждении веки тяжелые, как и

голова; взор – но не мысль – перебирает книги, лениво пере

ползая с одной на другую; что за ужас делать меньше, чем ни

чего; голова пустая, а меж тем – тяжелая; в кровь как бы на

хлынула лимфа; вялая скука, мышление и движение так же

тяжелы для нас, как для висящего на ветке ленивца, которому

нужен целый день, чтоб от нее отцепиться; при таком состоянии

духа ничто не может встряхнуть – даже оргия или зуд тще

славия.

Это – болезнь, поражающая ушедших на покой лавочников,

всех, кто прекратил свою деятельность, всех, у кого голова

слишком долго отдыхает, – поражающая и нас, ибо уже пять

месяцев мы не живем за пределами нашей жизни – в творче

стве, во имя идей.

2 августа.

В текущей литературе поистине значительный и благород

ный тип литератора – это Сен-Виктор, мысль которого всегда

живет в непосредственной близости к искусству или к гуще

больших идей и больших вопросов. Смакуя свои любовные по

хождения и причуды путешественника, он живописует перед

вами Грецию, затем – Индию, как бы вернувшись из мира

мечты, он пылко и неистово, глубоко и красочно говорит о про

исхождении религий, обо всех волнующих загадках человече

ской истории, восходит к колыбели мира, к истокам общества;

он благоговеет, он полон почтения и восторга, он преклоняется

пред этим монументом человеческой нравственности – Антони-

нами и, как Евангелью, воздает хвалу самой высокой морали

на свете – морали Марка Аврелия, мудреца, владыки мира и

родных холмов. <...>

Август.

В XIX веке Италия – это страна, где, кажется, нашли

себе убежище вся фантастичность и неправдоподобие евро

пейской жизни. Она восприняла, она сберегла комедии, драмы,

175

запутанные фабулы, катастрофы, горести и нелепости, которые

для поэтического ума могли бы стать настоящим театром, рас

положенным между небом и землей. <...>

Август.

Нет ничего более унылого и способного дать понятие об

убожестве театрального и драматического искусства пусто¬

мель, чем эти сомнения, эти поиски на ощупь, приступы отчая

нья, перечеркиванье написанного, – все, что мы наблюдаем у

Марио * уже несколько дней. Вот он работает над пьесой —

и двадцать раз она переменила фронт, перемерила, как платья,

кучу идей, кучу характеров, перестроила свои сцены по воле

случая и «орла или решки», вчера – ради оправдания курти

занки, сегодня – ради изображения несчастий, причиняемых

стариковскими страстями, завтра – ради вывода, что утрата до

стоинства ведет к утрате отцовской власти. Марио занят только

сплетением интриг, каркасом пьесы, как китайской головолом

кой, повторяя наивно и надменно: «Остроты? Я их вставлю

после... Стиль? Его, видите ли, я нахожу, когда пьеса уже за

кончена. Я написал «Фьяммину» за три дня». Можно подумать,

что стиль – что-то вроде каллиграфии! Можно подумать,

стиль – не сама плоть и кровь мысли, не обновление и преоб

ражение старой, но бессмертной комедии человечества. Эта не

удовлетворенность, эти ошибки, тягостные потуги, выпрашива-

нье советов, различные ухищрения – вот наказание для тех

баловней успеха, что гонятся за ним, а не трудятся для бога,

которого носят в себе; их замыслы лишены нравственной вы

соты и благородной веры, составляющих, на мой взгляд, непре

менное условие того, чтобы люди и их творения не были

забыты. В глубине души мы опечалены из-за этого малого,

очень приятного, очень простодушного, очень общительного,

человека, менее всего зараженного литературщиной, если не

считать тщеславной жажды успеха, который ему создают, и

безупречно добродушного, за исключением тех случаев, когда

я ловлю его на незнании латыни, – он изучает ее уже три ме

сяца и хочет ее знать.

Чем больше я разговариваю с ним, тем меньше я понимаю,

как этот человек, при его жизни, полной случайностей и про

исшествий, насыщенной суетой, романтичностью и драматиз

мом, непрестанно взывающей к его наблюдательности, обильной

всевозможными неожиданностями и столкновениями страстей,

способными заронить наблюдения в память наименее наблюда

тельного из живых существ, – как он, пренебрегая этим пре-

176

имуществом и жизненным опытом, старается выдумать, с пе

ром в руках, пошлый и условный мир, где горе поет что-то

вроде «романса Лоизы» Пюже, где страсти подобны полковнику

в трауре на сцене театра Жимназ, – словом, где все фальшиво,

как школьная комедия или деревенское пианино.

