355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдмон де Гонкур » Дневник. Том 1. » Текст книги (страница 43)
Дневник. Том 1.
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:42

Текст книги "Дневник. Том 1."


Автор книги: Эдмон де Гонкур


Соавторы: Жюль де Гонкур
сообщить о нарушении

Текущая страница: 43 (всего у книги 50 страниц)

2 декабря.

Передо мною, в гостиной принцессы, толстая спина Готье,

который сидит на ковре, по-турецки скрестив ноги и раскачи

ваясь на обеих руках; укороченный таким образом, он похож

на какого-то карликового Трибуле. Он сидит возле кресла

Саси, у него в ногах, а тот разговаривает с ним через плечо,

с наигранным пренебрежением, которое как бы падает свыше

на этого романтического и странного кандидата в Академию.

Мне было больно видеть Готье в этой смиренной позе! Это

оскорбляло меня, как сочетание прекрасного таланта и низкого

характера. Ох, это жалкое нетерпение бедного Тео, страстно

желающего попасть в Академию! И как естественна его при

дворная угодливость! И во всем этом столько меланхолического

и болезненного очарования, столько легких парадоксов, шутов

ской иронии, – какое-то сочетание Фальстафа и Меркуцио.

Глубокий кашель то и дело сотрясает ему грудь, и тогда по

1 Лес ( итал. ) .

603

гостиной из уст в уста передается жестокая шутка: он будто бы

кашляет для того, чтобы быть избранным в Академию.

Потом он уселся в маленькое кресло возле юбок принцессы.

И здесь, как у бедного придворного шута, голова его утомленно

опустилась, толстые, набрякшие складки век упали на глаза,

он наклонился, уронив руки вперед, и тяжелый сон, сморив

ший его, казалось, готов был перейти в такую смерть, когда

мертвый падает, уткнувшись носом в паркет. Нас охватило

печальное предчувствие, и, хотя этот человек сейчас наделен

всеми благами и стоит у порога академического бессмертия, нам

показалось, что, по свирепой иронии, всегда прибегающей в

жизни к встречному счету, где-то уже сколачиваются доски

для его гроба.

На минуту он оказывается возле Сен-Виктора, который го

ворит ему с кислой улыбкой, передергиваясь, как всегда, когда

он приходит в салон принцессы и видит нашу группу близких

ее друзей:

– Ну, как? Ты, надеюсь, написал статью о Понсаре! Ведь

теперь он считается гением...

– Ох, какое это имеет значение... – добродушно отвечает

Готье. – А потом, ты ведь читал достаточно моих статей! Их

всегда надо читать между строк.

– Во всяком случае, – сухо возражает Сен-Виктор, – ты

писал о «бессмертии вечных произведений...». *

– Э, чепуха! – отвечает Готье.

Когда мы выходим, принцесса, которая, тревожась за здо

ровье Готье, посылала к нему своего врача, доктора Ле Эллоко,

тянет нас за рукав и тихо говорит нам:

– Оказывается, это не легкие, а сердце...

Подвозя нас в своем экипаже, он так трогателен, так мил в

разговоре с нами, что на глаза у нас навертываются слезы от

его шуток умирающего, в которых слышатся и Пантагрюэль и

Шекспир.

– Повторяю, как только начинаешь лечиться... Я теперь

принимаю множество лекарств... И что же, вы видите, дела мои

совсем плохи!

4 декабря.

<...> Наше правительство еще больше ненавидит литера

торов, людей искусства, чем республиканцев или социалистов.

В искусстве и в литературе есть жирные молодые люди с

животиками, вроде Абу и Бюрти, – сущие промышленники в

этой области. <...>

604

5 декабря.

Искусство заполняет всю нашу жизнь. Покупать предметы

искусства, создавать их; переходить, как сегодня, от лихорадоч

ной покупки за пятьсот франков восхитительного кресла в

стиле Людовика XVI к созданию психологического портрета

госпожи Жервезе, который мы написали вечером, – в этом все

наше существование. Остальное очень мало для нас значит.

Мастерство романиста – и вообще писателя – состоит не

в умении все описывать, а в умении выбирать.

14 декабря.

Сегодня за завтраком мы видели нашего поклонника и уче

ника – Золя *.

Мы встретились с ним впервые. По первому впечатлению он

показался нам голодным студентом Нормальной школы – одно

временно коренастый и хилый, по сложению напоминает Сарсе

и с бескровным восковым лицом; совсем еще молодой, но

с какой-то тонкостью, фарфоровой хрупкостью в чертах, в ри

сунке век, в явно неправильном носе, в кистях рук. Весь он

немного похож на свои персонажи, соединяющие в себе два

противоположных типа, на этих его героев, в которых слито

мужское и женственное; и даже с духовной стороны можно за

метить в нем сходство с созданными им душами, полными

двусмысленных контрастов.

Заметнее всего одна сторона: его болезненность, уязвимость,

крайняя нервозность, из-за которых вас иногда пронизывает

ощущение, что перед вами хрупкая жертва болезни сердца.

Словом, это существо нераспознаваемое, глубокое, противоре

чивое, существо страдающее, тревожное, беспокойное, двой

ственное.

Он говорит о трудностях своей жизни, о том, что ему хоте

лось бы, что ему необходимо найти издателя, который купил бы

его на шесть лет вперед за тридцать тысяч франков, обеспечив

ему шесть тысяч франков в год на жизнь для него и его ма

тери, и возможность написать «Историю одной семьи» *, роман

в десяти томах.

Ведь он хотел бы создавать крупные вещи и не сочинять

больше этих статей, «подлых, гнусных статей, – говорит он,

возмущаясь самим собой, – таких, какие я сейчас вынужден

писать для «Трибуны» *, где я окружен людьми, навязываю

щими мне свои идиотские мнения. Ведь нужно прямо сказать,

наше правительство своим равнодушием, своим невежествен-

605

ным пренебрежением к талантам и ко всему, что создается, вы

нуждает нас из-за куска хлеба работать для газет оппозиции,

потому что только они и кормят нас! Право, нам больше ни

чего не остается!.. Ведь у меня столько врагов! И так трудно

заставить говорить о себе!»

И сквозь его горькие сетования, когда он повторяет нам и

напоминает самому себе, что ему только двадцать восемь лет,

прорывается вибрирующая нотка, которая свидетельствует о

хваткой воле и неукротимой энергии:

– А потом, мне предстоит еще много исканий... Да, вы

правы, мой роман расшатан: * достаточно было трех персона

жей. Но я последую вашему совету, свою пьесу я так и по

строю... А потом, ведь мы пришли позже, мы знаем, что вы —

наши старшие братья, Флобер и вы. Да, вы! Даже ваши враги

признают, что вы сказали новое слово в искусстве; они думают,

это ничего не значит, а ведь это все!

15 декабря.

< . . . > Мы были первыми писателями, творящими посред

ством нервов.

Очень опасная игра для глупцов и провинциальных умов —

опьяняться парадоксом. В один прекрасный день он может

пожрать их, – это случилось с Обрие. Я склонен думать, что

люди с сильной волей, с большим талантом не подвержены бе

зумию. Оно поражает и время от времени охватывает только

какого-нибудь Бодлера, то есть ожесточенного Прюдома, бур

жуа, который всю жизнь мучился, чтобы для шика казаться

безумцем. Он так старался, так к этому стремился, что умер

идиотом *. Мир этой позе!

С тех пор как существует суд, было пересмотрено только

одно дело: дело Иисуса Христа.

В XVIII веке мужчины и женщины мыслили живее, чем те

перь: доказательство этому – их письма.

22 декабря.

Сегодня в четыре часа окончили «Госпожу Жервезе».

24 декабря.

Отвращение, глубокое отвращение! Готье-сын, сын «Маде

муазель де Мопен» *, поставлен во главе административной

606

полиции, наблюдающей за парижской прессой. Его папаша, эта

девка, как теперь ого жестоко, но справедливо называют, готов

на любую низость, на любое унижение, готов сам совершить

любую гнусность или допустить, чтобы ее совершили ради него,

и все это затем, чтобы смиренно проскользнуть в Академию.

Мы с удовольствием вновь повидали Флобера; и наша

троица медведей и одичавших отшельников поверяла друг

другу свое презрение, свое возмущение всеми теперешними

низостями, жалкими характерами, падением нравов у литера

торов и, наконец, той угодливостью, с которой один из наших

мэтров и любимый нами друг унижает в своем лице достоин

ство каждого из нас.

31 декабря.

Заканчиваем год, вспоминая о человеке, которого мы лю

били и который любил нас больше всех, – о Гаварни; перечи

тываем то, что сказано о нем в наших интимных записках.

ГОД 1869

Полночь, 1 января.

Мы обнимаем друг друга в саду у нашего дома, при свете

новогоднего месяца.

Днем мы носили свою рукопись Лакруа, оставили свои кар

точки у принцессы, – так прошел наш первый день нового года.

Я впервые видел на улице, как скромные, простые люди

несли в подарок кому-то по случаю Нового года экзотические

растения и маленькие пальмы.

5 января.

< . . . > Одна шутка прекрасно характеризует гибельную и

слепую политику наших дней – эту шутку отпустил Руэр в раз

говоре с Ватри, напуганным нынешними обстоятельствами. Наш

новый Ришелье, апологет бездеятельности, выслушивает собе

седника и спокойно отвечает ему: «С некоторого времени я вни

мательно изучаю одного китайского философа и его муд

рые мысли применяю на практике, – этого философа зовут

Плю-Ю!

Рассказы доктора Робена у Маньи: подробности потрясаю

щих и страшных опытов над обезглавленными, над телами без

головы, которые через сорок пять минут после смерти движе

нием живого человека подносят руку к груди в том месте, где

их ущипнули; и многих других опытов, подтверждающих тео

рию независимости мозга от сердца.

Ничто не может так отвлечь нас от нашего болезненного

состояния, прервать наши мучения из-за всяких наших неду

гов, как эти высокие взлеты науки, эти мечты, возникающие,

так сказать, из-под скальпеля, которые приносят нам забвение,

радость, опьянение, упоение мысли, как других опьяняют свет

ские праздники, балы, спектакли!

608

Среда, 6 января.

Я говорю принцессе, что видел Сент-Бева, который пока

зался мне усталым, озабоченным, грустным. Она не отвечает

мне, проходит вперед и уводит меня в первую гостиную, где

она всегда ведет интимные беседы, конфиденциальные раз

говоры с глазу на глаз.

И тут она разражается:

– Сент-Бева я видеть не хочу!.. Он так поступил со мной...

Он... словом... А я-то из-за него поссорилась с императрицей...

И чего только я для него не делала!.. * Когда я последний раз

гостила в Компьене, он попросил меня о трех вещах: двух из

них я добилась у императора... А о чем я его просила? Я ведь

не просила его отказываться от своих убеждений, я просила

его только не заключать договора с «Тан», а от имени Руэра

чего только я ему не предлагала... Будь он еще в «Либерте»,

с Жирарденом, его можно было бы понять, это его круг... Но в

«Тан»! * С нашими личными врагами! Где нас оскорбляют

каждый день! Он поступил со мной как...

Она останавливается, потом продолжает:

– О, это дурной человек... Полгода тому назад я писала

Флоберу: «Боюсь, как бы Сент-Бев через некоторое время не

сыграл с нами какой-нибудь штуки...» А ведь это он написал

Нефцеру... дело не обошлось без участия его приятеля д'Аль-

тона-Ше.

И голосом, свистящим от раздражения, она говорит:

– Он писал мне на Новый год, благодарил меня за все те

удобства и уют, которые окружали его во время болезни, и го

ворил, что этим он обязан мне... Нет, так не поступают!

Ей не хватает воздуха, она задыхается, она обмахивает себе

грудь воротом своего вышитого платья, ухватившись за него

обеими руками; глотает слезы, и они слышатся в ее голосе, по

временам прерывающемся от волнения.

– Наконец, уж я не говорю о принцессе! Но ведь я жен

щина, женщина! – И, встряхивая меня за отвороты фрака, как

бы для того, чтобы запечатлеть во мне свое возмущение и рас

шевелить меня, она повторяет: – Ну, скажите же, Гонкур,

правда, ведь это недостойно? – И взгляд ее, полный гнева, бу

шующего в ее сердце, вперяется в мои глаза.

Она делает несколько шагов по ковру, волоча за собой длин

ный шлейф своего белого шелкового платья. Потом опять под

ходит ко мне:

39

Э. и Ж. де Гонкур, т. 1

609

– Женщина!.. Я была у него на обеде... Я села на стул, на

котором сиживала госпожа Раттацци... да!.. Впрочем, я ему ска

зала, когда была у него: «Да ведь в своем доме вы принимаете

потаскушек, ведь это притон, а я все-таки пришла сюда! Я при

шла сюда ради вас!» О, я была с ним резка... Я сказала ему:

«Да кто вы такой? Немощный старик. Вы даже не можете без

посторонней помощи совершать свои отправления! На что же

вы еще претендуете? Право, лучше бы вам умереть в прошлом

году; тогда по крайней мере у меня осталась бы о вас память,

как о друге». Эта сцена так на меня подействовала! – доба

вила она, все еще содрогаясь при воспоминании о своем ви

зите.

Проходит суперинтендант, во всех своих орденах, возвра

щаясь с какого-то вечера.

– Молчите об этом, – шепчет она, – я ничего не говорила

господину Ньеверкерку. Я поступила так, как сама сочла

нужным...

8 января.

О, правда жизни всегда вызывает большее восхищение, чем

создания гения, если они фальшивы! Сравните, например, этого

величественного буржуа из мемуаров г-жи Санд, господина

де Бомона, с Жильнорманом из «Отверженных» Гюго. <...>

11 января.

Браун, художник, рисующий лошадей, рассказал нам преле

стный анекдот о нынешнем тиране Даллоза и его «Мони-

тера», о некоем Пуантеле, христианнейшем редакторе иллюст

рированной газеты, том самом, который вынудил Сент-Бева

перейти в «Тан». Пуантель вызвал Брауна, чтобы заказать ему

гравюры на дереве. Он спрашивает художника, что тот рисует.

– Лошадей.

– Лошадей? – И Пуантель начинает нервно расхаживать

по своему кабинету. Затем обращается к Брауну: – Лошади...

Лошади доводят до девок. Девки губят семью. В моей газете

нет места лошадям!

17 января.

Удивительно, что мы теперь испытываем нечто вроде отвра

щения и пренебрежения к странам с яркими красками, как к

чему-то вульгарному, – меж тем как раньше мы их так любили.

Наше внимание теперь направлено на другое: на страны с ин-

610

тересными обитателями, со сложным обществом, как, например,

Россия или Англия, великая живописность которых состоит в

людях.

2 февраля.

Признаемся, когда мы перечли первые напечатанные листы

«Госпожи Жервезе», нас охватила безграничная гордость.

Республика, эта ложь о всемирном братстве народов, – са

мая противоестественная из утопий. Человек создан так, что

может любить только то существо, которое ему знакомо, с ко

торым он встречается или которым он обладает.

Я прочел, что в настоящее время все деревья Парижа уми

рают. За последние годы они несколько раз бывали поражены

грибком. Старая природа уходит. Она покидает нашу отравлен

ную цивилизацией землю, и, быть может, недалеко то время,

когда придется подделывать для нас природу с помощью про

мышленности, когда в современных столицах, чудовищных

скоплениях разного люда, вместо тенистых зеленых деревьев

будет только вырезанная и покрашенная жесть, из какой сде

ланы пальмы в банях «Самаритянки». <...>

5 февраля. Полночь.

Правка последних гранок «Госпожи Жервезе». И мы ду

маем о таинственном процессе возникновения и формирования

нашей книги, нашего подлинного детища, о рождении мысли,

заключающем в себе такое же чудо, такую же тайну, как рож

дение человека, извлекаемого из небытия.

Мы перечитали отрывок о чахотке, отрывок, который про

пал бы, если бы мы не пересказали, не закрепили и не одухо

творили то, что зародилось за десертом у Маньи, возникло из

мозга Робена, из его речей, туманных, но прорезаемых вспыш

ками молний, из всей его восторженной и путаной учености.

Ведь то, чему мы придали ясность и выразительность, никогда

бы не получилось у него, пораженного нашим стилем и смело

стью нашего пера. Перед листом бумаги он превратился бы в

такого же трусливого слюнтяя, каким он выказал себя в своих

нерешительных поправках на полях наших гранок.

Удивительные источники произведения, встречи, странно

оплодотворяющие мысль! Возвышенное может быть порождено

воспоминанием о грязи! Никто бы не догадался, что последние

39*

611

слова нашей книги * были навеяны отвратительным случаем, —

до сих пор в нашей душе звучат, как навязчивая непристойная

песенка, слова маленькой проститутки, которая, возвращаясь

ночью, из-за двери говорила своей матери, не желавшей ей

отворять: «Мама, мама, открой!» – а под конец, потеряв тер

пенье, восклицала: «Вот г...-то какое!» Это можно назвать жем

чужиной, найденной в отхожем месте.

7 февраля.

Ирония судьбы и неразберихи нашего времени, полное про

тиворечие здравому смыслу! Мы больше, чем кто-либо другой,

имеем основание быть недовольными существующим режимом,

мы, как чистой воды литераторы, ненавидим правительство,

враждебное и завистливое по отношению к литературе; мы не

имеем никаких подлинно дружеских и тесных связей с кем-

либо изо всей этой беспорядочной клики, стоящей теперь во

главе одряхлевшей империи, кроме дружбы с принцессой, да

притом дружбы, полной ссор и борьбы по поводу любой мысли

и любого предмета, – и все-таки именно наш талант хотят из

ничтожить в глазах публики посредством всегда успешно дей

ствующей клеветы, посредством клички «придворные любез

ники».

А откуда это идет? От пошлых лакеев общественного мне

ния, от некоего Галишона. Нужно дать здесь портрет этого

золотушного честолюбца, наполовину мелкого виноторговца, со

держащего кабачок в Порт-о-Вен, наполовину главного редак

тора «Газетт де Бо-з-Ар» *, которую он издает на деньги, вытя

нутые им у одного высокорожденного идиота, делящего свой

день между выражением восторга перед Альбрехтом Дюрером

и смешиванием вин; лицо цвета чумного бубона, глаза – за си

ними очками, как у сифилитика; зловредный famulus 1 Шарля

Блана *, притворяющийся глухим, чтобы походить на Бюлоза;

смехотворный биограф «мастера с птицей» *, ползающий на

животе перед артистическим вкусом г-на Тьера, лижущий зады

всей Академии и за свое низкое усердие вполне заслуживаю

щий звания ее кандидата in culo! 2

На его вопрос, остаемся ли мы сотрудниками его газеты

после ее выступления против Ньеверкерка *, злобного и наив

ного выступления, демонстрирующего независимость «Газетт

1 Прислужник ( лат. ).

2 В заднем проходе ( лат. ) .

612

де Бо-з-Ар» в тот момент, когда суперинтендант перестал ее фи

нансировать, мы ответили следующее:

«Сударь, мы благодарим вас за уважение, которое вы к нам

проявили, предположив, что мы не останемся сотрудниками

вашей газеты после вчерашней статьи, подписанной вами.

Оба романа, которые мы опубликовали в газетах, были напе

чатаны в органах оппозиции *. То, что нас связывает с прави

тельством, – никак не узы благодарности, это дружелюбные от

ношения с некоторыми лицами, отношения бескорыстные, завя

завшиеся сами собой; эти отношения нам дороги, и мы сочли бы

подлостью разорвать их в настоящий момент.

Отсюда следует, что, прочтя в вашей газете объявление о

специальном листке, враждебном этим лицам и этим нашим

друзьям, мы просим вас отослать нашу статью о Моро г-ну Ле-

кюиру, в «Международную книготорговлю».

Соблаговолите также удержать наш гонорар за статью «Эй-

зен» в счет нашего вам долга за первую партию бургундского

вина; остальную сумму мы возместим вам при первой возмож

ности. За вторую же партию мы уплатим, как обычно, в конце

года».

Черт возьми! Ньеверкерка можно упрекнуть во многом, но

в чем причина всех этих нападок? В любви к картинам, кото

рые он якобы присвоил? Да разве хоть один из всех журнали

стов, требующих от него возвращения этих картин, знает, на

каком месте висит в Лувре хоть одно из выставленных там по

лотен? Нет, это опять мещанская зависть, – и в настоящий мо

мент она принимает пугающие размеры, – чистейшая грубая

зависть, одновременно трусливая и почти яростная, зависть к

этому видному мужчине, который носит графский титул, сча

стлив, обладал великосветскими женщинами, занимает высокое

положение и получает большой оклад! < . . . >

10 февраля.

Только что мы оба чуть не погибли. Как обычно по средам,

мы ехали на обед к принцессе. Пьяный извозчик, которого мы

взяли в Отейле, на полном ходу наскакивает на колесо ломо

вой телеги на набережной Пасси; толчок такой сильный, что

Эдмон, ударившись о ближнее стекло, разбивает его своей го

ловой, так что лицо оказывается снаружи... Мы смотрим друг

на друга, – взаимное осматривание, как бы ощупывание! Лицо

у Эдмона в крови, глаз залит кровью. Я выхожу с Эдмоном из

коляски, чтобы было виднее. Смотрю на него: удар пришелся

под глазом, стекло порезало нижнее и верхнее веко. Я замечаю

40 Э. и Ж. де Гонкур, т. 1

613

только это, и лишь потом Эдмон признался мне, что, плохо видя

из-за кровотечения, боялся остаться без глаза.

С набережной мы поднялись в Пасси; я вел его под руку, он

шагал твердо, прижимая к лицу красный от крови платок,

шел, как олицетворение кровавого несчастного случая, как

каменщик, упавший с крыши. И пока не промыли глаза в ап

теке – смертельная тревога, волнение, секунды ожидания, ко

торые казались вечностью! Какое чудо – глаз невредим!

Идем отправить телеграмму на улицу Курсель, и по дороге

он рассказывает мне очень странную вещь: за мгновение до

толчка у него появилось предчувствие несчастного случая; но

только, из-за какого-то смещения, подсознательно связанного

с братским чувством, он представил себе, что ранен я, и ранен

в глаз.

12 февраля.

< . . . > Никто еще не охарактеризовал наш талант романи

стов. Он состоит из странного и уникального сочетания: мы

одновременно физиологи и поэты.

О, как приятно, когда общаешься с сильными мира сего,

знать, что у тебя есть свой кусок хлеба и ты ни от кого не за

висишь!

Вторник, 2 марта.

До сих пор мы еще не встретили никого, кто сказал бы нам

что-нибудь приятное по поводу нашей книги, даже в самой ба

нальной форме.

Перед обедом у Маньи мы заходим к Сент-Беву. Он появ

ляется из спальни, где ему спускали мочу, и тут же начинает

говорить о нашем романе: видно, что он собирается говорить

долго. Ему прочли книгу во время перерывов, когда он отды

хает от работы.

Сначала это вроде речи адвоката Патлена *, слова, похожие

на ласку кошачьей лапки, вот-вот готовой показать когти; и ца

рапины не заставляют себя ждать. Они появляются постепенно,

потихоньку: в общем, мы хотим слишком многого, мы всегда

хватаем через край, мы раздуваем и насилуем хорошие стороны

нашего таланта; нет, он не отрицает, что отрывки из нашей

книги, прочитанные очень хорошим чтецом, в известной обста

новке могут доставить удовольствие... Но книги ведь создаются

не для чтения вслух. «Боже мой, эти отрывки, быть может,

войдут потом в антологии... но, – говорит он, – я, право, не

614

знаю, ведь это уже не литература, это музыка, это живопись.

Вы хотите передать такие вещи...» И он воодушевляется: «Ну,

вот Руссо, – его манера уже построена на преувеличении.

А после него явился Бернарден де Сен-Пьер, который пошел

еще дальше. Шатобриан. Кто там еще?.. Гюго! – И он смор

щился, как всегда при этом имени,– Наконец, Готье и Сен-

Виктор... Ну, а вы, вы хотите еще чего-то другого, не правда ли?

Движения в красках, как вы говорите, души вещей. Это невоз

можно... Не знаю, как это примут в дальнейшем, до чего дойдут.

Но, видите ли, для вашей же пользы, нужно кое-что сглажи

вать, смягчать... Вот, например, ваше описание папы в конце

книги, когда он там, в глубине, весь белый, нет, нет, так

нельзя!.. Быть может, в каком-нибудь другом повороте...»

И вдруг, неожиданно рассердившись, он восклицает: «Ней-

тральтент! Что это еще за нейтральтент? Этого нет в словаре, это из лексикона художников. Не всем же быть художниками!..

Или, например: небо цвета чайной розы... Чайной розы!.. Что

это за чайная роза? И это в том месте, где вы описываете Рим!

Если бы еще речь шла о пригороде...»

И он повторяет:

– Чайной розы! Существует просто роза! Чепуха какая!

– А все-таки, господин Сент-Бев, если я хотел выразить,

что небо было желтое, желтовато-розового оттенка, как у чай¬

ной розы, например у «Славы Дижона», а совсем не такого ро

зового цвета, как у обычной розы?

– В искусстве надо добиваться успеха, – не слушая, про

должает Сент-Бев. – Я хотел бы, чтобы вы его добились.

Здесь он делает паузу и неясно бормочет несколько слов, за

ставляющих пас подозревать, что в его окружении книга не

имела успеха, что, может быть, Одноручке * она показалась

скучной.

И он начинает убеждать нас, чтобы мы писали для публики,

опускались в своих произведениях до ее общего уровня, и го

тов даже упрекать нас за наши старания, за нашу добросовест

ность, за то, что мы так много работаем над нашими книгами,

трудимся над ними до кровавого пота, до изнурения, за герои

чески страстное стремление к тому, чтобы наши создания нас

удовлетворяли, – подлые советы низкопоклонника любого

успеха и любой популярности; когда мы прерываем его, говоря,

что для нас существует только одна публика, не современная,

опустившаяся публика, достойная презрения, а публика буду

щего, он отвечает, пожимая плечами: «Да разве есть будущее,

есть суд потомства?.. Все это бредни!» – так богохульствует

40*

615

журналист, который получает пожизненную ренту от своей

славы по мере публикации его статей, и не хочет, чтобы у дру

гих слава оказалась долговечной, – у тех, кто не имеет воз

награждения при жизни, у авторов непризнанных книг, надею

щихся заслужить признание Потомства.

Он бранится, ворчит, лукавит, – те, кто хорошо его знает, не

раз замечали его нервную раздражительность по поводу вся

кого мало-мальски значительного произведения, – лицо его

краснеет от завистливого гнева, и спорит он недобросовестно,

нетерпеливо, опасаясь, как бы вдруг это произведение не было

принято современной публикой или публикой будущего. Тут он

перемежает грубости с кислыми упреками и забывает свою

привычную елейную учтивость.

Потом вдруг из его слов мы догадываемся, что до нас у него

был Тэн, наш приятель и недоброжелатель: Сент-Бев резко

упрекает нас в том, что мы заставили героиню читать Канта, в

ее время якобы еще не переведенного на французский язык:

«Тогда как же вы хотите, чтобы ваше исследование внушало

доверие?» И он несколько раз говорит о «грубой ошибке», до

пущенной в книге, все раздувая нашу вину. Мы пощадили не

вежественность великого критика, – конечно, он обиделся бы

на нас, если бы мы сказали ему, что с 1796 года по 1830 появи

лось около десятка переводов на французский язык разных

книг Канта!

3 марта.

< . . . > Виоле-ле-Дюк говорит, что Мериме очень болен. Уми

рает от болезни сердца; по словам его друга, это был человек

с глубоко скрытой чувствительностью, спрятавший свою неж

ность под маской эгоизма и цинизма. Он принадлежал к породе

позеров, желающих казаться сильными духом, таких, как Бейль

или как Жакмон, который, уезжая в Индию, прощался с род

ными так же легко, как будто уезжал в Сен-Клу.

И все же это, кажется, одна из самых печальных смертей на

свете, смерть этого комедианта бесчувственности, умирающего

одиноко, без друзей, замуровавшегося у себя дома с двумя ста

рыми governesses 1, которые обкрадывают его на питье и еде,

чтобы увеличить завещанную им ренту.

– Увы! Нельзя быть всюду, все успеть! Планы будущих на

ших работ так обширны, так глубоки во всех направлениях! Ка

кие замечательные исследования можно было бы написать о

1 Домоправительницами ( англ. ) .

616

трех писателях Революции, известных только нам одним: о

Сюло – журналисте 1791 года, о Шассаньоне – лионском бе

зумце времен Террора, новоявленном Иоанне Богослове на ост

рове Патмосе, и об этом Ювенале-прозаике эпохи Директо

рии, Рише-Серизи!

10 марта.

Мы в новом зале Суда присяжных *. Позолота, картины,

блестящий потолок, всюду комфорт, радостная и кричащая рос

кошь; позолоченные часы, отмечающие здесь своим звоном

время, наполненное тревожной тоской. Глядя на все это, мы

представляем себе суды будущего, где стены будут обшиты па

нелями розового дерева, обиты шелком веселых тонов, где

будут стоять горки с саксонским фарфором, чтобы в перерыве

судебного заседания жандармы показывали его обвиняемым.

Слушается дело о совращении несовершеннолетней, даже

двух несовершеннолетних. Из-под распятия, там, в глубине

зала, голос председателя суда, похожий на голос старого бла

городного и беззубого отца семейства, звучит в зале, где царит

молчаливое волнение, – судья невнятно читает присяжным лю

бовное письмо, каждое слово которого он подчеркивает с лу

кавством старого законника, со зловещей веселостью, присущей

юристам.

На скамье, между двух жандармов, какой-то жалкий тюк;

когда председатель велит встать, этот тюк оказывается гадост

ной старушонкой из богадельни для хроников; ей восемьдесят

лет, из-под ее черного капора и зеленого козырька виднеется

только кусочек курносого лица с мертвенно-бледной кожей.

Настоящая смерть-сводница!

Главный обвиняемый, совратитель, спокоен, сухо-хладнокро-

вен, только по мере того, как разбирается дело и он, стоя, без

отдыха отбивается от долгого допроса председателя, лицо его

от напряжения нервов словно худеет на глазах, щеки прова

ливаются. Когда переходят к свидетельским показаниям,

взгляд его принимает выражение животной тревоги, он покусы

вает усы, кривит углы губ, так что рот его на мгновение пере

кашивается, как на лице гильотинированного.

Как прекрасно истинное волнение, как захватывает искрен

ность подлинной боли! Мы смотрим на растяпу-отца – он дает

показания медленным и тихим голосом, по временам замолкает

и тупо раздумывает, рукою в перчатке машинально поглажи

вая барьер, отделяющий его от присяжных; он то и дело теряет

нить своего рассказа, как будто от горя ему изменяет память,

617

голос его перестает звучать, и он медленно проводит рукой по

лицу и глазам, как бы отгоняя от них что-то, и слегка вскрики

вает при вопросах председателя, словно внезапно просыпаясь

от удара в сердце. С каким выражением он произнес эти слова,

сам не ощущая всего их величия: «Да, обесчещены... лучше бы

они умерли!» <...>

Истерзанные постоянным недомоганием, мучительным,

почти смертоносным для работы и творчества, мы охотно за

ключили бы такой договор с богом: пусть он оставит нам только

мозг, чтобы мы могли создавать, только глаза, чтобы мы могли

видеть, и руку, держащую перо, и пусть отберет у нас все

остальные чувства, но вместе с нашими телесными недугами,

чтобы в этом мире мы наслаждались лишь изучением челове

чества и любовью к нашему искусству.

Человек создал больше, чем бог. Человеческая мысль шире,

чем бесконечность божества. < . . . >

Все философские системы, все религии, все социальные идеи

были созданы на земле. Почему же ни в одну историческую

эпоху, ни в одном месте земного шара не возникла секта мудре

цов, целью которых было бы прекратить жизнь человечества,

чтобы не подвергать людей ее свирепым мукам? Почему до сих

пор никто не проповедовал, чтобы люди добивались этого конца

человечества и воздерживались от продолжения рода, а те, кто

больше других торопится умереть, исследовали и изобретали

самые приятные способы самоубийства, открывали публичные

школы химии, обучая в них составлению веселящего газа, ко

торый свел бы переход от бытия в небытие ко взрыву смеха?

14 марта.

Важный признак нашего времени: правительство и общест


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю