Текст книги "Войку, сын Тудора"
Автор книги: Анатолий Коган
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 56 (всего у книги 68 страниц)
30
Малое войско, оторвавшееся от великой турецкой армии, было все-таки внушительной силой. Достигшее уже двенадцатитысячной численности войско Штефана-воеводы, небольшими отрядами со всех сторон окружившее главные силы осман, пославшее сильные стражи на все дороги к Мунтении, не могло всерьез заняться вражекими полками, уходившими на север. А турки, хотя среди них было много пеших, шли быстро, оставляя позади каждый день по сорок и более верст.
Войку с товарищами следовал за османами, скрываясь в кодрах, переходя с места на место по лесным дорогам и тропам обок большого шляха.
– Государь-воевода велит ехать скрытно, ничем себя не выдавать, – наставлял Чербула Влад Русич, догнавший отряд назавтра после выступления осман. – Чинить все потребное, дабы проведать, что задумано безбожным царем, для чего и куда отрядил султан сих нечестивцев. Станет сие тебе ведомо – шли к государю без задержки весть. Да с верными людьми, да чтобы было человек пять, для надежности. Знаешь, кто ведет бесермен?
– Пири-бек, – кивнул Войку. – Воитель.
– Ратное дело изведал знатно, – подтвердил Русич. – Тебе же легче: угадать, что замыслил умный, куда проще, чем упредить задумки дурака.
– Тебе все смешки, – упрекнул побратима Войку. – Лучше бы сказал, нет ли вестей из-за Ойтуза?
– Из Брашова пока – ничего. Цепеш-князь с мадьярами встал у южных перевалов, готовится вступить в Мунтению. А к Ойтузу самому все ближе подвигается войско воеводы Батория. Справное, говорят, войско: бандерии чернопанцирных, венгерская конница, секеи. При нем и добрый наряд.
– Круль Матьяш слово держит, – с удовлетворением заметил Войку.
– Лыцаря своего выручает, – чуть блеснул усмешкой косой взгляд москвитина.
– Что говорил еще государь? – спросил Войку, словно не расслышал. – Поди, гневен?
– Некогда государю гнев на девичьих воров держать, поважней у него дела, – с той же усмешкой отозвался Русич; Влад по-своему, всеми силами старался развеять мрачное настроение Чербула. – Да и родичи вы ныне, никуда ему от сего не деться. Государь верит тебе, Войку, – добавил он серьезно. – А кому верит наш князь – к тому всегда милостив.
Войку не отвечал. Из Брашова не было вестей давно – обозы не шли, непоседливые купцы отсиживались за Карпатами или правили путь в иные края. Оставалось надеяться на честных кронштадских бюргеров и их капитана Германна, берегущих Роксану, его очаг.
– Видишь сам, верных много, – продолжал Русич. – Но и предателей более чем потребно. Вчера в государевом стане узнали – пан Молодец разбил сотню холопов боярина Сингурела. У старого бешляга стояла, романского, войников-крестьян перехватывала. Кто не покорялся – того решали на месте. Сам боярин-то, жаль, ушел.
– Будет шило и на его кожух, – молвил Войку. – Давай-ка прощаться, брат, – остановил он коня. – Государева служба не ждет.
Побратимы обнялись. Русич со своими двумя куртянами поскакал обратно.
– Придержи ретивое! – услышал Чербул уже издалека. – Осман не трогай, покуда дело их не раскроется!
Земля Молдавская лежала пуста – разоренная, сожженная. Где не побывали турки – там ее истерзали татары и мунтяне. Где не было и их, там сами жители при подходе осман сжигали села, посевы и сады, прятали запасы, заваливали камнями колодцы и уходили в кодры, ничего не оставляя врагам. И опаленная земля встречала их горячими шквалами пепла, душным и густым запахом гари, дыханием ужаса и смерти. Бывалых бешлиев и янычар охватывала дрожь, когда близкие пожары вместе с багровыми тучами дыма несли на них, покрывая выжженный шлях, нестерпимо жаркие вихри огромных, как вороны, хлопьев сажи, когда обгорелые трупы птиц с глухим стуком падали на их пути. Бывалые газии нескончаемой священной войны ислама чувствовали, как в их души, дотоле не знавшие страха, закрадывается смертельная тревога, ибо ни с чем прежним тот поход не был схож; одно ведь дело, когда пылает огонь, зажженный тобой самим, по воле твоей пожирающий чужое жилище или поле, и совсем иное, если он словно возгорается самочинно, со всех сторон, смыкаясь вокруг тебя гибельным кольцом, будто ты уже в аду. Тревога и ужас смерти закрадывались в души самых храбрых.
Но храбрейший из них, Пири-бек Придунайский, умел воодушевлять своих аскеров. Бек всегда был впереди, и войско охотно шло за ним; турки старались не думать, не глядеть вокруг, не слышать треска пламени и странных криков, доносившихся из кодр; откуда старались их запугать темные демоны этой земли. По ночам, во время недолгих привалов, османы забывались в тревожном сне, полном кошмаров, навенянных всем, что они видели днем. А наутро, поев из скудных запасов, снова пускались в путь.
Отряду мунтян, скакавших передовым дозором, показывая дорогу, случалось захватить врасплох не успевших уйти крестьян, и тогда след войска Пири-бека становился кровавым. Но бек спешил, а потому – не дозволял своим проводникам-христианам потешиться; пленников наскоро рубили саблями и оставляли непогребенными.
В таких местах воины четы мрачно смотрели на своего молодого начальника. Но Войку словно каменел.
– После, братья, после, – ронял он скупо. – Сейчас – нельзя.
Порой, когда оба отряда оказывались рядом и молдаване видели из чащи спешащих мимо турок, сдерживать бойцов становилось совсем уже трудно. Бойцы четы тоже были не железными, и Войку согласным молчанием разрешал ночную вылазку. Войники без шума подкрадывались к задремавшему часовому, а то и пробирались в лагерь врага, и наутро турки с ужасом находили трупы с уже знакомым признаком – посиневших лицом. И убеждались, что таинственный и страшный недуг, тревоживший войско Мухаммеда под Сучавой, преследует их не менее жестоко.
На третий день турки прошли только тридцать верст. Смрад и тучи горячей пыли становились все гуще; люди и кони задыхались. Лица аскеров Пири-бека были черны от копоти. Замедлил движение своей четы и Войку. Оба отряда шли теперь долинами, склоны которых были усеяны огромными пнями – совсем еще недавно леса покрывали страну сплошным зеленым руном. А с кургана на них взирали поставленные стоймя каменные бабы, не жены, собственно, но мужи в шеломах, державшие над широкими поясами ратников большие пиршественные чаши, – древние идолы, оставшиеся от тех времен, когда не было здесь и лесов, а расстилалась всхолмленная близостью гор привольная степь и неспешно тянулись арбы неведомых кочевых полчищ. Каменный взор истуканов, всеведущий и равнодушный, долго провожал суетных живущих, спешащих на встречу тому, чего не миновали и они, избранники им одним видимого, вечного пира людей и богов, живых и мертвых камней и мятущихся стихий, рождающих жизнь. А вокруг, за ближайшим склоном, над гребнем очередной возвышенности молчаливо и грозно вставала зубчатая стена величайшей крепости Земли Молдавской – ее древних кодр.
Время от времени встречались следы разорения и жестокостей, учиненных раньше, в то время, когда еще не ушли чамбулы татар, когда османы и мунтяне, разгоряченные победой, полагая, что они уже здесь хозяева, растеклись алаями и стягами по стране, убивая, грабя и полоня. Кровавые следы разных шаек переплетались и перекрещивались на земле многострадального края, словно роковой лабиринт, из которого, казалось, не было уже выхода. Одни человеческие поселения уже обретились в пепел, другие каким-то чудом оказывались нетронутыми, чаще – потому, что разорителей спугивал объявившийся неподалеку отряд народных мстителей. И оставалась пожива для новых хищников, если те, в свою очередь, появятся.
На пути обоих отрядов – большого и малого, турецкого и молдавского – не было пока городов. Первым оказалось небольшое местечко Присаки; когда чета Войку к нему подошла, Пири-бек уже увел своих головорезов, но пожар бушевал вовсю. Между пылающими домами лежали обгорелые трупы детей и взрослых, скотины и птицы, кошек и собак. Перед горящей бревенчатой церковью метался священник в черной рясе с воздетыми к небу руками. Рядом жутко приплясывал, гремя веригами, босоногий, почти голый юродивый.
– Пусть горит! – кричал поп. – Пусть все горит! Навел на нас господь горе, попустил поганым! Гласом моим велит ныне бог: пусть все горит! Неправедно бо все, что неправдой нажито и строено, и да пожрет его огонь во искупление наших злодейств!
– Горе вам! – завопил, в свою очередь, юрод, обернувшись к подъехавшим воинам. – На гордые выи ваши опустятся подошвы поганых! Ваши женщины и девы родят детей, в коих вы узнаете лики своих врагов!
– Полно тебе, божий человек, – поднял руку Северин-болгарин. – Чего глаголешь!
– Грозди ваших виноградников нальются ядом! – еще громче вскричал юродивый, мелкими скачками, боком все ближе придвигаясь к огню. – Вместо зерна из колосьев на вашей ниве будет сыпаться пепел! – И исчез среди рушащихся балок в пламени огромного костра. Никто не успел его остановить.
– Гори все! Гори! Пламя ада вышло в мир! – напоследок крикнул священник, тоже исчезая в огне.
На окраине местечка стоял нетронутый с виду большой дом с двором, обведенным редким в таких малых городках дощатым забором. Богатый дом под крепкой дранкой, просто чудом уцелевший в разгроме. В высоких, распахнутых настежь воротах на земле сидел старик, размеренно подгребая к себе ладонью и отгребая черную пыль. Войку остановил чету, велев не трогаться с места, подъехал с Палошем. Оба соскочили с коней… и невольно попятились обратно, загляну во двор, – так было страшно открывшееся зрелище. Сам дьявол, наверно, не мог бы придумать нечеловеческих, кощунственных пыток и казней, о каких свидетельствовали наваленные на усадьбе тела.
Старик продолжал размеренно сгребать и разгребать горсти пыли, словно не замечая конников на околице. Только присмотревшись, Войку и Палош увидели, что это вовсе и не старец; старили присачанина совершенно белые волосы и поникшие плечи, которым, казалось, не было уже суждено расправиться.
– Кто это сделал? – хрипло спросил Чербул.
– Кто? – отозвался из пыли человек. – Люди с саблями, копьями, ножами. Люди, прискакавшие верхами. Как и вы.
– Мы войники Штефана-воеводы, – молвил Войку.
– Разве те говорили, чьи они? – покачал седой головой человек, сидевший в пыли. – Вели речи по-турецки, татарски: разговаривали и как мунтяне, и как здешние. Всякие были, верно, люди среди тех ратников.
– Ты еще крепок, – сказал Палош. – Бери оружие, коня. Иди и мсти!
Человек поднял на старого десятника недоуменный взор.
– Мести нет, – ответил он просто. Матерей кормили мясом их младенцев, заталкивали в рот. Самому дьяволу не придумать кары. Мести нет, – развел он руками, – месть – пуста, нужно другое, нужно…
– Что именно, скажи?
Человек, однако, уже не слышал, отвернувшись опять от мира в случившееся и в себя, мерно двигая рукой в густой и мягкой горячей пыли.
Оба витязя повернули к чете. Не сделав, однако, и шага, Войку почувствовал вдруг, как рука незримого, но сильного душителя безжалостно сдавила ему горло. Тело встряхнула неодолимая судорога, стало страшно. Не так давно, в еще близком детстве, сын капитана Боура редко давал волю слезам; но слезы были, и плач лился легко. Теперь слез не было; теперь его трясло с головы до ног, с отчаянной болью; болело лицо, все тело. Это тоже был плач – рыдания мужа, а не ребенка.
Палош заметил, что постигло его молодого начальника, не подавая виду – остановился. Войку напряг всю волю, справился с собой. И, вскочив в седло, дал знак выступать.
Дальше ехали в молчании. До тех пор на долю Чербула выпадали только стычки, короткие схватки. Лишь на стенах Мангупа он познал тяжкий ратный труд. Но и это, оказывается, еще не было истинным ликом войны. Только в Белой долине в лицо ему взглянул ужас битвы, уродство бойни. Грязь, замешанная на крови, запах смерти, от которого никуда не уйти. Значит, храбрый должен быть готов и к этому. И к тому даже, невероятному, что встало перед ним сегодня, что вправду было, хотя казалось уже бредовым сном. И в бойне-битве, и здесь, в расправе-бойне, – страдание и смерть в кошмарной общей куче. Все, что было с Чербулом дотоле, в Земле Молдавской и в Крыму, не шло ни в какое сравнение с тем, что принесло в его родной край нашествие.
Отныне Чербул был готов и к этому, и к тому даже, худшему, что могла еще приготовить ему война, если худшее только было мыслимо и возможно.
Храбрый Арборе, его мангупский товарищ, стократ был прав, говоря не знавшему жизни Войку: блаженны павшие в бою. Ибо не грозит им уже ни столбовая смерть, ни иная безысходная пытка. Не страшна им также гибель и от болезни, когда человек еще до смерти – смердящий, гниющий труп, проклятие семьи. Блаженны павшие в сече, ибо умерли, убив врага. И если даже сами не погрузили меча в его тело – своим натиском, порывом, отвагою поддержали товарищей по оружию, помогли ратным братьям сразить супостата, выстоять самим, спастись.
Почти сутки чета Чербула, преследуя Пири-бека, шла также по следу нелюдей – той шайки, которая орудовала в Присаках. Бывалые следопыты отряда, меж которыми кэушел Палош был самым опытным, легко определили, что к лютой стае оборотней прибились грабители-акинджи, мунтянские гынсары, несколько татар и преступники-лотры, вызволенные нашествием из тюрем Штефана-воеводы, где они ждали казни за иные, довоенные дела. Читая по следам, словно по листам складного письма, бывалые охотники и воины узнали, что в шайке насчитывалось не более полуста головорезов и шла она, как и Чербулова чета, соразмеряя гон коней с продвижением турецкой рати, в видимой надежде поживиться остатками грабежа; так шакалы в пустыне не уходят далеко от львиных лежек. Это к лучшему, думал Войку; нелюдям этой шайки не уйти от его четы. Тем более, что о ней эти лютые волки еще, по-видимому, не проведали.
Судьба судила, однако, иное.
К исходу второго дня после того, как миновали растерзанные Присаки, в заросшем кустарником и бурьяном овраге рядом с дорогой войников Чербула ждало новое страшное открытие – груда человеческих тел, с которых содрали кожу. Это и были изверги, за которыми гналась теперь чета. Безвестная ватага лесных мстителей-землян опередила Войку и его товарищей, напав на пришельцев врасплох. Почти всех, кого захватили живыми, эти люди казнили лютой казню, излюбленной в вольных отрядах, разосланных князем, во все стороны, где мог встретиться враг, или действовавших самочинно на дорогах и тропах вокруг великой вражеской армии. Трое из числа пойманных были повешены за ноги на деревьях.
– Этот жив, – сказал Кушмэ, коснувшись носком опинки лба рослого молодчика, голова которого почти касалась земли.
По знаку Войку веревки были перерезаны, разбойник рухнул наземь. Набрав кушмой воды из ручья, Кристя вылил ее на пленника. Несколько мгновений спустя тот пошевелился; открыв глаза, застонал.
– Кто ты? – сурово спросил Палош. – Говори!
– Мое имя – Дука, хриплым голосом, с трудом вымолвил тот, по выговору всем стало ясно, что перед ними – мунтянин.
– И много вас в чете таких было, соседушек наших добрых? Как могли такое творить вы, христиане? – продолжал Палош.
Мунтянин отвечал взглядом, полным ненависти.
– Кровавый ваш Штефан, – сказал он наконец, – кровавый ваш Штефан довольно погулял у нас. Кровавый Штефан…
Дука дернулся и затих с открытыми, сразу же остекленевшими глазами.
Дальнейший путь по-прежнему лежал среди пожарищ, по местам, не раз опустошенным врагами. Земля лежала пуста, в дымящихся развалинах, покрытая угольями и пеплом. Войско Пири-бека все медленнее, хотя и с прежней неуклонностью, продвигалось вперед, и Чербул мог теперь чаще располагаться с четою на отдых. Сделав привал в небольшой дубраве, чтобы переждать полуденный зной, воины отряда увидели удивительное зрелище: человек в черном, в полуверсте от них, с великим трудом взбирался на крутой холм, таща на спине огромный крест.
Войку с несколькими войниками, с сыном рыцаря Жеймиса – молчаливым гигантом Кейстутом, подскакал к странному незнакомцу. Это тоже был священник в порыжевшей от солнца, обгоревшей в пожаре рясе. Воины спешились; Кейстут и Кушмэ с двух сторон подошли к добровольному подвижнику, чтобы помочь в его необычных трудах.
Священник выпрямился, не отдавая своей ноши, по всей видимости – креста с его церкви, упавшего при ее разрушении.
– Отойдите, сыны, – сказал он густым и звучным голосом, каким еще недавно, наверно, возносил псалмы в своем погибшем храме. – Сие – моя Голгофа.
Воины в благовении отступились, и отец Иоанн – таким было иерейское имя странного попа – продолжал творить свой подвиг. Добравшись до вершины, отец Иоанн, почти раздавленный страшной тяжестью, нашел в себе силы опустить основание креста в яму, приготовленную им заранее, и с тяжким вздохом расправил могучие плечи. Священник не стал возражать, когда войники стоймя водрузили крест и засыпали яму, тщательно ее утоптав.
Перед тем местом, где поставили крест, виднелась небольшая четырехугольная насыпь, покрытая свежим дерном. Приняв ее за могилу, войники сняли шапки.
– Не обитель сие мертвеца, сыны мои, – сказал священник, – но верно повелела вам душа главы обнажить с молитвой. Ибо место сие – божий храм отныне, а холмик сей малый – его алтарь. Поставлю еще крестовину, подвешу доску дубовую, звонкую, ударю в нее добрым посохом, – священник кивнул в сторону лежавшей рядом внушительной дубины. – И услышат меня христиане, живущие в дебрях, мои прихожане прежние, и придут к святой литургии, к хлебу божьего слова, без коего человеку – не жить. Нет у нас ныне церкви, деревянной или каменной; есть зато храм великий, взнесенный господом, – отец Иоанн воздел руки к знойному небу. – И свята будет молитва наша под его вечной твердью.
– Иисусу-то Христу, – простодушно заметил силач Чубарэ, когда все возвращались к месту привала, – Иисусу-то Христу, наверно, полегче было, крест-то его животворный – поменьше. На таком, церковном, надо думать, и троих спасителей распять можно, без всякой для них тесноты. Мне бы такой и трех шагов не проволочь!
– Богохульник, закрой пасть! – с негодованием ткнул его в бок кулаком Палош. – Смертный грех и помыслить подобное, не то что сказать, помилуй тебя господь в твоей простоте! Только верно люди говорят, – добавил, крестясь, старый воин, – своя ноша не тянет. Кто б из вас, нечестивцы и сквернословы, такой дюжий крест на холм поднял? Молчите? То-то же! Не в обиду твоей милости сказано, пане сотник, – поправился кэушел, – не о твоей милости речь.
Когда чета покидала гостеприимную дубраву, Кейстут, сын Жеймиса, подъехал поближе к Чербулу.
– Отец не раз говорил о том, – молвил молодой рыцарь, – как близки духом оба наших племени, хотя между ними легла такая безмерная даль. Литве до немца – рукой подать; но где в немецких землях увидишь такое, какое нынче встретилось нам с тобой? Какой немецкий монах или ксендз дерзнет воздвигнуть свою Голгофу? В литовских же дебрях духовный подвиг не диво с далеких времен. Досель не стихла у нас молва о древних жрецах Перкунаса;[100]100
Перкунас – главное божество литовского языческого пантеона, бог молнии Перун.
[Закрыть] они сжигали себя в обреченных капищах, когда подступали отряды орденских крестоносцев.
– Безумие – плохой товарищ подвигу, брат, – отвечал ученик белгородского Зодчего. – Миру всегда пагубны свершаемые им дела.
Войку вспомнились безумные дервиши-воины, шедшие на приступ под Мангупом, их гибель, бесполезная и для осман. А эти двое, бросившиеся в огонь в Присаке, что дали миру они? Кого вдохновили на дело, полезное их земле? Велик, конечно, в своем малом подвиге давешний священник; но что общего между ним и теми, в сгоревшем селе, меж ними и безумными жрецами забытого северного идола?
– Своя Голгофа должна быть у каждого, – молвил Кейстут, будто отвечая самому себе, и опять замкнулся в обычном молчании.
Теперь уже было ясно – турки шли на Хотин. Войку написал грамотку и отправил ее в ставку князя с гонцом, дав ему четверых надежных спутников и запасных коней, приказав также затвердить на всякий случай устное донесение о видимых намерениях противника.
31
Шел август лета 6984 от сотворения мира, 1476 от Христова рождества. Велимир Бучацкий хмуро глядел с дозорной сучавской башни на вечерний османский стан, сиявший многими тысячами костров. Костры горели по-прежнему ярко и во множестве, зато сами турки попритихли. Не тот нынче стал осман, безвыходно сидит в лагере; только и оставалось ему для разминки, что лезть на стены, но в последнее время прекратились и приступы. Правда, нехристи упорно продолжали долбить скалу у подножья холма, надеясь когда-нибудь подкопаться под столичную твердыню Земли Молдавской, а мортиры султана безостановочно продолжали бросать свои ядра в крепость. Разрушены все дома, склады, рухнули церковь и дворец, внутри укреплений – сплошная мешанина камня, кирпича, битой черепицы и бревен. Жители Сучавы, воины и их начальники давно перебрались в казематы и подвалы, предусмотрительно высеченные в скале по приказу Штефана-воеводы надежные помещения, в которые турецкие гостинцы только изредка, словно нехотя, закатываются, потеряв разлет. Польский рыцарь был мрачен и угрюм: штурмов более не было, не осталось повода помахать молодецки топором или мечом, приложить силушку к мужскому делу. Иной из его приятелей – ляшских паладинов – в такой тоске давно стал бы искать ссоры у здешних вояк, чтобы поразвлечься в поединке, да Велимир – не забияка, а честный воин, понимающий, каким позором будет, если он полезет в драку с кем-нибудь из твоих товарищей по оружию, с которыми сдружился в эту ратную страду.
Внизу, среди развалин, в смертной тоске завыла собака, потерявшая, по-видимому, хозяина. Пан Велимир был знаком с этим крупным, мордатым и добрым псом, отличным малым при свете дня, но издававшим нестерпимый вой при наступлении темноты; припасал для него косточки. Молодой сандомирец Стас, полуоруженосец, полуслуга, сопровождавший Бучацкого в Землю Молдавскую, нетерпеливо пошевелился за его спиной.
– Воет, проклятый, словно к смерти, – сказал Стас. – Сейчас успокою его стрелой.
– Смерти еще будут, – с усмешкой пообещал рыцарь. – И у нас в крепости, и у тех внизу. А пса, Стасик, не надо трогать. Ночью пес волен и поступает по закону своей породы; он повинуется велениям, которые мы не слышим и не понимаем. Не мы, люди, в это время хозяева своим псам, но сама судьба.
– Но воет, мочи нет! – не унимался дюжий Стасик, тоже, наверно, застоявшийся без сечи.
– Успокой, но словом, лаской. Верни его в свой человеческий мир; он поймет. И подумай еще вот о чем, – с улыбкой добавил храбрец, – что мы с тобой давно сидим в осаде; сам пан бог, может быть, не ведает, насколько это скверное дело еще затянется. И этот бурый, возможно, превратится в последнее жаркое, которое нам с тобой, мой верный Стасик, придется по-братски разделить!
– Жаркое из собачины, пане рыцарь?! Бррр!
– Эх, дружок, сразу видно, что в настоящих осадах ты еще не бывал. Сидел бы ты с нами, как лет десять назад, в Фельзенбурге, в окружении всей ливонской армии! Попробовал бы рагу из крысятины. И узнал бы, что лучшего блюда в такой передряге не придумать никому!
Пан Велимир быстрым шагом спустился по ступенькам, высеченным в стене и уже изрядно разбитым ядрами. Большой пес, словно уразумев, что о нем говорили, замолчал; тихо выйдя из темноты, он дружелюбно ткнулся влажным носом в огромную длань Велимира. Тот погладил его по жесткой волчьей шерсти и вошел в подвал, который портарь Сучавы в шутку назвал своим рыцарским залом.
Застолье витязей – бояр и куртян – было в разгаре, с той особенностью, что пили мало, сами ограничивая себя, – в дни осады голова гарнизона не смеет пьянеть. Тешили друг друга беседой, чередуя важное с пустяками. Говорили о том, что Иван, великий московский князь, опять готовится к войне с Казимиром польский, что могущественный шах белобаранных тюрок, властитель далекой Персии, тяжко болен и стар и вряд ли когда-либо еще выступит против Порты. Что в Европе все друг с другом перессорились и передрались, и папа Сикст напрасно зовет их к единению перед угрозой со стороны Босфора.
– Папа Сикст – это чудовище! – воскликнул Арборе. – Не в обиду твоей милости, пане-брате, ведь вы католик, – обернулся он к Бучацкому. – Кто же послушается призывов папы Сикста!
– А я ему, панове, не заступник, – громыхнул Велимир, сжимая чарку в руке. – Папа Сикст – чудовище, и я знаю, что вы можете сказать: что сопливых своих любовников папа Сикст в двенадцать-тринадцать лет делает кардиналами, что он морит голодом Рим – скупает хлеб и продает его затем на вес золота. К тому же он дьявольски жесток: наместник кроткого Христа, римский папа, подобно тиранам древнего Рима, устраивает смертные поединки у себя во дворе и с наслаждением глядит, как люди истекают кровью и умирают. Но будем же справедливы, братья! Ведь именно он назвал славного воеводу Штефана первым защитником христианства!
– Слова стоят дешево, – заметил Шендря.
– Конечно, – кивнул Велимир. – Но именно папа Сикст заставил раскошелиться итальянских герцогов и графов, собрал тридцать тысяч дукатов и послал их нашему воеводе.
– Через круля Матьяша, – прежним насмешливым тоном уточнил портарь. – А тот забрал золото себе, да еще отослал, в великой тайне, пять тысяч из тех дукатов тому кардиналу, который подал Сиксту столь счастливую мысль.
– И папа смолчал, – вставил Арборе.
– Знаю, знаю, пане Ион, – досадливо махнул рукой Бучацкий, опорожнив чарку единым богатырским глотком. – И на то у старой лисы были свои причины. В Богемии зашевелились гуситы. Святой нашей церкви нужна поддержка Венгрии, чтобы окончательно справиться с этими неукротимыми еретиками.
В это мгновение раздался сильный удар, и большое чугунное ядро, скатившись по лестнице, остановилось на пороге, словно нерешительный гость.
– Входи, входи, дружище! – взвеселился Бучацкий. – Налейте, панове, чарку, поднесите ее нашему новому другу – от стоит того, клянусь! Як бога кохам, будь у Большого Турка не десять проклятых мортир, а хотя бы вдвое больше, он давно завалил бы Сучаву такими подарками вровень со стенами!
– Дело с папой не так-то просто, – заявил боярин Балмош, капитан куртян, учившийся в свое время в Павии, побывавший во многих странах. – Полтора года назад, после Высокого Моста, получив от Штефана-воеводы турецкие знамена и письмо с просьбой о помощи, папа Сикст попал в немалое затруднение. Не помочь нельзя – не одобрит христианский мир. Помочь же – значит дать деньги еретику, схизматику восточного толка, под крылом которого, как думают паписташи, свилось опасное гнездо всех ересей, какие только ни есть на свете: на Молдове ведь живут гуситы, ариане и даже потомки тех альбигойцев, коих предшественники папы перебили на юге Франции.
– Один из них, кстати, служит у нас, в Сучаве, – заметил Арборе. – Знатно стреляет из арбалета, играет на виоле и поет веселые песни.
– Папа созвал курию, – продолжал капитан. – Святые отцы долго совещались и приняли, по своему обыкновению, хитроумнейшее решение. Деньги решили дать. Но послать их своему нунцию в Буде, который и вручит золото Матьяшу, якобы для передачи нашему государю, – отдать, то есть, в католические руки, не еретические. Забрав дукаты, круль Матьяш сделал только то, чего ожидали от него папа Сикст и святые мужи римской курии.
– Момент, ваши милости, момент! – поднял чарку польский рыцарь. – Что за ужин без доброй песни! Где у вас, пане Балмош, тот арбалетчик-еретик, о коем поведал нам Ион? Пусть потешит нас в этот вечер, пока осман не задал нам опять работы! Может, это потомок одного из знаменитых французских менестрелей, может, он хранит еще их редкостное мастерство!
Портарь Шендря, кликнув слугу, приказал позвать француза.
– Оставим Матьяша, панове, с ним все ясно! – продолжал он беседу витязей. – Дорогой наш пане Велимир, краса и гордость польского рыцарства! Да не будут мои слова твоей милости в обиду; ты ведь с нами в сей тяжкий час. Но где же войско Короны Польской? Где хотя бы те две тысячи бойцов, с такой доблестью сражавшихся под твоим началом у Высокого Моста? Почему не помог Молдове своею силой пан круль Казимир?
– И этого монарха не стану защищать, – холодно усмехнулся Казимир как раз праздновал рождение сына, одиннадцатого ребенка в его царственной фамилии, пану крулю некогда было думать о делах. К тому же наш круль полагал, будто сделал все, что смог: направил к султану послов, чтобы уговорить его не идти на Молдову.
– Это правда, – подтвердил Шендря. – Послы поспели к султану, когда тот дошел уже до Варны. Бесермен не захотел даже выслушать их.
– Тогда пять высоких панов, знатных старых воинов, попросились к нашему крулю, когда он приехал в Сандомир, на престольный праздник этого коронного города; их возглавил славнейший Деслав Разванский, краковский воевода. Мы не можем оставить Землю Молдавскую в беде, – сказали пану крулю седые рыцари, – сия страна – щит Польши. Конечно, – ответствовал его величество, – бросать Молдову не надо. Но скажите мне, благородные господа, кто кого должен защищать: щит – своего хозяина, или, наоборот, воин должен своей особой прикрывать свой щит? Пускай же щит выполняет свое естественное предназначение – принимает удары мечей и копий.
– Хитро закрутил, братья, круль Казимир! – покачал головой Балмош-капитан.
– Только пана Деслава сие державное хитроумие никак не смутило, – сказал Бучацкий. – Пан Деслав разумно заметил его величеству, что хозяин должен и сам разить врага, а не только прикрываться от него щитом; иначе он не воин, а трус, иначе ему не видеть победы.
– Хорошо сказано, – одобрил Шендря, знавший в молодости краковского воеводу, сражавшийся вместе с ним в набегах на земли Ливонского ордена.
– Это не подействовало на нашего мудрого круля, – насмешливо заключил пан Велимир. – Круль Казимир отделался обычными для его величества остроумными шутками и учтиво выпроводил высокородных панов.
Бучацкий не стал повторять другое, обидное для всех поляков замечание своего короля. «Полно, панове! – сказал тогда Казимир, – чтобы разить, нужен меч. Боюсь, что палатин Штефан теперь не только щит, но также меч Короны Польской, ибо наш давно притупился о шкуру московского медведя.» Пан Велимир думал о своем высокообразованном, утонченно вежливом монархе, и о том, кого Казимир называл мужланом, «молдавским вепрем». За эти полтора года всему миру в величии и славе предстал не круль Казимир Польский, а князь Штефан Молдавский, чей дворец мог показаться крулю бедняцкой хатой, а платье – рубищем перевозчика; кто вечно на коне, в тревогах и походах, в заботах о своих границах, хоругвях, крепостях, в нескончаемой работе, как обычный арендатор. Но – честный арендатор, получивший свою землю в аренду от самой Судьбы. И будет, чуял рыцарь, великолепный круль Казимир в глазах потомства весьма заурядным государем, а князь Штефан – великим.