На другой день.

<...> Летом почти обнаженные дети – прелестны. Я люблю

малышей – зверят, котят, ребят. <...>

Все идет к народу и уходит от королей: в романах интерес

перешел от королевских злоключений к злоключениям простых

смертных, от Приама к Биротто *. <...>

1 сентября.

Мы едем с Шарлем Жуффруа в Шамбор. Право же, то, что

существует на самом деле, более нелепо, чем любая выдумка, и

воображенью не угнаться за действительностью. Вот с нами

Жуффруа, сын философа; чтобы сделать в правленье сего го

сподина политическую карьеру, он вложил сначала капиталы

в семенную торговлю – на корм канарейкам в Англии. Торго

вый дом, которого он никогда не видел, через два года лопнул

вместе с его деньгами. Затем, в один прекрасный день, он заду

мал основать Бюро по разысканию пропавших собак, наплел с

три короба какому-то господину, знакомому, как выяснилось,

с трудами его отца и большому знатоку истории, и возбудил в

нем такую симпатию, что тот захотел предоставить ему свои

капиталы – шесть тысяч франков ренты. Шарль говорит, что

только память об отце в последнюю минуту помешала ему вос

пользоваться этим предложением. Наконец, он приобрел «Те

атральную газету» * и теперь стал, кажется, patito 1 Вертхейм-

берши, которую сопровождает в ее странствиях по дорогам и

харчевням в качестве своего рода Миньоны *.

Нужно признаться, Вильмессан – это просто какой-то мо

гучий император. Он устроил, к восторгу местного населения,

торжественное празднование с участием прекрасных певцов и

прекрасного оркестра, со светскими дамами – сборщицами по-

жертвований, с потешными огнями, фейерверком, иллюмина

цией, со ста фунтами галет и тремя деревенскими скрипачами.

Население сравнивает его светлейшество с оливой, в тени кото

рой произрастает община. Вечером они кричат: «Да здравст-

1 Возлюбленным ( итал. ) .

12 Э. и Ж. де Гонкур, т. 1

177

вует, да здравствует Вильмессан!», как если бы собирались

приступом идти на Блуа, чтобы возвести его на престол. А мы

смотрим на все происходящее во дворе, куда поднимаются по

лестнице, смотрим на танцы и разноцветные плошки и размыш

ляем: «Смешно подумать, из какого источника добыты деньги

на увеселение этих крестьян! Из «Фигаро», из всех парижских

скандалов, из кулис, из театров, литературы, искусства...»

Но каково же сердце человеческое! Вильмессан, этот чело

век, по-видимому, негодяй, на наших глазах попиравший до

стоинство литературы, этот беззастенчивый делец, снискал

наше расположение и почти оправдание, потому что у него

есть такая дочь, как г-жа Жувен, по характеру – настоящий

мужчина, юноша, словно недаром названная Бланкой *, – не

достатки отца искупаются свободолюбием, искренностью, чи

стотой и порядочностью этой женщины, которая в то же вре

мя – славный малый и честный человек.

Жизор, 5 сентября.

< . . . > В своей книге авторы должны уподобиться полиции:

они должны быть всюду, но никогда не показываться на глаза.

23 сентября.

Клоден сообщил нам, что в «Монитере» не решаются дать

оценку «Истории Марии-Антуанетты». Запросили даже мини

стра, который велел подождать. Теперь я понимаю, почему

Сент-Бев, до последнего времени откликавшийся на все наши

работы, сейчас отмалчивается: он ожидает приказания свыше

и боится себя скомпрометировать.

Бар-на-Сене, 26 сентября.

Сбор винограда. Каменистый косогор, поднимающийся к

безжалостно синему небу, весь серо-лиловый: жемчужно-серый

на свету, а в тени лиловый от цветов вереска. Повсюду склон

утыкан жердями, сверкающими на солнце, как копья; у осно

вания их, под прикрытием нескольких сморщенных пунцовых

листьев, свернувшихся, как змеи, поблескивают гроздья вино

града, словно черные жемчужины.

На узенькой тропинке у подошвы холма, за причудливо

изогнутой изгородью, – гулкий перестук деревянных башма

ков: сборщица винограда мелькает яркой белизной своей со

рочки сквозь дыры изгороди; а вот видно, как она одной рукой

надвигает на глаза соломенную шляпу. Там и сям несколько

178

мужчин, то спускаясь, то поднимаясь, несут на себе большие

корзины, вытянув вперед шею и свободно опустив руки. По

всюду вокруг и там, внизу, где только виднеются красные, го

лубые, белые точки, женские фигуры наклоняются к земле,

так что еще выше всползает подол крупноскладчатой юбки.

Все говорит, шумит, напевает, смеется. Слова, песенки, шутли

вые перепалки звенят в воздухе, как голос самого опьянения,

на который издали откликается рукоплесканиями стук и гул

молотков, ударяющих по пустым бочкам. Сбор винограда, на

ступающий после жатвы, – это как бы сладкая закуска после

сельских трудов.

Под навесом из серых балок, цвета горшечной глины, около

бочек, выстроенных в ряд на покатом настиле, я вдыхаю воз

дух, пьяный от запаха бродящего винограда, смотрю, как во

круг снуют отяжелевшие пчелы, и слушаю, как вино вытекает,

капля за каплей, из кранов, образуя в углублении желоба крас

ный ручеек, покрытый розовой пеной, напоминающей взбитый

розовый крем.

Я слышу, как приглушенно шумит эта струйка, как, сбе

жав, она ударяется о чан, отрывисто, словно икота пьяницы.

Я слышу непрерывное бульканье в деревянных кранах с розо

вой каплей на конце, в которой рубином светится солнце.

И близ этой вереницы кранов, протянутых вперед, как дере

вянные руки, я сижу на давленом винограде, который станет

когда-нибудь вином, и чувствую броженье, кипенье моей мысли,

и с карандашом в руке выдавливаю сок для своей книги.

Кабинет нашего родственника. На окне никаких занавесок,

только белая, без всякой оторочки коленкоровая штора на ме

таллическом пруте. Слева, в рамке из палисандрового дерева,

портрет Жерд и. Направо, напротив камина, всю панель зани

мают полки с книгами, огибая сверху дверь, вделанную в па

нель; они образуют что-то вроде большого библиотечного

шкафа, переходя внизу в закрытый шкаф из простого дерева,

выкрашенного под орех,– там хранятся документы на право

владения имуществом. Книги – добродетельный Андрие, Дюси,

Курье, «Происхождение религий» Дюпюи, один номер «Бюл

летеня законодательных постановлений» и т. п. Книжные

полки немного не доходят до панели, что напротив двери: она за

ложена «Насьоналем» за 1840 год, связанным в пачки. Впе

реди – высокий пюпитр для скрипача.

Напротив камина висят на стене два больших плана:

один – на палке, придерживаемый снизу деревянной рей-

12*

179

кой, – это план области Беранри и Бекассьер; другой – Ван-

дёвра. Над ними, в деревянных рамочках, портреты Дюпена,

Бенжамена Констана, Манюэля; между ними – пара седель

ных пистолетов в футлярах из зеленой саржи, упирающиеся

в потолок. Там видны бумажные обои, разрисованные ядовито-

зелеными и оранжево-желтыми ананасами, – словно их изоб

разили лишь по рассказам путешественников, – в рамках из

каштанового дерева.

Посредине противоположной панели, на каминной доске,

расписанной под мрамор, стоят часы орехового дерева с цифер

блатом от простых извозчичьих часов. По одну сторону – банка

с вишневой настойкой, прикрытая куском бумаги, а поверх

него – старым абажуром, и еще банка – со сливовой настой

кой. По другую сторону – бутыль с настойкой зверобоя, помо

гающей при порезах. Между этими предметами – мой кузен

хранит все! – валяются старые пустые спичечные коробки,

старые бутылки из-под чернил и аптечные пробирки от милли

граммовой дозы крупинок дигиталина.

Повыше, над камином – широкая плоская рама из про

стого дерева, куда вставлено крохотное зеркальце. Вся дере

вянная рама усеяна гвоздиками, на которых висят ножницы,

привратницкий фонарик XVI века, старые жестяные под

ставки, абажур, старые негодные трубки, зеркало для бритья,

кастет, кинжалы, спринцовки для ушей. Вокруг зеркала засу

нуты пустые конверты, на голубом поле которых вырисовы


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю