Текст книги "Войку, сын Тудора"
Автор книги: Анатолий Коган
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 52 (всего у книги 68 страниц)
– На колья их! – Мухаммед дернул плечом в сторону оставшихся в живых конвоиров обоза и поскакал обратно.
Сделав крюк к окраине огромного лагеря, султан убедился, что длинная насыпь, вокруг которой копошились сотни землекопов, продолжает быстро расти в сторону крепости, и поехал к середине стана. На майдане, в кольце цветастых шатров, стояло несколько кольев с телами казненных – пленных молдавских воинов и турок-аскеров, уличенных в трусости во время штурмов. На помосте из грубых досок, над которым перед близящимися всадниками взлетела густая стая воронов, лежали искромсанные тела колесованных, оторванные руки и ноги – останки четвертованных людей. На врытых в землю копьях торчали окровавленные головы; султан и свита заметили среди них сочащийся свежей кровью трофей – голову незадачливого вестника поражения, сегодняшнего алай-чауша.
Десяток мусселимов и саинджи под присмотром лагерных чаушей острили уже новые колья – для тех обреченных, которых вели уже к месту казни от южных ворот турецкого стана, от остывших тел товарищей, которых они честно доставили к своим.
Мухаммед тяжело спешился, поддерживаемый под руки рослыми ич-агами, присел на появившийся мгновенно перед шатром высокий стул. Мухаммед не хотел лишать себя зрелища страшной казни, наслаждения, неизменно доставляемого удовлетворяемой жестокостью. Жестокость была как игра, как шахматы, где фигуры живут и гибнут; она доставляла падишаху сладость, как некогда – любовь, но стократ острейшую. Жестокость входила в его право, самим аллахом дарованное навеки, незазорное право могущества, которым султан мог пользоваться всласть. Будь он сам на месте тех, терзаемых и казнимых, Мухаммед, истинный осман, не посетовал бы на того, всесильного, кто обрек бы его на смерть.
После трапезы Мухаммед пытался, как обычно, забыться в двухчасовом сне, но тихая дрема упорно не шла, отгоняемая возвратившимися к султану беспокойными думами.
Болезнь отступила, не напоминала о себе с тех пор, как он выступил во главе ста белюков своих улуфели-сипахи, лучшей части своего конного войска, по тридцать воинов в белюке. Сам всевышний, думал он, благословил его на этот поход, быть может – последний в жизни, вдохновил на угодный аллаху подвиг: сломить потерявшего разум в гордыне молдавского бея, князя малого, но доселе непобежденного. Сам бог вел его вперед, повелев взломать на пути войск ислама эту последнюю дверь, закрывающую дорогу к сердцу Европы, а для этого – даровал, казалось, былую бодрость и силу, былое здоровье. Да и не был он еще стар в свои сорок шесть лет; мужчины в их роду жили долго. Отшумела недавняя битва, и силы его словно выросли, удвоились; сердце рвалось туда, где виднелись уже – ему, бекам, войску – серые башни польских городов, немецких замков, каменные гнезда имперских баронов, веселые дворцы Италии. Мухаммед опять парил над дорогой своей судьбы, как орел – над долинами гор. Он достиг, казалось, вершины, добыв победу своей рукой, вырвав у алемдара знамя, подняв на приступ залегшие под ядрами бея Штефана отряды; опять на коне, впереди бойцов, подавая пример храбрости, как тогда, на берегу Босфора, когда его корабли проигрывали бой и он конем рвался в море, когда шпорил жеребца уже среди волн, словно хотел заставить саму стихию расступиться, покориться ему и служить. Но вот его муджахиды топчутся перед малой крепостью – малой кочкой в сравнении с громадой, побежденной им двадцать три года назад. И в теле снова блуждает, набирает силу прежняя боль. В чем дело, в чем его вина? Может быть, он не понял веления того, единого во всей вселенной, кто стоит выше Мухаммеда, падишаха Блистательной Порты? Или, может, Сучава – не Константинополь, город трусливых ромеев, а сам он – не тот уже Мухаммед?
А если войско вел бы не он? Если вместо него был Орхан, сумел бы поставить сей край на колени его исчезнувший брат? И где он теперь, великодушный старший брат, всегда воздававший младшему добром за зло? Говорят, Орхана видели в крепости, поставленной генуэзцами близ устья великой реки, которую эллины звали Борисфеном, в замке Леричи, двадцать лет назад разрушенном ак-ифляками. Потом, если верить слухам, брата видели на самом Борисфене, среди храбрых бродяг, поселившихся на тамошних островах, воюющих то с татарами, то с ляхами; Орхан сменил имя, отринул веру отцов, крестился; теперь он у тех бродячих воинов вроде бека, водит их в походы, живет добычей. Чего добился бы под Сучавой славный воин, брат Орхан?
Сон не шел; мешал размеренный грохот мортир, продолжавших свою работу у стен. Пускай стреляют, должна же она сдаться, упрямая крепость здешнего бея! Недоступная для орудий, неприступная для пехоты, рано или поздно она падет, обратившись у ног султана в летучий прах, как прахом стал деревянный город близ этих каменных стен. Скоро доберется до этой крепости насыпь, а по ней – его мощные пушки. Да и тайна подземного хода должна чем-то ему послужить. Наконец, пока крепость держится, нельзя оставлять войско праздным, развязывать бею Штефану руки для ударов в спину осман. Нельзя в бездействии ждать победу, не торопить ее оружием осман, но главное – разумом.
Мухаммед, снова ощутив бодрость, вскочил с ложа. Пока его одевали, пока повязывали пояс и накручивали пышную чалму, алай чауши сзывали диван. Повелитель осман ждал к себе на совет, кроме военачальников и высших слуг империи, пребывающих в заблуждении христианских союзников – мунтянского бея Лайоту Басараба с боярами, молдавских сторонников Порты, приставших к его двору.
Глубокой ночью, когда отзвучали мудрые речи и тайные решения были приняты, султан попросил присутствующих не расходиться по своим шатрам. Беи, беки и визири знали уже, что лучшие полки в безмолвии и мраке придвинуты к крепости вплотную, что сильный передовой отряд подобрался к самым воротам. Ждали только знака – неведомого знака в ночи. Немногим было известно большее: после полуночи две сотни янычар прокрались к старому кладбищу под Сучавой, спустились в потайной ход, прорытый из склепа почившего много лет назад молдавского епископа. Орту бесстрашных вел фанариот Андреотис, верноподданный стамбульский грек.
Ночь, однако, прошла спокойно. На заре султан распустил свой походный диван. «Это все проклятый Шендря, – думал Мухаммед, – дизардар Штефана. Боярин, наверно, пытал оставшихся греков и узнал от них, что мы готовим. Виновный теперь – я сам: должен был предусмотреть».
Наутро пришло подтверждение; над стенами Сучавы поднялись копья, на которых торчали головы всех фанариотов, застигнутых войной на греческом подворье, среди которых скалилась носатая голова верного султану Андреотиса.
«Я оставил в живых, о царь, твоих янычар, – писал Шендря в листе, посланном со стрелой. – Дабы не мыслило твое величество, что нечем нам в нашей крепости прокормить твоих дармоедов. Присылай еще – прокормим и тех».
Мухаммед пожал плечами и стал отходить ко сну. Две сотни аскеров, хоть и бывалых да храбрых, – не потеря для войска Порты. Задуманное же нынче ночью сулило иной успех; удайся ему такое – Сучава падет к его ногам без штурма и долгой осады.
24
Кони осторожно ступали по дну быстрого лесного ручья, стесненного с обеих сторон дремучей чащей, – кони славной во всем мире молдавской породы, не малые, но и не слишком рослые, красивые, но и выносливые, для воинской погони, но и для плуга, для похода, но и для мирной работы. Кони знали уже тайную тропу в надежно спрятанный среди дебрей лагерь воеводы и шли спокойно и споро, не мешая мыслям князя Штефана. Не тревожили своего господина и ближние соратники, следовавшие за ним гуськом, слушая птичьи хоры и смутные отзвуки незримой для человека, таинственной лесной жизни. Здесь, в старых кодрах, не властвовал суровый зной начала августа, иссушивший колодцы и луга в безлесных долинах, загнавший под спасительный полог вековых деревьев разновсяческую полевую тварь. Здесь не грозила ничему живому великая напасть, разлившая ужас смерти по шляхам и долам Земли Молдавской.
Отголоски бедствия, впрочем, доносились и сюда. Время от времени слышался далекий гул – это турки обстреливали Сучаву. Третью неделю султан осаждал твердыню, стремясь во что бы то ни стало взять его столицу, посадить на его престол ничтожного претендента, чьего имени никто не ведал толком, назвавшего себя побочным сыном Петра Арона, прижитым в Мунтении от неведомой куртянской вдовы. Сучава стояла крепко. Этим утром Штефан-воевода с лесистого холма любовался своею крепостью, осматривал стан бесермена, как делал уже не раз. Нет, не зря в дни покоя и мира трудился, укрепляя свои города, не жалел золота, понуждал трудиться землянина и боярина, выгонял на работы и возку камня монахов, объевшихся жирной рыбой из монастырских прудов. Не напрасно сам следил за тратой каждого талера, каждого флорина и уга, за каждым кинталом замешанного на снятом молоке и свежих яйцах раствора для стен, за каждым бревном и камнем – знал вороватый нрав иных пыркэлабов и апродов. Не пустыми были те труды.
Сучава стояла. Но в страшном разоре лежала его земля. Куда не добрались турки – там прошли татары; куда не доскакали дикие кони ордынцев – там бесчинствовали мунтяне. Где не побывали иноземные вороги – были свои. Бояре-вороги, бояре-изменники, надменная орда богатых и могущественных владельцев лучших земель, оставивших поле боя, решила уже, что час ее пробил, что князя и государя над нею более нет. И по сей день сидели еще в своих гнездах под охраной ратных холопьев паны, уверенные, что воевода убит и нет отныне предела их власти. Иные знали, что Штефан жив, но думали, что он уже – не в счет. Паны перехватывали своими стягами четы землян, спешивших обратно в войско; их хоругви стерегли у старых бешлягов; по давнему, отмененному князем праву вести на войну четы своих цинутов, бояре объявляли себя начальниками крестьянских отрядов и уводили их к себе, понуждая охранять собственные усадьбы, грабить соседние села и разбойничать на дорогах. Бояре сбросили мирную личину и были теперь способны на все.
Ну что ж, Штефан знал, чего может ждать от своих бояр. С его неуклонно, хотя и медленно пополнявшимся войском, достигшим уже двенадцатитысячного числа, воевода держался, как и следовало, в удобных местах вокруг столицы; «ближе к огню – теплее», – думал он с усмешкой. Отсюда Штефан высылал четы – нападать на обозы, на мунтян и турок, отправлявшихся на поиски припасов и фуража. Отсюда посылал отряды к известным от дедов-прадедов местам сбора воинов – препятствовать панской измене, собирать бойцов в стяги и направлять к нему. Нашествие сузило, как обрезало, круг верных, способных стоять вокруг его престола по праву рождения, по богатству и древности рода; и слава богу, узкий круг для опоры – надежней. Родич Шендря сидел в Сучаве. Брат матери, высокородный Влайку, с сыном Думой – пыркэлабы в Хотине, где укрылась его семья. Рядом – Влад Русич, пригретый им беглец с галеры, а ныне – доверенный дьяк, грамотей и воин, все более становящийся его правой рукой в походе. С ним – куртяне, капитаны и сотники его вернейших чет, такие как Молодец или Боур из Белгорода, оба – сыны землепашцев и войников.
Влад Русич в это время, уловив впереди какой-то шум, мгновенно объехал князя, вытащил саблю – загородил собой. Недовольно поморщившись, воевода чуть тронул шпорами коня, встав рядом с москвитином, прислушался. Ничто более не нарушало тишину. Но Русич махнул рукой; с полдюжины куртян устремились по руслу вперед. И вскоре один из них появился опять.
– Земляне, государь, – доложил он. – Не верят кэушелу, просятся к твоему высочеству.
Штефан направился к месту, указанному витязем. И увидел среди поляны, заросшей невысоким кустарником, десятка два воинственных поселян, ощетинившихся копьями и рогатинами, выставивших даже перед собой заряженный арбалет. Землян вполне можно было принять за огромных волков или за медведей, так они заросли бородами, так свалялась шерсть на их больших кушмах и изодрались зипуны.
– Ну чего, божьи люди, чего вам? – насмешливо спросил воевода. Не признали еще?
Крестьяне повалились на колени; шапки, казалось, сами попадали с их голов.
– Прости, государь, – взмолился один из них, с виду – старший, – как не признать! Твои ж мы войники!
– Откуда же вы, куда? – голос князя посуровел.
– Из Болокны мы, государь, из Тигинского цинута, – отвечал старшой. – На татар ходили, в свои места, как ты нас, государь, отпустил, да вот, обратно идем.
– И что там, у вас?
– Пожгли ордынцы село, пограбили. Детишки да бабы, слава Иисусу, успели в лесу укрыться. Татары давно ушли, некого было уже и гнать. Как тут, отколь ни возьмись, десяток мунтян с агой, пришли полонить. Дали мы им полон, развесили всех по деревьям и – к тебе, государь. Будь милостив, прими.
– Встаньте, дети! Что видели дорогой? – спросил князь.
Ответом был общий, дружный вздох.
– Земля наша лежит пуста, где прошли проклятые, государь, – молвил старший войник. – на дорогах шалят харцызы, но много ли им осталось добирать! Да еще ходят всякие тати, ищут невесть чего, сеют смуту и обман. Ну-ка, встань, вражий сын, – скомандовал крестьянин, – покажись государю, каков ты! – Из кустов в середине поляны, недобро скосив глаза, поднялся на ноги лежавший до тех пор детина в богатом, изодранном в клочья жупане, со связанными за спиной руками. – Вот он, княже! Шел с ватагой, встретил нас за Прутом, звал к боярину своему в чету. Обещал добычу, говорил такое, что и не вымолвить.
– Что говорил холоп? Не робей, сыне, поведай, – подбодрил Штефан.
– Будто ты, государь, не в обиду тебе, у султана сидишь в шатре, на цепи. Будто нет на Молдове воеводы, и править на ней боярам. Таким, как его хозяин.
Штефан соскочил с коня. Зеленые сапоги князя потонули в густой траве.
– Кто же твой хозяин, добрый молодец? – с недоброй лаской в голосе спросил государь пленника. – Похвались, чтобы и мы узнали его честное имя.
Пойманный угрюмо молчал, глядя себе под ноги.
– Ройте землю, – негромко приказал Штефан. Крестьяне охотно начали вскапывать ножами и рогатинами влажный дерн.
– Я скажу, государь. – Пленник вновь умолк, но губы его, словно сами собой, опять разомкнулись. Я скажу, государь. Нас послал высокородный пан Дажбог, чашник.
– Нас? А прочие где? – князь обвел взглядом поляну.
– Эти добрые люди порешили, княже, – пояснил чашников слуга, облизнув пересохшие губы.
– Ватага у него, государь, невелика была, с полдюжины-то всего, – снова рухнул на колени старший землянин. – Речи мерзкие говорили, к измене звали. И развесили мы их по деревьям, не прогневайся, государь великий!
– На деревьях? Почему?
– Некогда нам было, государь, – с виноватым видом, прижимая к груди кушму, посетовал крестьянин. – Надо бы содрать с них с живых поганые шкуры или посадить на колья. Так уж вышло, спешили к войску, и так замешкались. Как теперь с ним, кончать?
Приказав землянам следовать за ним, ведя со всем бережением пленника, Штефан продолжил путь. Чашников холоп, если потребуется – под пыткой, мог еще много рассказать.
До лагеря господаря было недалеко. «Ближе к огню – теплее»: отсюда было легко направлять действия войска, все более пополнявшегося людьми, всегда зная, что делает враг, но оставаясь для него невидимым. Здесь он мог передвигаться, куда хотел, по тропам в лесах, нанося османам удары, где бесермены их не ожидали. И еще, здесь он всегда был под охраной надежных крестьянских чет, в безопасности от боярской измены, от тех ловушек, которые могли соорудить для него прежде тайные, а ныне уже и явные сторонники султана. Тут у него руки всегда развязаны, когда врага сковывает все: тяжкая неповоротливость войск, наряда и обозов, неизбывный страх вчерашних кочевников перед лесными дебрями, снабжение по ненадежным дорогам, цели самого похода – крепости, города и главные шляхи страны.
Свобода же рук требовала от него, полководца, свободы мысли. Воспарить, подобно орлу, над своей землей, объять всю ее взором, часами всматриваться в извилины рек, профили крепостей и градов, зеленое руно лесных просторов, скалистые уступы гор – это всегда было доступно Штефану-воеводе.
Вернувшись в лагерь, господарь приказал Русичу взять мастера Хынку, воспользоваться, если надо, его искусством развязывать языки, и как следует допросить пойманного боярского холопа: что еще затевает его хозяин и хозяиновы друзья. А сам, в своем небольшом шатре из войницких бурок, на медвежьей шкуре, разостланной прямо на душистой травке, развернул карту Земли Молдавской.
Подобной не было не только у каждого князя или герцога, но и у каждого короля. Эту карту на шести тщательно склеенных листах пергамента для господаря вычертил великий зодчий, строивший Белгородскую крепость близ устья Днестра. Пять долгих лет готовился к этому мессер Антонио Венецианец, подробно опрашивал десятки и сотни людей, приезжавших в Четатя Албэ со всего княжества, путешественников из-за границы, иноземных и местных купцов, воинов и грамматиков, монахов и священников, странствующих астрологов, менестрелей и певцов, танцоров и акробатов, возчиков и погонщиков, ходивших в дальние земли с торговыми обозами и гуртами скота, мореплавателей и рыбаков, ремесленников и менял, писцов и нотариусов, скрепляющих договоры и сделки. Мессер Антонио собрал десятки рукописей и книг, морских портуланов и сухопутных карт, записал сотни легенд, преданий, народных песен и даже сказок. И все эти сокровища скопились в его доме единственно ради создания карты малого княжества, которое стало для него новой родиной. Мессер Антонио изобразил на ней Молдову в центре соседних держав и земель – Семиградья, Мунтении, Польши, литовских владений за Днестром части Черного моря с Крымом, Добруджею и Змеиным островом. Тщательно вычертил несмываемыми красками подобающих цветов границы, реки, возвышенности, горные цепи, озера, села, города, монастыри, усадьбы могущественных бояр, скиты прославленных пустынников, гавани, крепости, большие и малые дороги, великие шляхи, ведущие от города к городу и за рубеж. На карте было видно, где шумят леса, а где – сады, где пастбища, а где пахотные земли, куда нужно ехать за рыбой, а куда – за хлебом. По карте сразу могли найти дорогу воевода и торговый гость, епископ и нищенствующий инок, жонглер и бродячий лекарь.
Воевода, склонясь над картой, целиком погрузился в мысли, как в дни мира уходил в раздумья над шахматной битвой с достойным себя игроком. Противник и ныне выпал Штефану куда как достойный, противник был велик и могуч. Тем больше захватывало воеводу Молдовы отражение их борьбы в той игре, которую он каждый день затевал с султаном на пергаментном творении белгородского Мастера.
Штефан верно предугадал: молдавские крепости для султана станут ловушками, к которым будут прикованы его силы. Дотоле, пока смогут продержаться, Но сила проклятого велика, а крепости Молдовы малы, у султана останется немало свободных войск. Мухаммед, каким знает его воевода, не станет сидеть сложа руки; даже если Мухаммед, как говорят, уже не тот, что прежде, сидеть сложа руки ему не дадут на турецкие беки, не нашедшие до сих пор в небогатой Молдове обильной добычи, ни единоверные, православные вороги – мунтяне и молдавские бояре-изменники. Особенно бояре, к чьему слову в диване султана охотно склоняют слух. Бояре, насколько смогут, не дадут туркам бездействовать; если поход осман окончится неудачей, они останутся без защиты перед государем, которого предали, словно Иуда перед воскрешенным Христом; а Штефан-воевода – не Иисус, это им тоже ведомо. Все свои замыслы, надежды, самую судьбу бояре-изменники связали накрепко с победой султана и падением Штефана, а потому будут торопить бесермен, побуждать их к действию, предлагать все новые хитроумные ходы в той жестокой игре, которая ведется на просторах и среди теснин, изображенных на этой карте. Задумывать новые каверзы они могут, ибо хитры, хорошо знают страну и получат, если потребуется, немалую помощь от других предателей, сидящих ныне в своих гнездах или рыскающих по разоренной Молдове.
Откуда ждать подлого удара? Куда поведут, быть может – уже завтра, изменники турецкую силу? К крепости Нямц, может быть? Навряд, Нямц крепок; его пыркэлаб Лука Арборе, надежен, умен и делен. На север, на Хотин? Вполне возможно, в той твердыне – самое дорогое сердцу воеводы: княгиня Мария, дети, его надежда – подросший сын Александр, удивительный княжич, в народе любовно называемый Сандрелом. И– еще одна Мария, Войкица… Но Хотин тоже – не голубиное яйцо, Хотин – твердый камень в бережении близких ему по крови, надежных мужей и воинов. А может, османы и их советчики придумают более широкий, дерзкий ход? Может, воспользуются великой своей численностью и двинут в обход лесным островам, по этим вот шляхам, охватывая кодры, дабы отрезать воеводу и его войско, пока оно не усилилось, окружить, загнать в ловушку? Именно такого следовало бы опасаться, помня о том, сколько у султана в войске мунтян и предателей из собственной земли.
Князь Штефан любовно погладил чуть шершавый, теплый пергамент, прослеживая на нем пути, за которыми нужен глаз, которые нельзя оставлять без присмотра, чтобы не получить удара в спину. Эта карта была для него живым существом, вобравшим в себя мудрость ее создателя – белгородского зодчего, доброго и давнего друга господаря. Штефан охотно сверял с нею свои думы, разговаривал, словно с умным помощником, спрашивал совета. Казалось дивным: в Белой долине, в опаснейший час сражения, когда войники и витязи почти насильно спасали его самого, четверо простых землян, по слову Русича, пробились к сваленному наземь шатру воеводы, где уже шарили турки, вырвали из рук поганых драгоценную карту в ее кожаном футляре с серебряными обручами и с нею пробились к своим. Погибли все четверо; последний, принесший карту, вскоре умер от ран, но сохранили, сберегли ценою своей крови, впитавшейся навеки в округлые бока дубленого короба. Словно поняли до конца простые дети Земли Молдавской, от роду не ведавшие грамоты, сколь ценен сей рисованный образ их общей отчины-дедины. Что стало бы, окажись эта карта в руках султана? Мухаммед, конечно, сумел бы воспользоваться ею до конца!
И вновь с острым чувством стыда князь вспомнил о том, как бросился в сечу, хотел умереть. Верные люди вытащили, принудили остаться в живых. Что стало бы с ними, приведи к кровавой удаче его слепой порыв? Что стало бы с Молдовой? На кого осталась бы она в тот крестный час? Сандрел и его братья были молоды, не обучены нелегкому ремеслу воеводы и государя. Земля его погибла бы без вождя, народ стонал бы под двойным ярмом иноземных и здешних кровососов, бояре-изменники растерзали бы страну, без конца споря друг с другом, кто лучше послужит туркам, кто высосет для них больше золота. Молдову без него ждала гибель. Но было ли так уж бессмысленно его стремление расстаться с жизнью? Разве не ради смерти рождается каждый сущий, муж же истинный – не для смерти в бою? Разве не был он побежден, разбит? После, не раз, Штефан спрашивал о том мудрую карту и слышал от нее: нет. Его крепости не взяты; войско возвращается, и сам он по-прежнему мыслит, живет, сражается. Сама земля восстает на врагов сушью, зноем, бескормицею, близким голодом. Но было ведь, было: позор бегства из лагеря, взятого врагом. По воле божией одолели его поганые; так прикажет он начертать в листах, в фолиантах летописных книг, на камнях и стенах памятников и храмов. Была боль, был позор, было бегство. Не готовился ли к иному князь, грудью встав с малым войском на пути многочисленной орды? Не гордыня ли толкнула его на это – встать с мечом против врага, сильнейшего десятикратно? Вот скорбит он о чести; что есть честь государя и воина, как не счастливая, успешная защита земли своей и людей? Разве бьется он, как Матьяш, на потеху толпе на ристалищах, как у римлян бились рабы, а ныне на палках – скоморохи? Он поддался соблазну гордыни, впал в сей тяжкий грех перед господом, и господь его покарал. Но дал ему сохранить себя – для земли своей, для народа Молдовы! Пусть же бьется на турнирах, хвастаясь ловкостью и силой перед красотками, друг детских лет Штефана круль Матьяш, счастливый и беспечный сын великого труженика ратных полей, воеводы Яноша! Яношу Корвину Матьяш – сын, но не ученик; зато Штефан семиградскому воеводе – верный ученик, хотя и не сын. И вправе теперь говорить, как твердил не раз: у славного капитана Янку де всю жизнь учусь. По примеру Яноша и собственного отца Богдана собирает он в войско всенародное множество. По их завету отберет у бояр главенство над ратной силой страны, которую те раздирали на части, отрывая каждый по полку или чете, и возьмет в свои руки, княжьи, единые. Даже малым бродячим шайкам акинджи или татар, налетавшим в дни мира на Молдову за добычей, боярские четы не могли противиться. Зачем же им люди ратные? Лишь в руках князя сила есть сила.
Но и к Матьяшу надо быть справедливым: как ни легкомыслен мадьярский круль, надежда на него – не пустая. Круль Матьяш верен слову, эту доблесть отцову он перенял. И понимает, что турецкая опасность для них – общая.
В шатер, убогий и малый – осторожно протиснулся Русич, присел по-турецки на пятки перед картой господаря.
– Дажбогов холоп рассказал, государь, – доложил Влад, – что пан разослал их по дорогам да старым бешлягам, ловить и собирать к нему людей, а сам уехал к другому боярину; холоп слышал – к Карабэцу. И многие иные паны-де в ту же сторону потянулись.
– Сюда, значит. – Штефан коснулся пальцем точки на карте. – Ближе к горам, к перевалам. Подальше от нас.
– Близ дороги на Ойтуз, государь, – осторожно заметил московитин.
– Под боком у Батория, – слегка усмехнулся князь. – Может, ждут нового господарика из Семиградья? Хорошо, поглядим, что еще придумают бояре их милости. Другие вести?
– От капитана Молодца, княже, – сказал Влад. – Из главного стана по великому шляху пошел отряд, бешлии и куртяне Лайоты, всего четыре сотни. Люди капитана взяли языка; на пытке бесермен поведал: идут встречать великий обоз из Мунтении. При тех возах, сказал, две сотни янычарские, с пищалями. Миновали Роман, подходят к Васлую.
– Пошлешь к Молодцу еще сотню, велел Штефан. – Из орхейской четы. Кого поставим сотником? Может, этого, твоего побратима?
– Дозволь, государь, Чербулу на шляху к перевалам оставаться, – молвил Русич. – Там нужен начальник с головой.
– Быть по-твоему, – усмехнулся князь. – Твой Чербул ту дорогу, небось, лучше всех знает: по ней бегал, когда красну девицу умыкал!
Русич осторожно промолчал. Штефан вроде простил непрошенного родича. Но и для своих людей воевода всегда оставался опасной загадкой. Нельзя было знать, когда милость Штефана сменится скорым гневом.
– Ладно, дело прошлое. – Воевода опять склонился над картой, над которой – Русич знал это – любил колдовать в одиночестве. – Ступай, распорядись. С четою пошлешь Бажу.
В этом месте, стало быть, – турки, от Днестра – татары, со всех сторон – бояре-изменники. С этими он справится, не та у них уже сила стала за годы, миновавшие после битвы с Матьяшем-крулем. Князь Богдан, отец, недаром твердил: наш род боярский, добрый немешский род; но господарь страны – уже не только боярин; он обязан перед господом быть стране добрым и справедливым хозяином. А сильны бояре – слаб государь, в неволе и нищете пахари. А коли так – нет у страны ни защиты, ибо рабы – плохие воины; нет у нее и достатка, все забирают себе властные и жадные немеши. И сильные люди той земли заняты сварами, и топчут ее вороги, кто захочет. Отец добавлял: на гербе Земли Молдавской – голова зубра. Этот сильный зверь обозначает силу страны, ее труженика-землепашца. Но в кодрах Молдовы свое место имеет и волк, сам господь создал его и населил им леса наши, положив ему, чем питаться. Моя забота, говаривал отец, чтобы и волки были сыты, и зубр цел и силен, на страх врагам.
Эта забота ныне на нем, Штефане. И многое решится в эти самые дни, в тяжкий час противостояния маленькой Молдовы и великого царства султана Мухаммеда. Он не сдастся, но и не бросится снова в сечу искать себе смерти, не даст врагам такого повода для торжества.
Штефан вышел в ночь; стоявший на страже у шатра войник сдернул кушму. Князь прошел мимо, никем не замеченный, пробираясь между кострами и простыми шалашами, где тьма была гуще; мрачной тенью за своим государем из-за шатра скользнул Хынку. Многие уже спали, огонь догорал. Оставашиеся у походных очажков вполголоса разговаривали, занимаясь своим нехитрым хозяйством: оружием, одеждой, конской сбруей, боевыми зипунами из многослойного, вываренного в конопляном масле льна. Где-то тихо звучали волынка и кобза; рядом кто-то напевал раздумчивую песню. Штефан остановился, прислушиваясь, пока не стали различимы слова.
– «Ой, Дунай, Дунай глубокий!» – пел молодой войник приятным голосом.
Ой, Дунай, Дунай могучий,
Что ты нынче хмур и гневен?
Почему седой волною
В берега крутые плещешь?
Три сошлись сегодня войска
Над тобой для битвы ярой
В первом войске злые турки
Машут сабялми кривыми
Во втором татары в небо
Тучи стрел певучих мечут.
В третьем войске грозным взглядом
Озирает чисто поле
Храбрый князь Земли Молдавской
Славный Штефан-воевода
Над дунайской древней кручей
Плачет красная девица
Со слезами молвит князю
«Штефан, Штефан-воевода!
Вправду любишь ли, скажи мне
Иль жестоко мной играешь?
Назовешь навек любимой
Или бросишь, как наскучу?»
Отвечает храбрый Штефан
Той красавице со вздохом
«Полно слезы лить, родная,
Разрывать мне плачем душу!
Взять тебя хотел бы в жены,
Да нельзя – ты мне не ровня
От тебя бы отказался
Да не в силах, ты мила мне!»
Говорит ему девица:
«Штефан, храбрый воевода!
Отпусти меня на берег!
Брошусь я в Дунай глубокий
Поплыву за вольным ветром.
Кто меня в волнах сердитых,
Несчастливицу, догонит,
Тот своею, мне на горе, назовет меня навеки!»
Не сумел никто в Дунае —
Молдаванин ли, татарин
Или турок бритолобый —
Не посмел догнать девицу.
Только Штефан-воевода
В волны бросился с обрыва
И поймал в быстрине деву,
Словно рыбку золотую.
В стан красавицу-гордячку
Он привел за белы руки.
И сказал: «Душа-девица,
Будешь век моею милой!»[98]98
Подлинная народная баллада о красной девице и Штефане-воеводе дошла до нас в кратком изложении ее сербского перевода, выполненном итальянскими учеными-фольклористами.
[Закрыть]
Песня утихла, воины ушли спать в шалаш. Только Штефан долго еще оставался на месте, слушая потрескивание догорающего костра. Вот уже новую песню сложили о нем, не первую. Кого из возлюбленных князя имел в виду безымянный сказитель, может быть, сложивший уже буйну голову в его войске, – из тех красавиц, которых он, по обычаю властителей всех земель, дарил недолгой любовью в разных городах и селах своих владений? Или это пели об одной их тех, немногих, которые на годы привязывали его к себе, околдовывали и привораживали? Может быть, красна девица из этой песни – его Марушка, первая любовь Штефана, незабвенная Марушка, мать сына Александра? Но Марушка никогда не бывала на Дунае. Может, это Анджелика, синеглазая дочь генуэзского нотариуса из Килии? Или – обожгла догадка – пели уже о Войкице? О Марии-Войкице, пленнице, дочери красавца Раду – мунтянского воеводы, живущей вместе с матерью под опекой княгини Марии в Хотине? Юная Войкица не была возлюбленной Штефана; о таком и не мог помыслить он, давний враг их дома, победитель и погубитель ее отца, каким и выглядит он, наверно, в ее глазах. Но глаза мунтянской полонянки вспыхивали радостью, а щеки – румянцем, когда воевода входил в те покои женской половины, где она и мать, подружившись с его княгиней, рукодельничали вместе с Марией Мангупской, ее боярынями и боярышнями. И был готов впыхнуть, увидев красавицу-мунтянку, сам князь, да не давал сердцу воли. Ужель подметили простые люди его земли тайну своего князя – и обратили ее песней? Да не осудили притом, осуждения в словах не было, как случалось в других балладах, о лесных харцызах и лотрах, коих он немилосердно казнил, жег огнем, сажал на колья, очищая свою землю, тогда как люди их жалели. Нет, не Войкицу имели они в виду в этот раз; Мария-Войкица, высокородная княжна, была Штефану бесспорно ровней. Меж обоими домами, хоть и враждовавшими, было и дальнее родство.