412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Уткин » Запад и Россия. История цивилизаций » Текст книги (страница 36)
Запад и Россия. История цивилизаций
  • Текст добавлен: 10 февраля 2026, 15:30

Текст книги "Запад и Россия. История цивилизаций"


Автор книги: Анатолий Уткин


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 51 страниц)

Постмодернизм

С конца 70-х до начала 90-х гг. на Западе господствовало третье за послевоенный период направление в мирообъяснении – постмодернизм. Этому виду социальной интерпретации было несвойственно антимодернистское самобичевание: постмодернисты не обвиняли Запад во всех бедах мира (в частности, бедах России) и старались смотреть на мир (в том числе и на проблему Запад – Россия) под новым углом зрения – менее идеологизированно, более «объективно». «Постмодернизм отображает внутреннюю правду вновь возникающего социального порядка позднего капитализма» [242]. Вождями постмодернизма в экономической теории были С. Лэш, Д. Харви, в теории культурного развития мира – Ж.Ф. Лиотар, М. Фуко [273].

Антимодернисты не могли ответить на простые вопросы: если будущее за социализмом, то почему Россия не дает Западу образцы такого будущего? Какой смысл в радикализации Запада, если это не приносит ему обновления, не оживляет его экономику, мораль? Антимодернисты отказались видеть в России угрозу, постмодернисты решительно отказались видеть в ней пример. В 80-е гг. призыв использовать советский опыт стал казаться Западу аберрацией мышления. То, что прежде привлекало западных критиков, теперь отталкивало, казалось апофеозом примитивной схоластики. Идеалы левых и либералов просто перестали соответствовать реальности: Запад строил новый технологический мир, а третий и второй миры (во главе с СССР) лишь следовали за технологическим и идейным лидером, роль которого выполнял, безусловно, Запад. Постмодернисты считали важнейшим фактором культурной и материальной жизни осуществленный Западом «новый и невообразимый бросок» [242], и пока никто не смог повторить пройденного Западом пути. Элита западной мысли пришла к выводу, что Россия и социализм не могут дать технологического или социального примера для широко критикуемого Запада. Особенно привлекательной в западном мире (как противостоящем России и остальному миру) была возможность для личности углубиться в частную жизнь, выбрать любой путь, любые, самые оригинальные идеи в качестве путеводных.

Именно в этом состоит сердцевина постмодернистского видения мира, его особенности в оценке дихотомии Запад – неЗапад. Перенося фокус внимания на личность, постмодернисты, как модернисты до них и вопреки антимодернистам, выдвинули принцип универсальности мира. Это как бы нивелирует разрыв между Западом и вторым и третьим мирами – ведь речь идет не о компактных государственных группировках, а об индивидуальностях, о персональных судьбах, которые могут быть в принципе схожими у представителей всех трех миров. В этом смысле постмодернизм снова «замаскировал» революционизирующую сущность 500-летней непрерывной революции Запада.

Для постмодернистов российский социализм – эффективный или неэффективный – оказался не путеводной звездой. Помимо прочего, конец утопий и «прогрессивных идеологий» означал, что Запад и Россия идут к одному будущему, но Россия на этом пути сильно отстает. Радикальный антимодернизм потерял всякую привлекательность. Постмодернизм в отличие от модернизма не делил мир на «современную» и «архаичную» части (к последней явно примыкала Россия), не противопоставлял модернизм и традиционализм, настаивая на том, что существуют универсальные ценности, но не сугубо западные, а общечеловеческие. Запад разделяет их как часть мира, получившая свободу выбора. Когда такая свобода будет у России, она тоже ощутит прелесть локального, частного, особого, неангажированного, раскрепощенного мира.

Таким образом, постмодернизм «связал» распадавшийся по социальному признаку мир, отказавшись представлять Запад как особый регион, ведущий остальные страны к переменам.

Но постмодернизм не мог ответить на вопросы, возникшие в результате эпохальных мировых сдвигов 1989–1991 гг., нарушивших устоявшуюся картину мира, поставивших противостояние Россия – Запад в совершенно иную плоскость. СССР раскололся, обнаружив себя на карте в почти допетровских пропорциях. Сложившаяся ситуация потребовала нового осмысления проблемы Запад – Россия.

Неомодернизм,

На смену постмодернизму пришло четвертое направление послевоенного осмысления отношений Запада и России, которому многие западные теоретики привержены поныне (конец 90-х гг.). Наступила эпоха М.С. Горбачева. Дк. Александер писал: «Михаил Горбачев вторгся в драматическое воображение Запада в 1984 г. Его лояльная, все возрастающая всемирная аудитория со страстью следила за его эпохальной борьбой, ставшей в конечном счете самой продолжительной общественной драмой за весь послевоенный период… Она породила в аудитории своего рода катарсис, который пресса назвала «горбоманией» [407]. Запад приветствовал героя, который снова сделал мир понятным, «закрыл» социальный вопрос, лихорадивший Запад со времен Маркса; благодаря Горбачеву Россия стала партнером Запада, а вызов западной гегемонии оказался отложенным на будущее. «Некогда мощные враги универсализма оказались историческими ископаемыми» [407].

Феноменально быстрое крушение того социалистического мира, который еще совсем недавно рассматривался как реальная альтернатива Западу, вызвало своеобразный шок у западных теоретиков.

По словам К. Джовита, «почти половину столетия границы в международной политике и в идентификации ее участников напрямую определялись наличием ленинистского режима с центром в Советском Союзе. Исчезновение его представило собой фундаментальный вызов этим границам и идентичностям… Исчезновение границ чаще всего имеет травматический эффект – тем более что они были определены в столь категорических формах… Теперь мир снова вступил в период Творения, переходя от централизованно организованного, жестко скрепленного и истерически болезненно относящегося к непроницаемости своих границ состояния к новому, характерному неясностью и всеобщим смешением. Теперь мы живем в мире, хотя и не лишенном формы, но находящемся в состоянии Творения» [407].

Рухнувшие в России социалистические структуры были заменены весьма неясными структурами, не сумевшими выстроить определенную государственную пирамиду, но на словах обозначившими свою приверженность сближению с «новым Западом» на основе ослабления роли государства в экономике, приватизации, перехода к рыночному механизму. В России началась драма верхушечного строительства капитализма, что в условиях нестабильности в государстве и обществе (и главное – неподготовленности населения, исповедовавшего ценности, далекие от «фаустовского комплекса» и того, что на Западе называют «протестантской этикой») обусловило жестокие общественные конвульсии.

Концептуализация происходящего в России стала крупной задачей для западных общественно-исторических теоретиков.

Уже в 1990 г. С. Лукес сделал заключение: «Отныне мы должны исходить из того, что будущее социализма, если у него еще есть будущее, лежит в рамках капитализма» [283]. Мир снова, как 40 лет назад, стал казаться универсальным и представлялся в виде пирамиды с Западом на вершине. Ф. Фукуяма объявил о конце истории, так как даже Россия уже не видела альтернативы либеральному капитализму. Единый мир, универсальные ценности, идейная и материальная взаимозависимость снова рассматривались как главные характеристики мира, в котором Запад выиграл крупнейшее в XX в. состязание. Вследствие этого противопоставление России Западу стало бессмысленным, по крайней мере, на одно поколение. Дело не только в крахе Организации Варшавского договора и СССР. Еще в 80-е гг. Запад ощутил новый подъем – экономический, идейный, моральный, а СССР явно отставал, привлекательность его общественной модели ослабевала, в его будущность перестали верить даже «столпы» коммунизма из Политбюро ЦК КПСС.

Вместе с тем новые индустриальные страны Азии сделали свой экономический рывок на сугубо капиталистических основах, а такие идеологи, как П. Кеннеди, указали на возможность своего рода присоединения к лидерству Запада претендентов, подобных России, при условии, что они не увязнут в идеологических спорах и мобилизуют возможности свободного предпринимательства [257]. Рейганистская Америка и тэтчеристская Британия стали лицом Запада, новый свободный капитализм – его знаменем. Неолиберализм Б. Клинтона, денационализация экономики в странах от Франции до Скандинавии как бы оживили «фаустианскую» силу Запада, ослабили его социал-демократические «путы». Ряд теоретиков, например Дж. Коулмен, призывали посредством освобождения рынка дать западному обществу новую энергию, остановить сибаритский регресс, оживить социальные процессы; тогда Запад получит более надежный шанс на лидерство в следующем тысячелетии [168]. Россию как бы приглашали в это новое свободнее капиталистическое предприятие, а неофиты «смелого западничества», забыв об уроках отечественной истории, о неимоверных трудностях и тяготах присоединения к Западу, характеризующих русскую историю со времен Петра I, в 1991 г. бросились «на Запад», стремительно меняя прежние формы общественной и экономической жизни страны.

Победа Запада и поворот России в его фарватер привели западных теоретиков к четвертой интерпретации, названной американскими социологами Э. Тирьякьяном и Дж. Александером неомодернизмом. Запад сделал вывод: «…поскольку возвращение к жизни свободного рынка и демократии произошло в общемировом масштабе, и демократия, и рынок категорически являются абстрактными и всеобщими идеями, а универсализм снова стал живительным источником социальной теории» [241]. О рынке, горячо обличавшемся 20 лет назад, стали говорить как об орудии прогресса, объединительной мировой силе, рациональном инструменте оформления отношений Запада с восточными и прочими соседями [321]; как 50, 100 и 300 лет назад, мир стал понятным, а его части соподчиненными:, локомотив Запада тащит гигантский поезд, он его движущая сила, а среди вагонов затерялся уменьшившийся в размерах вагон с надписью «Россия». Это право сильного на руководство стало представляться как вызволение духа свободы, демократии и справедливости [342]. Рынок стал олицетворением человечности, а переход России от самостоятельной попытки модернизации к подчиненному положению «ученика Запада» – свидетельством триумфа универсальных (т. е. западных) ценностей.

Несомненно, с таким выводом никогда бы не согласились политологи и экономисты 60-х гг., когда на Западе царил другой архетип. Но в атмосфере победы неолибералов-рыночников в рейганистско-тэтчеровском мире лучшие умы России привычно поверили в «последнее слово», как до них верили в деятелей Просвещения, в Фурье, Прудона, Бланки, анархизм, марксизм, ницшеанство.

В 1989–1991 гг. это привело к существеннейшим результатам в системе Россия – Запад. Россия уже не противостояла Западу, а постаралась встать по одну сторону с ним. Казалось, трудность представляли лишь всегдашние обстоятельства российской истории и географии.

Последовавшие попытки реформирования в России многие на Западе оценили скептически, отметив «упрощенчество» Дж. Сакса, консультанта по реформам при российском правительстве, и то, что «новый монетаристский модернизм игнорирует жизненные потребности в социальной солидарности», не говоря уже об исторических особенностях России. «Такие институциональные структуры, как демократия, закон и рынок функционально необходимы в определенных случаях… однако они не являются исторически неизбежными или линейно достигаемыми результатами, равно как и панацеей для решения внеэкономических проблем» [342]. Неомодернисты отметили, что формирование рынка, государства, закона или науки зависит, так сказать, от идеалистических представлений, стратегической позиции, истории, солидарности определенных социальных групп.

Предварительно оценивая достижения неомодернизма, главенствующего ныне в западной политологии теоретического направления, приведем высказывание одного западного политолога: «Модернизационная теория служит идеологической защите доминирования западного капитализма во всем остальном мире» [212]. Универсализация приемлема для теоретических работ, но в реальной жизни необходимо признать культурные и политические асимметрии между развитым Западом и огромной околозападной периферией. И еще один ключевой момент. Как пишет французский социолог Ф. Бурико, «характер и степень модернизации можно определить по тому, как мы определяем солидарность» [141]. Если современный западный мир забудет об этом условии модернизационного развития, его достижения 1989–1991 гг. обесценятся.

Неомодернизм имеет очень важную особенность. Впервые – на волне глобального успеха – Запад начал медленно приходить к выводу, что, преодолев серьезнейший в своем 500-летнем подъеме вызов (Россия), он при всем своем могуществе уже не может с гарантией осуществлять мировой контроль. Своего рода предвестием этого вывода были идеи П. Кеннеди, который со всей академической серьезностью указал Западу не просто на теории в духе Шпенглера – Тойнби (все мировые империи в конечном счете «закатываются»), а на новую реальность: Запад уже не может диктовать свою волю огромной Азии [260].

Выигрывая на русском «фронте», Запад, возможно, теряет на дальневосточном.

Как оказалось, М. Вебер был не совсем прав, считая, что главным источником творческой активности является протестантская этика. Конфуцианство и буддизм во многих отношениях эффективнее, чем конвейер Форда. Предоставив трудолюбивым азиатам часть своего рынка, Запад, возможно, сыграл против себя.

Итак, послевоенный период западного мыслительного творчества как бы завершил полный круг. После 1945 г. западные идеологи начали мироосмысление с идей общемирового порядка (создание ООН), в 60-е гг. подвергли критическому анализу вселенский оптимизм, затем мирились со множеством путей в постмодернистских конструкциях и завершили круг гимном демократии и рынку как глобальному общему знаменателю.

В этом 50-летнем анализе Россия как объект исследования получала качественно разные оценки. Модернисты первого послевоенного периода видели в ее социальном эксперименте искаженный путь к тем же западным ценностям. Антимодернисты 60—70-х гг. признали ее право на оригинальное развитие и некоторое время пребывали в иллюзиях. Постмодернисты игнорировали ее, разочаровавшись в российском социальном опыте, но были готовы предоставить ей «самостоятельный шанс». Неомодернисты отвергли русский социализм как параллельный путь и снова начертили магистральную дорогу, прелагаемую Западом как авангардом, мысли, деяния и технология которого имеют первостепенное значение для всех.

Собственно, конкретный триумф Запада длился недолго – от одобрения Россией действий Запада в операции «Буря в пустыне» в Персидском заливе до тупика, в который зашел Запад (не по вине России) в прежней Югославии, Сомали, Руанде, Алжире. Новый мировой порядок «продержался» недолго – между январем 1991 г. и весной 1992 г., т. е. между сбором сил под знаменами Запада против Ирака и началом агонии Югославии, где основные мировые силы уже не занимали общую позицию; Россия заняла позицию, отличную от англо-французской и еще более отличную от американской (не говоря уже о германской). Партнерство России и Запада довольно быстро пережило эйфорическую стадию – от мальтийской встречи (1988) М.С. Горбачева и Дж. Буша до подписания Договора по стратегическим  вооружениям (СНВ-2) в январе 1993 г. президентами Б.Н. Ельциным и Дж. Бушем. Далее наступили суровые будни.

Интерпретация внешней политики

Анализ самой антизападной модели внутреннего устройства России был связан с рядом сложностей, непростым оказалось и осмысление Западом внешней политики Советского Союза в послевоенные десятилетия. Так, предложенная Дж Кеннаном модель «заполнения вакуума» (будто СССР использует любую возможность распространить влияние) – наиболее распространенное объяснение советской внешней политики в 40—50-е гг., стала терять сторонников, поскольку новые факты международной жизни не вписывались в ее рамки. На основе этой модели нельзя объяснить, как совместить тягу к «заполнению вакуума» с уходом советских войск с территории Дании, Норвегии, Ирана, Австрии, Румынии, с отказом от военных баз в КНР и Финляндии.

В 60—70-е гг. усилиями группы политологов, среди которых выделяются Г. Киссинджер и М. Шульман, был выдвинут на авансцену западного теоретизирования новый стереотип взаимодействия с Востоком, который можно назвать моделью воспитания («привязки»). Согласно этой модели, поведение России в противостоянии Западу не исключает дружественности и зависит от ответных шагов Запада, позитивных или негативных. Сторонники идей «поддаваемости России воспитанию» были уверены в своей возможности стимулировать проявления «позитивных» черт в советской внешней политике и свести к минимуму «негативные» проявления. Пыл адептов этой школы охладил, как всегда, конкретный политический опыт. Нежелание «воспитуемых» стать послушными учениками (в Эфиопии, Анголе, Мозамбике, Афганистане) привели в 80-е гг. к кризису этой концепции.

Западные политологи не сразу осознали возможности диалога с вооружившейся «вселенским гуманизмом» горбачевской командой.

Итак, какие ошибки допустили западные советологи, кремленологи и русисты?

Во-первых, они преувеличивали степень стабильности и мощи объекта своего изучения. Конечно, слышны были и трезвые голоса. Здесь можно назвать «ревизионистскую» литературу 60—70-х гг.; интерпретацию советской политики С. Амброузом в «Подъеме к глобализму» (Новый Орлеан, 1983); обстоятельный труд «Стратегия сдерживания» Дж. Геддиса (1982). Но доминирующая масса политологов на Западе уверовала (и убеждала других), что СССР – супердержава такого масштаба, что ей не страшны конфликты «по всем азимутам», что она готова (и способна) ринуться одновременно к Индийскому океану и к прохладной Атлантике. Западные политологи не видели внутренних противоречий советского общества, того, что большевики по-своему решили проблему межэтнического единства (Запад считал его данностью), что экономика СССР с трудом воспринимает новации, а система управления страной имеет критические дефекты. Иными словами, западные аналитики проникали с большим трудом во внутренний мир СССР. В результате такой оценки многие оборонительные действия советской стороны воспринимались как наступательные, что держало мир в состоянии колоссального напряжения.

Во-вторых, в оценке советского общества западные политологи исходили из того положения, что в стране идет борьба демократов и консерваторов и что именно тоталитарная система препятствует трансформации общества в направлении западного образца. Позднее стало понятно, что большинство диссидентов боролись прежде всего за собственную самореализацию. Это объясняет поразительный факт невозвращения диссидентов на Родину после 1991 г. Запад переоценил значимость нелегальной оппозиции, неверно определил ее силу, характер и цели, что помешало ему увидеть реальные противоречия советского строя.

В-третьих, чрезмерно переоценивалась эффективность советской государственной машины, называемой по привычке тоталитарной, в то время как бедой Советского Союза и России была недостаточная эффективность государственного аппарата, сводившаяся практически только к словесной реакции на политику центра, отсутствию подлинно значимых рычагов регулирования национальной жизни. Наблюдая со стороны, западные политологи наделяли СССР чертами постиндустриального государства, не замечая феодальной неэффективности.

В-четвертых, Коммунистическая партия представлялась всемогущим механизмом, а ее ЦК – «интеллектуальным колоссом», способным осуществить тотальное отслеживание противников режима. Однако в те годы и месяцы, когда решалась судьба партии, стало ясно, что она давно лишилась всякого социального (не говоря уже о революционном) пафоса, что это – просто бюрократическая машина, не реагирующая даже на акции по собственному уничтожению. Запад не понял эволюции КПСС в 1956–1991 гг., смягчающей функции «застоя», гуманизации некогда почти террористической организации. Кремлено-логи долго не могли выявить собственного союзника в яростно обличаемой ими номенклатуре, не заметили в деятельности ЦК КПСС борьбы автохтонов и интернационалистов, не оценили правильно функции аппарата и ближайшего окружения генерального секретаря, не учли изменения стиля и пафоса деятельности партийного руководства – той силы, которая, как показала история, оказалась отнюдь не враждебной западным идеалам.

В-пятых, Советская Армия (и в целом оборонная среда) воспринималась неадекватно. Завороженные ее технической мощью западные специалисты не сумели сделать выводы об отсутствии подлинно наступательных элементов – агрессивного боевого духа, поощрения самостоятельных действий, идеологии порыва. Удивительно, но они не оценили изменения психологической обстановки в армии – появление межрасовой и этнической вражды, раскол между солдатами, сержантским и офицерским составом, не обратили внимания на полное безразличие советского военного руководства к современным формам ведения боевых действий, продемонстрированным и на Фолклендах, и в операции «Буря в пустыне». Вымышленные герои Тома Клэнси, а не реальные советские генералы фигурировали в стратегических обзорах западных военных журналов. Между тем этих реальных генералов Запад мог видеть на афганском театре военных действий.

В-шестых, и это, пожалуй, главное, западные эксперты и историки не оставляли за Советской Россией права на собственную цивилизационную особенность. Они не учитывали особенностей русского менталитета, уникального восточнославянского и евразийского опыта, складывавшейся веками парадигмы народного мышления. Знакомые им клише переносились на русскую почву, советскому президенту приписывался образ и стиль мышления, понятный по американскому аналогу, система управления и кризисного реагирования интерпретировалась в западных терминах и понятиях. Главная ошибка в восприятии 90-х гг. – непонимание значимости того факта, что КПСС еще до августа 1991 г. отошла от руководства государством. В той мере, в какой мы располагаем аналитическими материалами западных авторов, искавших точку отсчета «крушения советской империи», можно утверждать, что они не увидели ее, а она была в ликвидации промышленных отделов райкомов – горкомов – обкомов партии, что сразу же изменило систему власти, распределения и менеджмента в советской экономике. По существу, рухнула единственная (хотя и малоэффективная, волюнтаристская) система общегосударственной власти. Тот день, когда М.С. Горбачев определил задачу КПСС как сугубо идеологическую – еще до избрания его президентом и, разумеется, задолго до ликвидации пресловутой шестой статьи Конституции, – был днем заката Октябрьской революции 1917 г. Хотя принятие этого решения стало возможным лишь в отсутствие всякой консервативной оппозиции, западными политологами это решение было воспринято в основном как маневр реформатора в борьбе с консерваторами.

Вообще западные интерпретаторы российских событий, находясь в плену привычных представлений, создали миф о «консервативной оппозиции», некоего противоборства Горбачева и Лигачева, хотя было ясно, что, трижды меняя состав Центрального Комитета КПСС, Горбачев рже давно избавился даже от потенциальных оппозиционеров в ЦК.

Западные аналитики полагали, что в России происходит битва темных и светлых сил; это следует из многочисленных западных публикаций в 90-е гг. и свидетельствует о том, что источником информации для них были российские радикал-демократы.

В роли темных сил поочередно выступали демонизированные фигуры от Лигачева до Руцкого, которые на деле были просто организационными импотентами. Нигде и никогда за ними не шли значительные политические силы, они никогда не пользовались массовой поддержкой. Но неосоветологи следовали и продолжают следовать традиционной парадигме. Это явление – поиск «злодеев» – в общем-то нехарактерно для Запада. Но, словно заразившись идейной непримиримостью у русской политической элиты, многие западные советологи уже в 1990 г. и, конечно же, в 1991 г. (еще до августа) начали поддерживать «мятежного русского президента». С энтузиазмом, не свойственным обычно хладнокровным западным обозревателям, они приветствовали обозначившиеся в российском парламенте силы как носителей демократических ценностей и как более эффективных устроителей государства. Президент США Дж. Буш еще выступал как сторонник традиционного курса поддержки Горбачева, но большинство американских политологов уже критиковали «излишнюю сосредоточенность» на фигуре Президента СССР. Это способствовало легитимизации новых российских политических сил, однако одностороннее определение этих сил как конструктивных и несущих демократические ценности было, мягко говоря, упрощением ситуации.

Кроме того, объективности западных журналистов и политологов «вредит» тема любимого героя. Для них осенью 1985 г. – весной 1991 г. таким героем был генсек и Президент СССР, затем – Президент России. Любимому герою прощается все, поскольку средства оправданы высшей целью, в наличии которой западные специалисты не сомневаются. Минуты сомнений у доверчивых русских воспринимаются ими как проявление тайной тоски по утраченному. И если еще в 70—80-е гг. западные эксперты сражались за права отдельного человека, то в 90-е гг. действия кремлевского режима ими практически не затрагивались, так как они «внезапно» решили, что все средства «реформаторов» хороши, брюзжание вредно, а принципы – вещь гибкая.

Так между западным русоведением и российским самосознанием образовался своего рода провал в отношении «послекоммунистического синдрома»:

в России значительная часть населения еще разделяет коммунистические взгляды, с которыми она связывает свою жизнь, триумф в Великой Отечественной войне. Российские критики и противники коммунизма горды тем, что он так быстро покинул главенствующие позиции, заслугу чего они (справедливо) видят в собственных действиях. Ни в том, ни в другом лагере нет и в помине стремления «покаяться перед всем миром». Напротив, правящая элита ищет международного признания и одобрения столь скоро осуществленной ими развязки с русским коммунизмом;

позиция западных экспертов иная – они считают, что Россия виновна в коммунистическом зле, в навязанных другим народам режимах, в прежнем тоталитарном искажении основ жизни, попросту в соучастии в одном из преступлений XX в. Западные обозреватели и интерпретаторы постсоветских событий полагают, что современной России необходимо покаяться, что у нее есть некий долг, который она должна отдать мировому сообществу. Западная политическая наука призывает Россию к жертвам, которые она никогда не рекомендовала бы собственным правительствам. Фактически она предлагает России провести еще один исторический эксперимент, не будучи уверенной в удачном исходе. Легкость, с которой российский народ приносится в жертву, подрывает главное: традиционное русское уважение к западной мысли, экспертизе, подходу, моральным основам, способности понять, в конечном счете, к христианской этике.

До сих пор рассматривается наиболее актуальный вопрос: приемлемы ли западные экономико-политические рецепты для России? На многочисленных конференциях и симпозиумах по макровопросам (рынок, демократия) и более мелким (конвертируемость рубля, частное владение землей) западные специалисты представили советы, рекомендации, проекты российского переустройства. Во второй половине 90-х гг. стала понятной ограниченная ценность данных советов для России из-за очевидных экономических и политических сложностей. Западные аналитики не только не учитывают эти сложности, но и, по существу, игнорируют саму возможность несоответствия западного анализа трудной для их восприятия российской действительности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю