Текст книги "Дневник. Том 1."
Автор книги: Эдмон де Гонкур
Соавторы: Жюль де Гонкур
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 50 страниц)
Байрона и даже Жоашена дю Белле, у которого не погнушался
стянуть целое стихотворение (вступление к «Спектаклю в
кресле») *.
Людей, работающих в наш век над формой, нельзя назвать
счастливцами. И действительно, наблюдая враждебность пуб
лики к обработанному стилю, – а ведь это стиль всех произве
дений прошлого, продолжающих жить и поныне, – можно было
бы сказать, что наша публика никогда не читала ни одной ста
рой книги и серьезно воображает, что все произведения на вы
мышленные сюжеты написал г-н Дюма, а всю историю —
137
г-н Тьер. Должно быть, эта публика хочет читать так же, как
она спит, – не уставая, не напрягаясь; ненависть ее переходит
в ярость невежества.
17 мая.
< . . . > Замыслы рождаются только в тишине, почти во сне,
когда душа безмятежно отдыхает. Всякие эмоции враждебны
зарождению замысла. Тот, кто отдается воображению, не дол
жен отдаваться жизни. Жить нужно размеренно, спокойно, со
храняя все свое существо в обывательском состоянии, нужно
принимать ватный колпак как нечто непререкаемое – только
тогда произведешь на свет что-нибудь величественное, беспо
койное, энергичное, страстное, драматичное. Люди, слишком
щедро расходующие себя в страсти и нервном напряжении,
никогда не создадут ничего стоящего и потратят свою жизнь
только на то, чтобы жить. <...>
Среда, 20 мая.
< . . . > Обед в Мулен-Руж. Замороженные бутылки розо
ватого шампанского; на стульях с соломенными сиденьями —
женщины, раскинувшие веера своих пышных, как пена, юбок;
запыленные, только что с бегов, молодые люди. На пустых сто
ликах записки карандашом: «Занято». Г-н Барду – перекину
тая через руку салфетка и лицо марсельского каторжника —
предлагает пряженного в тесте цыпленка и т. д. В глубине, на
освещенном фоне кабинетов, женские головки, словно из много
ярусных лож, кивают влево и вправо, посылая привет своим
былым ночам и вчерашним луидорам.
Надар надменно выражает сожаление, что не может про
честь «Госпожу Бовари», – ему-де сказали, что это роман без
нравственный. Сетования по поводу безнравственности бальза
ковских книг. Когда я, то есть Жюль, вмешиваюсь: «А что это
такое – нравственность?» – то в ответ целая тирада, что мне-де
этого не понять, что я, мол, рожден и воспитан при Луи-Фи-
липпе, при полном разложении нравов, да еще испорчен гнус
ностями, происходившими у меня на глазах... Надар всегда
громко возмущается в общественных местах. Путаные разгла
гольствования, в довершение которых Надар считает необходи
мым запустить еще и фейерверк в честь поляков.
Надар представляет нам невзрачного господина; когда тому
случается проронить словцо по поводу литературы, Надар про
сто затыкает ему рот: «Да помолчи, ты только биржевой
игрок!» Человека этого зовут Лефран, он один из двух соавто-
138
ров бессмертной «Соломенной шляпки». Оказывается, Лефран —
компаньон Миреса. В жизни у него нет ничего общего с его
пьесой, кроме соломенной шляпы. Удивительные настали вре
мена: вам представляют делового человека, а он не кто иной,
как водевилист. В сочетании разных ремесел – невероятная
путаница общественных положений. <...>
22 мая.
Прочел книгу 1830 года – «Сказки Самуэля Баха» *. Как все
это незрело! Как видно, что скептицизм этой книжки – скепти
цизм двадцатилетнего! Как сквозит иллюзия в самой ее иронии!
Как чувствуется, что это воображаемая жизнь, а не подлинная!
А возьмите сколько-нибудь заметные книги, написанные моло
дыми людьми после 1848 года: видно, что авторы знают жизнь,
много видели и ничего не забыли. Их скептицизм уже созрел,
сформировался – это здоровый скептицизм; богохульство усту
пило место скальпелю. Если так и пойдет, наши дети появятся
на свет уже с опытом сорокалетних. <...>
28 мая.
Пьеса наша подходит к концу, и мы уже строим воздушные
замки, мечтаем о том, как, получив за нее деньги, много денег,
устроим себе развлечение, будем потешаться над этими день
гами, топтать их ногами, злоупотреблять, бросаться ими, тра
тить направо и налево это божество стольких людей. Зная, что
деньги не могут нам прибавить в жизни ни утехи, ни смысла,
ни счастья, ни радости, мы будем производить с ними опыты,
будем безумствовать, растрачивая их в четырех стенах совер
шенно впустую – чтобы ощутить собственную оригинальность,
особую невесомость крупной суммы и силу пощечины, нане
сенной вкусам толпы и богатой черни.
Надо бы написать нашу волшебную сказку в раблезианском
духе: идеал, история и сатира – крылатая, едкая, фантастиче
ская сатира на всего человека XIX столетия, начиная с фор
мирования его души, – души с примесью байронизма, пресы
щенной знаниями, идущими от воспитания и революций и т. д.,
и кончая одинокой смертью и безверием, вставшим у изголо¬
вья; коснуться всех общественных установлений: крещения,
воинской повинности, брака и т. д.
31 мая.
Как это удивительно, что у девяноста семи процентов оби
тателей страны есть шишка рабского преклонения перед взгля
дами отцов, дедов и прадедов! Поистине восхитительно, что кол-
139
леж выбрасывает в круговорот жизни целую толпу бараньих
голов, неспособных когда-либо избавиться от преклонения
перед вбитыми им в мозги идеями, иметь собственное мнение
и поверить в то, что живые люди могут быть не хуже умерших.
Подобное преклонение, безотчетное, безрассудное, вздорное,
как бы религиозное, и есть тот фетиш, о который все мы, ав
торы, великие и не великие, разобьем еще лбы. И заметьте:
этого не избегали даже самые скептические умы – г-н де Та-
лейран, например, верил в Расина. В нашей волшебной сказке
надо будет хорошенько вышутить этот род литературных тайн,
предлагаемый в качестве святыни целым поколениям, до сих
нор обрекающим себя на то, чтобы смотреть трагедии. < . . . >
Милое название для мемуаров, опубликованных прижиз
ненно: «Воспоминания о моей мертвой жизни» *.
Не забыть, что в нашей волшебной сказке нужно показать
волшебство современной науки.
4 июня.
Некая мать семейства говорит портнихе: «Нет, шейте мне
все-таки черное платье, у меня трое сыновей в Крыму».
Сегодня утром приходит Мари, она в трауре; заплаканные
глаза, читает нам письмо с черной каемкой: умерла ее сестра.
От природы болтливые, женщины становятся красноречивыми,
если они захвачены страстью или же просто чувством. Безгра
мотные или образованные, проститутки или маркизы – все они
находят такие слова, фразы, жесты, которые составляют пред
мет вечных поисков, и вечного стремления, и вечного отчаяния
для всех, кто пытается писать правдиво и с чувством. Эта почти
обнаженная скорбь, эти идущие из самого сердца слова и слезы,
беспорядочный рассказ, повинующийся лишь приступам горя, —
грозный аргумент против трагедии.
Мари рассказывает нам, как она устроит все для своего
траура. Не знаю, доступна ли женщине скорбь, – я говорю о
самой подлинной и самой живой скорби, – к которой с первых
же мгновений не примешивались бы заботы о трауре. Мало на
свете несчастий, которые до того подавили бы женщину, чтобы
она не сказала вам: «Хорошо, что я не купила себе летнего
платья».
140
Видел в особняке Друо первую распродажу фотографий.
Наш век все окрашивает в черный цвет: фотография – это чер
ный фрак жизни. < . . . >
8 июня.
Прочли вчера в читальне выпады Барбе д'Оревильи —
«Пэи» * от 4 июня, – самые остервенелые из всех, какие нам
приходилось читать. В связи с «Интимными портретами» и «Софи
Арну» нас обзывают «сержантами Бертранами в литературе» *.
Одно это дает представление о наглости критики, которая уже
слегка действует нам на нервы. Г-н Барбе вообще не желает,
чтобы говорили о восемнадцатом веке, поскольку это век амо
ральный. Нельзя забывать, что г-н Барбе приверженец Импе
рии; нельзя забывать, что человек, преподающий нам уроки
нравственности, человек, адреса которого нет в «Пэи», дабы он
не попал в руки кредиторам, – это тот самый господин, который
рассказывает о совершенных им изнасилованиях людям, уви
денным второй раз в жизни: Гаварни подтвердит. Честь быть
оскорбленным оскорбителем Гюго *. < . . . >
12 июня.
Жюля снова мучает печень, и одно время мы опасались,
что желтуха повторится. Горе тому, кто в литературном мире
наделен нервной организацией. Если бы публика знала, какой
ценой достигается даже самая ничтожная известность, сколь
ким оскорблениям, ударам, наветам, недомоганиям духовным
и телесным постоянно подвергаются наши бедные механизмы, —
она, конечно, пожалела бы нас, вместо того чтобы нам зави
довать.
В Круасси, с 15 июня по 3 июля.
Гостим у дяди. – В деревне мы спасаемся от болезни, от
нервного возбуждения, хотим обрести хоть немного хладно
кровия.
Здесь происходят выборы *, или, скорее, комедия выборов...
В этом захолустном уголке Бри голосуют; на выборы идут семь
десят восемь крестьян, идут, словно телята на бойню. Печаль¬
ный симптом общественного упадка! Теперь во Франции даже
партий нет. Легитимисты, орлеанисты – все голосуют за Импе¬
ратора... Нет больше ни политических идеалов, ни убеждений...
Чтобы управлять Францией, достаточно только внушать страх!
Страх – вот чем в 1857 году стала отвага Франции! Страх пе-
141
ред бандитами и социалистами – вот она, движущая сила и
душа тридцати шести миллионов. Франция превратилась в
огромного Гарпагона, крепко вцепившегося в свои ренты и по
местья, готового снести преторианцев и Каракаллу, снести
любой позор, отлично его сознавая, – лишь бы спасти свой ко
шелек. Отечество – это теперь всего лишь перегруженный ди
лижанс, пассажиры которого, напуганные при проезде через
подозрительное ущелье, готовы продать душу жандармам... Ни
сословий, ни каст, только беспорядок и смятение, где сталки
ваются, сминая друг друга, словно две разбитые армии, только
два сорта людей: одни из них – ловкачи и смельчаки, жажду
щие добыть денег per fas et nefas 1, другие – порядочные люди,
желающие во что бы то ни стало сохранить свои.
Едем навестить деревенских соседей, людей милых, госте
приимных и приветливых – г-на и г-жу де Шарнасе. – Чем
дальше, тем больше мы устаем от утомительной светской ко
медии, которую разыгрываем из вежливости, без цели, без лич
ной заинтересованности, комедию, в которой все играют так
естественно, так непринужденно. Игра в любезность требует
физической саморастраты; связана со множеством забот и уста
лостью. Маска улыбки давит на нас, стягивает нам губы, голову,
а потом и слова и мысли. Словесные штампы претят нам, и на
столько, что если уж мы пользуемся ими, то всегда с отвраще
нием и неудачно. Даже молча изображать на лице интерес
к шумной болтовне, у которой единственная цель – не исся
кать, скоро и это может вывести из терпения!
Кроме того, между нами и этим обществом – целый мир;
наша мысль живет своей особой жизнью, в сфере идей, над
обстоятельствами, и не умеет опускаться до практицизма зау
рядного мышления, которое целиком черпает себя в жизненной
прозе и повседневных происшествиях. Наша принадлежность
к тому кругу людей, который мы посещаем, сказывается в ма
нере говорить, в ношении лакированных ботинок, однако и в
этом кругу мы чувствуем себя чужаками, нам здесь так же не
по себе, как тем, кто внезапно заброшен в одну из французских
колоний, где только внешняя сторона жизни доступна нашему
пониманию, а душа – за сотни лье от нашей. < . . . >
Шарье до революции – пастух; кое-что скопив, а кое-что
подзаняв у себе подобных, заводит в Торси торговлю строи-
1 Правдой или неправдой ( лат. ) .
142
тельным лесом, скупая его в огромном парке. Во время рево
люции приобретает замок – пятьдесят тысяч франков серебром
и ассигнациями. Продает решетки, свинец, железо за восемьде
сят тысяч франков. Затем продает на порубку лес, с возвра
щением земли по прошествии пяти лет, что приносит ему при
быль в двести тысяч франков, не считая земли. Его сын богат,
бывает в свете, женится на бесприданнице, дочери генерала
д'Эльбе, и берет себе имя де Жерсон. < . . . >
История одной церковной скамьи – «Церковь». Вокруг
этой скамьи сосредоточить все насмешки над религией. <...>
22 июня.
< . . . > Чтобы заработать детям на хлеб, некоторые люди
лет через десять будут давать объявления о публичном само
убийстве. <...>
Париж, 4 июля.
Один из героев нашего романа «Молодая буржуазия» – мо
лодой человек с сильным характером, быстро постиг людей и
жизнь, идет к цели кратчайшим путем и полагает, что единст
венная партия, способная поддержать таких, как он, – партия
республиканская; проводит два года в Риме, после чего стано
вится убежденным сторонником папской системы, внеся полную
ясность в то, что Сен-Симон называл «подземельем», а римляне
могли бы назвать «катакомбами»; после Рима он сразу стано
вится человеком серьезным, политиком и т. д.
Идем на набережные, чтобы возобновить связи с миром
редкостей, гравюр и т. п. Заходим к Франсу *, почтенному кни
гопродавцу и легитимисту. У него сын в коллеже Станислава.
Вместо того чтобы иметь, подобно отцу, независимое и доход
ное занятие, обеспеченную жизнь и достаточные средства на
воспитание детей, он, сын букиниста, по завершении образова
ния, станет высокомерным бюрократом с жалованьем в тысячу
восемьсот франков.
Чиновничество – это язва; просвещение – это болезнь со
временности. Каждое поколение старается подняться выше
своих отцов. Целое половодье честолюбивых замыслов, попыток
взобраться повыше, и при этом стыд за отцовскую лавку, за
отцовское ремесло. Отсюда – избыток сверхштатных служа
щих, крушение надежд, бунтарство нездорового и слишком воз
бужденного честолюбия. Все на все годны, у общества нет по-
143
стоянного русла. Тут уже не армия, а банда. Это приводит к
тем же последствиям, что и отмена привилегий в торговле, – к
разгулу конкуренции.
В один прекрасный день, – и мы идем к нему быстрым ша
гом, – когда все женщины научатся играть на фортепьяно,
а все мужчины – читать, мир рухнет, рухнет потому, что забыл
одну фразу из политического завещания кардинала Ришелье:
«Тело, повсюду усеянное глазами, было бы чудовищно – таким
же было бы и государство, если бы все его подданные стали
образованными. В подобном государстве послушание стало бы
редкостью, зато гордость и самонадеянность сделались бы обыч
ным явлением». < . . . >
6 июля.
Были в Салоне – во Дворце промышленности. Сад с его
рекой на английский лад, с редкими цветами, с парой лебедей
у берега, благонравных, как на картинке, с настоящими дере
вьями – все это просто волшебная сказка. Архитекторы и
устроители садов, безусловно, знатоки своего дела. Вот уже
несколько лет подряд они создают подлинные чудеса искус
ственной природы и садоводства. Кажется, это единственный
предмет роскоши, в производстве которого мы заметно про
грессируем.
Салон. – Ни живописцев, ни живописи. Целая армия иска
телей всевозможных затейливых мыслишек; всюду сюжет вме
сто композиции. Остроумие – но не в исполнении, а только в
выборе темы; все это – литература в живописи, руководимая
двумя идеалами.
Один из них – некая пыль анакреонтических мотивов; это
загадки, слегка касающиеся холста, это пыльца с крыла серой
бабочки; это античность и мифология, взятые понемножку и по
мелочам, в духе совершенно неприсущих им моральных ино
сказаний, – в общем, все это похоже на майских жуков, при
вязанных за лапку к веревочке, которыми развлекаются взрос
лые дети, хлопая ими по мраморным стенам Парфенона.
А второй идеал – анекдот и история в виде водевиля, ко
роче, идеал, который можно было бы назвать «Мольер, читаю
щий «Мизантропа» у Нинон де Ланкло». Ни одной даровитой
кисти! Ни одного истинного гения палитры – ни солнца, ни
тела! Только ловкачи, ищущие успеха и добывающие его по
примеру воров, по примеру Поля Делароша, у драмы, комедии,
романа, у всего, что не является живописью. Так что я не
удивлюсь, если наше время, при подобных склонностях и по-
144
добном упадке, создаст в конце концов такую картину: полоска
неба, стена, на стене афиша, на афише написано что-нибудь
необычайно остроумное.
20 июля.
< . . . > Беранже, тот самый Беранже, кого в каталогах руко
писей называют «наш национальный поэт», умер *. Вероятно, са
мый ловкий человек нашего столетия, он обладал счастливым
даром получать всяческие предложения и хитро от них отка
зываться; своей скромностью создавать себе популярность,
пренебрежением к карьере – рекламу, своим молчанием —
шумную славу. Это был человек честный, но не самоотвержен
ный, все своеобразие которого, для прежних времен вполне
заурядное, заключалось в том, чтобы тщеславие свое возвести
в гордость и поставить его выше чинов, пенсии и академиче
ского кресла. К тому же это был человек, получавший при жиз
ни лучшую плату, чем кто-либо другой, больше всех обласкан
ный, избалованный славословиями партий и газет, больше всех
поощряемый, больше всех поддерживаемый в своем стремлении
оставаться верным себе; страстно боготворимый толпой, лю
бивший мученичество с помпой; неподвластный мелкому често
любивому чувству при тех величайших, почти беспримерных
почестях, какие удовлетворяли его самолюбие. Характер этого
человека, награжденного пенсией в начале своего пути, выразил
ся лишь в том, чтобы отвергнуть подачку государства, а ум —
в том, чтобы отказаться от своего низведения в академики *.
Если перейти к поэту как таковому, то у меня всегда под
боком читатели Беранже, воплощенные в одном человеке, моем
кузене Леониде. Беранже – его идеал и его бог. Все грубое на
чало мольеровских шуток насчет рогоносцев, все грубое начало
вольтеровских шуток насчет католицизма, все грубое начало
старых французских песен о вине и любви, все грубое начало
Рабле, низменно и фривольно вышучивающее поэзию, нежность
и грусть, весь этот шовинизм, вся эта осанна сабле, это vae
victis 1 изяществу в социальной жизни, изысканным предрас
судкам, аристократии, эта овация мансарде и служанке, все это
потаканье завистливости и аппетитам нищенства, упившегося
дешевым аи, вся эта непринужденность рабочей пирушки, эта
застольная лирика, эта тиртеида черни и мещан – вот он, Бе
ранже, Тиртей Национальной гвардии, гениальный и рассуди
тельный классик, в своем роде Буало! Это поистине великий
поэт моего кузена. < . . . >
1 Горе побежденным ( лат. ) .
10
Э. и Ж. де Гонкур, т. 1
145
[ Август] Четверг.
Из Жимназ вернули рукопись «Литераторов» *, с приложе
нием письма. <...>
Замок Круасси, 3—21 сентября.
< . . . > Читал «Крестьян» Бальзака. Никто никогда не рас
сматривал и не характеризовал Бальзака как государственного
деятеля, и тем не менее это, быть может, величайший государ
ственный деятель нашего времени, великий социальный мысли
тель, единственный, кто проник в самую глубину нашего
недуга, единственный, кто сумел увидеть беспорядок, царящий
во Франции начиная с 1789 года, кто за законами разглядел
нравы, за словами – дела, за якобы спокойной конкуренцией
талантов – анархическую борьбу разнузданных личных интере
сов, кто видел, что злоупотребления сменились влияниями, при
вилегии одних – привилегиями других, неравенство перед за
коном – неравенством перед судьями; он понял всю лживость
программы 89-го года, понял, что на смену имени пришли
деньги, на смену знати – банкиры и что все завершится ком
мунизмом, гильотинированием богатств. Удивительная вещь,
что только романист, он один постигнул это.
Читал «Чертову лужу» Жорж Санд, там говорится: «Чи
стота нравов – священная традиция в некоторых местностях,
удаленных от растленной суеты большого города». XVIII век,
Буше, художники и романисты стиля «трюмо» украшали кре
стьянина только ленточками; г-жа Санд наделяет его душой,
а вдобавок и своей собственной душой. Фальшивый талант
и талант фальши, который восходит к «Полю и Виржинии»,
через «Астрею» *. От г-жи де Скюдери, через г-жу де Сталь и до
г-жи Санд, все женщины отличаются талантом фальши. < . . . >
Париж, октябрь.
<...> Для «Молодой буржуазии»: один приятель опреде
ляет материальную ценность молодого человека, намеренного
вступить в брак: «Ваше имя стоит двадцать тысяч франков»,
и т. п. <...>
В эти дни, покупая мебель, я все больше и больше убеж
даюсь в том, что так называемый заработок в торговле вовсе не
заработок, а результат целой серии надувательств, и я начинаю
146
думать: какие же воры и лжецы будут составлять верхушку
общества лет через сто, когда вся аристократия Франции станет
аристократией прилавка.
Свалилась нам на голову наша родственница Августа, —
она отдает своего малыша в коллеж Роллена. Достоин сострада
ния этот муж-тиран, ее муж! Он – заклятый враг аристокра
тов и попов, а сын его учится в самом аристократическом и
самом религиозном коллеже, дочь вышла замуж за человека,
который соблюдает пост по пятницам и субботам и ходит при
чащаться! Августа сообщает нам, что у дочери бледная немочь.
О, ирония судьбы! Эта миллионерша, эта девица с приданым
в четыреста тысяч франков не может произвести на свет потом
ство, о чем мечтают ее родители, – ибо, как она сама мне рас
сказывала, у нее слишком жидкая кровь, из-за того, что она
недостаточно питалась в детстве, в доме своих родителей, —
недостаточно питалась, и это в провинции! Мольеровский Ску
пой, бальзаковский Гранде – что они по сравнению с
этим? < . . . >
Шолль привел ко мне обедать Марио Юшара, автора «Фьям-
мины», которую я не видел и не читал, но прекрасно представ
ляю себе: Юшар мне кажется чем-то вроде Скриба-сына. Он
высокий, худощавый, смуглый; английский костюм, спокойные
манеры, мягкость и изящество в обращении; черные волосы на
голове и черные бакенбарды тронуты серебром, глаза – улыб
чивые и ласковые. Он говорит о своей жене Мадлене *, как о
человеке, которого он когда-то встречал в обществе, а затем
потерял из виду.
Кофейня «Риш» в настоящее время намерена быть приста
нищем только для литераторов в перчатках. Странная штука:
публика равняется по месту. Здесь, под этим белым с позоло
тою потолком, среди красного бархата, не смеет появиться ни
один оборванец. Мюрже, с которым мы обедаем, выкладывает
нам свой символ веры. Он отвергает богему и переходит со
всеми своими потрохами к светским писателям. Это своего рода
Мирабо *.
Здесь, в кофейне «Риш», в заднем зале с окнами на улицу
Лепелетье, с одиннадцати вечера до половины первого ночи со
бираются, после спектакля или после деловых встреч, Сен-
Виктор, Юшар, Абу со своей обезьяноподобной физиономией и
неестественной улыбкой, нервный Обрие, который постоянно
рисует на столиках или издевается над официантами и Скри-
10*
147
бом, Альберик Сегон, Фьорентино, Вильмо, издатель Леви,
Бовуар – последний из пьяниц эпохи Регентства, и т. д.
В первом зале, отделенном от нашего двумя колоннами,
можно увидеть несколько любопытных посетителей, которые,
наставив уши, ловят каждое слово из разговоров в нашем
кружке. Это щеголи, которые уже почти проели свое небольшое
состояние, или молодые биржевики, приказчики Ротшильда, —
они приводят с собою из цирка или с бала Мабиль первых по
павшихся лореток, скромные желания которых можно вполне
удовлетворить, угощая их чаем или фруктами и показывая им
пальцем издали премьеров нашей труппы.
Общий разговор – сплошная похабщина, даже не остроум
ная. Какой-то подчеркнутый цинизм, словно все побились об
заклад вогнать в краску официантов. И до самого выхода на
бульвар, касаясь слуха всех этих женщин, проносятся обрывки
эстетических суждений о г-не де Саде.
Удивительно: Юшар, эта бесстильность, этот мещански
аналитический ум, целый час, с подлинным жаром и обнаружи
вая блестящую память, говорит о прекрасном языке XVI и
XVII веков, о том, как при помощи всяких оборотов и изво
ротов речи Бероальду так прекрасно удалось изобразить сбор
щицу вишен *. Потом единым духом выпаливает сальную
«Эпитафию Рабле» Ронсара, внезапно цитирует из великого
Корнеля его великие, поистине корнелевские стихи, в которых
поэт гордится тем, что он властен наделять бессмертием:
...Bac, маркиза,
Лишь тогда сочтут прекрасной,
Если я так назову *.
Рядом ужинает Бодлер – без галстука, с открытой шеей,
обритый наголо – совсем как приговоренный к гильотине.
Единственное щегольство: маленькие руки, чистенькие, холе
ные, с отделанными ногтями. Лицо безумца, голос острый, как
лезвие. Педантическое построение речи – под Сен-Жюста, и
это ему удается. Настойчиво, с какой-то резкой страстностью
доказывает, что в своих стихах не оскорблял нравов *. <...>
18 октября.
< . . . > Обедали с Гаварни у заставы Пасси. Он показал
нам сотню новых литографий, которые только что предложил
«Иллюстрасьон», – замечательная меткость штриха, свет, как
будто от утреннего солнца (никому, кроме Гаварни, думается,
148
это не удавалось), и портреты целого народа, целого класса,
воплощенного в одном человеке, одном типе. Его произведе
ния – истинное бессмертие XIX века. Какое правдивое вооб
ражение! Какой талант! Воистину гений в действии – это чу
десное, поразительное изобилие шедевров, игра руки и воспоми
наний, в которых он не отдает себе отчета! Это художник,
великий художник нашего времени! И какими изготовителями
раскрашенных картинок выглядит Энгр и Делакруа рядом с
этим неистощимым творцом, у которого на кончике карандаша
весь наш век, на острие пера – все наши нравы. <...>
Среда, 28 октября.
Скверная ночь. Во рту пересохло, как после ночи за карточ
ным столом. Надежды гонишь – и не можешь отогнать. Нас
одолевают беспокойство и недобрые предчувствия, не хватает
храбрости ждать ответа дома, – и мы удираем в деревню; вы
сунувшись из окна вагона, ошеломленные и молчаливые, мы
тупо смотрим на проносящиеся мимо нас дома и деревья
Отейля, затем пешком добираемся до Севрского моста. Хочется
ходить. Там, на левом берегу, в голубом тумане, в осеннем зо
лоте, виднеется Нижний Медон *, муза нашего злосчастного
«В 18...».
По дороге к Бельвю мы встречаем, ведущей за руку пре
лестного ребенка, ту девушку, – теперь уже молодую жен
щину, – на которой в свое время один из нас чуть ли не целую
неделю самым серьезным образом хотел жениться; * она вызы
вает в нас воспоминание о старом добром времени. Мы не виде
лись годы. Узнаем, кто женился, кто умер, нас слегка журят за
то, что забываем, мол, старых друзей... Потом, когда мы бесе
дуем с Банвилем на подстриженной лужайке у лечебницы док
тора Флери, вдруг появляется былой бог театра, старый Фреде
рик Леметр...
Среди всего этого, среди смены дорог и встреч, среди умер
шего прошлого, внезапно вернувшегося к нам и по какому-
нибудь случайному поводу проносящегося перед нами, и среди
всех этих напоминаний о молодости, которые словно предве
щают новую жизнь, мы ловим взором и слухом все новые и
новые предзнаменования, дурные или добрые; мы полны вся
ческих мыслей, но все они упираются в одну настойчивую
мысль, мы придаем всему окружающему наше лихорадочное
беспокойство; случайно уловив обрывок органной мелодии, мы
переглядываемся и читаем в глазах друг у друга: «Играют
149
увертюру к нашей пьесе». Так, в молчании, мы разговариваем,
не произнося ни слова...
И, словно бы в этот день надлежало восстать всем призра
кам прошлого, мы, возвращаясь домой по улице Драгунов,
взглянули на окошко той комнаты под самым небом, где когда-
то в декабре даже не было одеяла на постели.
Мы дома, – никаких известий.
Вечером курим трубки в нашей гостиной, по-королевски
обставленной мебелью Бове, радующей наш глаз, но не
сердце, и под влиянием всего прошлого, с которым мы сопри
коснулись за день, обращаемся памятью к школьным годам,
поочередно рассказывая и вспоминая.
Эдмон говорит о коллеже Генриха IV и о Кабоше, стран
ном преподавателе, который в третьем классе всем, избежав
шим Вильмере, задавал для перевода на латынь сен-симонов-
скую характеристику герцогини Бургундской и который пред
сказывал Эдмону: «Вы, сударь, когда-нибудь нашумите». Тон
кий, изящный ум, с оттенком какой-то монашеской учености,
горьковатая улыбчивая ирония – один из наиболее симпатич
ных образов, сохранившихся в памяти Эдмона, один из тех
преподавателей, кто пробуждает понимание прекрасного стиля
и прекрасного французского языка... Он уже определил свою
роль, противопоставив себя тиранам и защищаясь от них до
вольно слабыми кулаками. Затем – своего рода предсказания,
которые приятели тычут друг другу в физиономию: «О, ты еще
будешь писать!»
Жюль вспоминает Бурбонский коллеж. Вот учитель шестого
класса Гербет – он весь урок подряд рассказывал, как был
в Национальной гвардии; этот прохвост, который испортил
Жюлю такое счастливое детство, безжалостно подстрекая
его к соисканию наград, к участию в конкурсе. Позднее, во
втором классе, был учитель, которому Жюль не нравился только
потому, что мог сочинять столько же каламбуров, сколько и
тот, и таких же скверных; а этот благословенный класс рито
рики, откуда он испарялся чуть ли не каждый день, чтобы сочи
нять невероятную драму в стихах – «Этьен Марсель», на
террасе Фельянов, определяя час возвращения домой по му
зыке, сопровождавшей смену караула у Бурбонского дворца;
если же иногда он и сидел в классе, то занимался тем, что рисо
вал пером на полях учебников иллюстрации к «Собору Париж
ской богоматери» во время уроков двух учителей, один из кото
рых, преподаватель французской риторики, на следующий день
после февральской революции заставил в классе читать Бе-
150
ранже, меж тем как преподаватель латинской риторики – брат
академика Низара – заставлял читать Иеремию и прочих биб
лейских плакальщиков. А его товарищи, а тот мальчик в очках,
которому завидовал весь класс, когда он рассказывал, будто
спит с горничной своего отца и, кроме того, влюблен в мадемуа
зель Рашель, и даже видел ее квартиру, сдающуюся внаем!
И уже в те времена – ненависть к нему со стороны негодников,
столь единодушно освистывавших плохие французские стихи,
которые он отваживался вставлять в свои переводы с латин
ского, и его французские речи, самые короткие во всем классе.
Четверг, 29 октября.
Ни малейшей надежды. Лихорадка и в голове невероятная
пустота. А вместе с тем не хватает мужества самим узнать о
решении. Целый день слонялись по набережным, топотом ног
глушили неотвязную мысль.
Воскресенье, 1 ноября.
Из коллежа Роллена мы привели к себе сына наших род
ственников, миллионеров из Бар-на-Сене... Нет, мы не думаем,
что персики в наше время были лучше; но считаем, что если
мы в детстве и не были лучше нынешних детей, то по крайней
мере были не такие, как нынешние. Раньше дети умели заба
влять и забавляться. У них были свои маленькие страсти и уже
большие увлечения, им доставляло огромную радость обещание
взять их в театр, у них, случалось, болели животы после обеда,
если за ними не присматривали; у них была детская жажда
всего запретного, их радовала любая перемена, любая неожи