444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Симона де Бовуар » Трансатлантический роман. Письма к Нельсону Олгрену. 1947-1964 » Текст книги (страница 7)
Трансатлантический роман. Письма к Нельсону Олгрену. 1947-1964
  • Текст добавлен: 2 октября 2026, 12:30

Текст книги "Трансатлантический роман. Письма к Нельсону Олгрену. 1947-1964"


Автор книги: Симона де Бовуар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 49 страниц)

Волнения и суета по поводу нашей деятельности на радио не прекратились. Есть, над чем посмеяться, как у Вас говорят. Выборы принесли победу РПФ, и в первый момент, как я Вам уже писала, мне было не по себе. На следующий день все это уже не выглядело так ужасно. Просто консервативные партии объединились в блок, но по существу не выиграли ни одного голоса; коммунисты не выиграли и не проиграли, а СФИО{83} скорее даже в выигрыше. Во второй половине дня мы выступили на радио против де Голля, очень жестко и весьма агрессивно, должна сказать; в то же время это было сделано, как мне кажется, искусно, забавно и искренне, в общем, неплохо. Ответственный за передачу был в ужасе: «Ну и шуму же будет!» И действительно, голлисты в длиннющих статьях обрушились на Сартра, втаптывая нас в грязь, они просто захлебнулись яростью. Некоторые из руководителей этой партии пригласили Сартра на дискуссию с ними, и они разругались вдрызг, и приватно, и по радио. Говорят, никто и никогда на радио не поносил с такой яростью кого бы то ни было. Думаю, что надолго нас не хватит и кончится тем, что нас выставят, но хорошо уже и то, что у нас была возможность во весь голос выкрикнуть свои мысли.

Час назад встретила одного молодого американца, только что прибывшего. Он режиссер фильмов по заказу ЮНЕСКО, автор статей и романов. Некто Борнман, знаете его? На самом деле он канадец, но живет в Нью-Йорке. Знаком с Бернардом Вулфом, лучшим моим нью-йоркским другом, и выглядит вполне симпатично. Суждения его относительно Райта довольно суровы: Райт никак не кончает «Черного», Райт пишет в «Атлантик мансли». Мы проговорили час, потом я попрощалась, не без угрызений совести, поскольку в Америке все были со мной так любезны, помогали, водили повсюду, тратили на меня время, а я оставляю без всякой помощи человека, который чувствует себя в Париже брошенным. Попытаюсь найти ему подружку и познакомить с интересными людьми, ибо лично у меня нет и минуты свободной; тем не менее мне очень стыдно. Так тянет всегда поговорить об Америке с американцами. В то же время я сержусь и печалюсь; спрашиваю себя: почему здесь он, а не тот, кого я так страстно желаю и кого была бы так безоглядно счастлива видеть этой туманной ночью, столь на него похожей? Оттого, должно быть, в тайниках моего сердца прячется ненависть к этому бедному молодому американцу, виноватому лишь в том, что он – не Вы. Нельсон, любимый мой Нельсон, я так без Вас скучаю. Так хочется разделить с Вами эту прекрасную осень.

Помнится, я вскользь упоминала Вам о человеке, который после трех лет, проведенных в Бухенвальде, написал об этом две превосходные книги. «Дни нашей смерти» еще не переведены, но слышала, что вторая только что вышла под названием «Другое царство». Автора зовут Давид Руссе. Пожалуйста, разыщите эту книжку, Вы будете в восторге от нее, а мне так нравится, когда мы можем восторгаться чем-то вместе. Руссе участвует в осуществлении нашего политического проекта. Вас поразила бы его внешность: он потерял глаз и носит повязку из черной ткани, у него выбиты почти все зубы, а те, что остались, сломаны; он очень большой, могучий, с широким лицом. Может смеяться над самыми чудовищными вещами, вот что мне в нем симпатично. Когда старые люди в потрясении рассказывают ему жуткие истории, связанные с кровью и гибелью, он, смеясь, в ответ рассказывает им еще более ужасные истории. Он крепок и сердцем, и разумом, хотя и несколько безумен, при первой встрече с ним не так-то легко удержаться от испуга, и лишь потом начинаешь его любить. В скором времени он собирается в Германию, чтобы разузнать, что там осталось от Коммунистической партии и прочее.

Возлюбленный мой крокодил, я отправляюсь спать. Весь вечер до 11 часов мы спорили с Сартром и Мерло-Понти о радио и о голлизме, потом я ушла писать Вам письмо в тихое небольшое кафе на площади Сен-Жермен-де-Пре. Здесь кроме меня никого нет, они уже закрывают. И я возвращаюсь в туманную ночь, которая так на Вас похожа. Порою на сердце теплеет, когда я воскрешаю Вашу улыбку, глаза, голос так живо, что слезы подступают к горлу. Но я не плачу, это просто любовь. К счастью, у меня отличная память, способная час за часом воссоздать время, проведенное нами вместе, и каждый час живет во мне. Перебирая все это, я почти не смею касаться некоторых из Ваших слов и взглядов, настолько они драгоценны для меня. Нетронутые, нечаянные, они волнуют меня так же остро, как в первый раз.


Среда

Я так сильно любила Вас сегодня утром, когда чистила зубы и причесывалась, а потом обнаружила внизу письмо, необычайно милое, как, впрочем, и все другие. Последнее всегда самое лучшее, ибо заново свидетельствует, что Вы существуете и любите меня. В настоящий момент я не читаю ничего, нет времени. Все наверстаю через месяц, в деревне; стало быть, ничего не прочла из того, о чем Вы мне говорили.

Прошу Вас, пожалуйста, не приводите в наше гнездышко крашеную блондинку. Ведь она, чего доброго, станет пить мой виски, есть мою ромовую бабу, спать в моей постели и, возможно даже, с моим мужем. Кроме того, поскольку лучше Вабансии нет ничего, она не захочет уйти никогда, и тогда уйти придется мне, что неминуемо приведет и меня к морфию. Печально, не так ли? Обороняйтесь до последнего и сохраните мне мой дом. В этом деле чувствую себя страшной эгоисткой и упрямицей. Шучу, конечно, дорогой мой. Делайте все, что заблагорассудится, я не стану ущемлять Вашей свободы.

Шум и ярость по поводу нашей передачи возобновились с удвоенной силой. Всю ночь слушатели звонили директору, угрожая прикончить его вместе с Сартром. Утренние газеты были просто забиты материалами на эту тему. Коммунисты ни словом за нас не вступились: ненавидят Сартра в такой же степени, как и де Голля. В правой прессе – исключительно гнусности. В нашу поддержку выступили лишь две-три прогрессивные некоммунистические газе ты. Очень много наших фотографий, мои такие уродливые, что я Вам их не посылаю, а карикатура на Сартра, возможно, Вас потешит; Во Франции радио не является частным предприятием, оно принадлежит правительству, и вся эта ничтожная публика, преисполненная почтения и без капли юмора, была уязвлена до глубины души. Как Вы говорите, худший из пороков – это отсутствие юмора. Все наши друзья в восторге, и даже те, кто друзьями не являются, но думают, как мы, с симпатией улыбались нам сегодня утром на улице. Официант в ресторане горячо пожал мне руку. В итоге мы получили удовольствие от этого нашего легкого вторжения в политику.


Четверг

Видела Мэлаке{84}, он ждет Вашего письма, чтобы начать работать над переводом. Узнала, что бармен, которому я доверила другие Ваши книжки, колется морфием и ничем другим особенно не занимается, буду искать кого-нибудь еще.

До свидания, мой дорогой. Сегодняшнее дивное октябрьское утро мне напоминает Вас, сердце мое обнаруживает Вас во всем, что мне мило. Целую Вас, как это подобает любящей супруге.

                            Ваша Симона



41. Четверг, вечер, 23 октября 1947 г.

Доброй ночи, любовь моя. В небольшом скандинавском баре на Монпарнасе час назад пила виски и внезапно звуки «Лили Марлен» перенесли меня на Вабансию: на Вас «пеньюар», и Вы занимаетесь на кухне каким-то приятным мужским делом. Я не могла заснуть, не сказав, как я Вас люблю, мне показалось, что это надо сделать срочно. Люблю Вас, Нельсон, муж мой. В моей трудовой жизни, спокойной, суровой, так чудесно ощущать собственное сердце как сокровищницу эмоций, горестей, счастья, жгучей любви. Одно и то же слово беспрестанно приходит мне на язык: «благодарю». Благодарю, мой милый, мой муж, мой друг, мой любовник, за все, что было Вашим даром, начиная с Вабансии. Вы знаете, никогда не случалось мне писать любовных писем по-английски. Я сознаю, что безрассудно придавать такое значение личным чувствам, в то время как в огромном мире происходит столько серьезных событий: холера в Египте, де Голль во Франции, не говоря уже о США. Скажем так, история, которую я всякий раз рассказываю себе на сон грядущий, глупая, но прекрасная: где-то далеко, на Вабансии, есть человек, которого я люблю. Доброй ночи, мой Нельсон. Приходите, когда я закрою глаза. Примите меня в свои объятия и подарите Ваши губы.

Воскресенье

На улице пахнет зимой. Ну да, зиме надо случиться и истечь, чтобы вновь наступила весна и я увидела Вас.

Бедняга Сартр каждый день получает по двадцать писем, подтверждающих, что он заслуживает линчевания. В четверг две дюжины молодых офицеров, отправляющихся в Индокитай, искали его по всем сен-жерменским клубам, сгорая от желания задать ему хорошую взбучку. Мы вынуждены были принять меры предосторожности. В пятницу Сартр провел ночь у наших друзей, с которыми мы вместе ужинали{85}, и я тоже осталась. Мне приятно было у них заночевать, потому что именно здесь мы спали весь последний месяц оккупации, когда следовало скрываться от гестапо, и во время Освобождения. Из окон, выходящих на набережную Сены, я видела, как убивают молодых немецких солдат. Я Вам уже рассказывала. Это место, богатое воспоминаниями.

Никогда бы не подумала, что де Голль чтим таким количеством людей, просто страшно становится. В Латинском квартале студенты снова начинают изгонять и преследовать своих товарищей-ев-реев, пишут антисемитские статьи против евреев-профессоров и т. д. Угроза фашизма как будто снова становится реальностью. Будем надеяться, что все же не станет. Хороший знак, что Соединенные Штаты вроде бы не слишком удовлетворены успехом де Голля. Ужасна у Вас эта проверка «лояльности» и преследование «красных» в Голливуде. Мне бы хотелось уехать в деревню и работать, но мы должны доделать манифест о войне и Европе, а главное, продолжать на радио. Поеду туда, так как завтра у нас запись, и надо, чтобы получилось хорошо. Мне сказали, что Вы не можете нас слушать, так как у нас нет вещания на США. Это не так уж и важно, поскольку по-французски Вы все равно не понимаете.

До свидания, крокодил сердца моего. Я счастлива и горда нашей любовью. Целую Вас, дорогой мой, снова и снова. Мне постоянно Вас не хватает, Нельсон, мне постоянно не будет Вас хватать, пока снова Вас не увижу.

                            Ваша Симона



42. Понедельник, 27 октября 1947 г.

Возлюбленный мой крокодил, сегодня первый день настоящих холодов. Ночью были заморозки в Париже. Утром носы покраснели, глаза заслезились. Народ достал шерстяные перчатки, шали, шарфы и зимние пальто. Я собираюсь забрать из чистки мое меховое манто. Вот уже три часа я сижу и работаю у Старой дамы{86}, из-за нехватки угля ее огромная квартира заледенела, и я не чувствую ног. С завтрашнего дня перебираемся к Сартру. К несчастью, с ним живет его мать, довольно несносная особа, но мы застегнем ей рот на пуговицы, как Вы говорите, и будем пользоваться хорошо отапливаемым маленьким кабинетом. Моя собственная розовая комната годится лишь на то, чтобы спать там под грудой одеял, о работе не может быть и речи. Хорошо, что в «Де Маго» все обстоит нормально. На самом деле, не могу сказать, что ненавижу холод. Как должно быть уютно на Вабансии: холодильник урчит, мазутная батарея обогревает, а мой крокодил сидит в своем кресле у кухонного стола. Хотелось бы мне оказаться в соседнем кресле, рядом с батареей, а если вдруг мы все же замерзнем, в постели есть мягкое гнездышко. Я бы постоянно утверждала, что замерзла.

Передача состоялась. Новая лавина писем с угрозами: мы, мол, продались Сталину и заслуживаем того, чтобы нас засекли до смерти или сожгли заживо. Вы и представить себе не можете, что исторгают из себя эти люди, половина из них – сумасшедшие. Мы говорили о коммунизме в очень умеренном тоне, объясняя, почему, вовсе не будучи коммунистами, мы полагаем, что весь левый блок должен объединиться против «Объединения французского народа».


Вторник

Ваше письмо снова прилетело быстро. Я получила его, вернувшись вчера вечером. Впервые после нашей разлуки я перед сном не воскрешала в памяти Ваши улыбки, поцелуи, звук голоса, а только позволила словам из Вашего письма расположиться в моем сердце. Письмо такое теплое, живое и любящее, что, когда я читала, а после повторяла в темноте Ваши слова, я даже не могла сказать, что Вас мне не хватает, ибо Вы были здесь, рядом, Вы сами произносили эти слова, они и были Вы. Сны Ваши мне нравятся, хотя их и можно счесть за невротические. Второй, где появляется некто и где Вы просыпаетесь, но в то же время остаетесь погруженным в глубокий сон, мне знаком, он очень жуткий, и мне страшно за Вас. Не Вы ли и появляетесь в нем, чтобы убить самого себя, как в комиксе, который Вы мне прислали? Юный хитрюга из Чикаго, дерзкий, талантливый, тщеславный, является, чтобы убить глупого, застенчивого и неуравновешенного крокодила.

Нет, мой милый Нельсон, признаюсь, я ничуть не раскаиваюсь в том, что Вы попались в мои сети. Вам хотелось лишь слегка развлечься прекрасной весенней ночью, мне хотелось лишь теплой и умиротворяющей ночи после долгого, напряженного, одинокого и лихорадочного путешествия в США, только умиротворяющей ночи в объятиях приятного мужчины. И видите, что в результате из этого вышло? Мы оба в западне. Нам не дано разрушить сделанное нами, разве не плачевно? Но поскольку по отношению ко мне это столь же несправедливо, как и по отношению к Вам, я не раскаиваюсь. Более того, я довольна, что оказалась достаточно хитроумной, чтобы Вас изловить. О! Я стану удерживать Вас так долго, как только смогу; без всякой жалости буду держать западню крепко-накрепко закрытой. Никакой пощады. Отныне Вы принадлежите мне, как и я принадлежу Вам.

Я прекрасно понимаю, что в Америке Вы не ощущали необходимости отстаивать свои права в качестве еврея{87}. Думаю, что здесь у Вас были бы другие ощущения. Антисемитизм опять возрождается. Все хуже и хуже с каждым днем: статьи в ряде журналов, оскорбления всякого рода. Не будучи сионисткой, полагаю, что французский еврей не может оставаться безразличным ни к тому, что претерпевают другие евреи, ни к тому, что иные из них пытаются создавать. Хоть мы и не евреи, но стараемся евреям помогать – деньгами, писаниями, лекциями и т. д. Посвятим им одну из наших передач через две недели. Это не имеет ничего общего с жалостью, это вопрос справедливости. Однако если не можешь сделать для евреев ничего конкретного, то чисто словесные требования не имеют никакого смысла, и я принимаю отсутствие в Вас этой «перелицованной гордости», о которой Вы говорите, иначе Вы не были бы самим собой. Пусть в Вас останется только лицевая гордость быть моим чикагским парнем.


Четверг

Вчера вечером я была настроена слишком меланхолично. Не знаю отчего. Моя тоска по Вам, вместо теплой и счастливой ностальгии, обратилась в печаль. Может, из-за политической ситуации, которая принимает грязный оборот. Коммунисты ведут себя как тупые безумцы, они как будто сбиты с толку и уже не знают, что делать, и все это чрезвычайно помогает де Голлю. Мы надеялись, что какое-то время сможем оставаться рядом с ними, только чтобы остановить фашизм, хотя это едва ли возможно, и боюсь, что фашизм остановлен не будет. Кроме того, вчера утром в одном из журналов вышла огромная статья о Сартре, иллюстрированная фотографиями его детства, дедушки и т. д.; речь шла и обо мне, они «раскрыли», что я замужем за Сартром шесть месяцев, и это ложь, что я красива и талантлива, но (само собой) зла, жестока, бессердечна; на выбранной ими фотографии, не такой уж и уродливой, я, конечно же, выгляжу серьезной и недоброй. Я подумала о том моем лице, которое знаете и любите Вы, всегда счастливом, смеющемся, любящем. И, тоскуя о Вас, я тосковала и о себе самой, тосковала о своем лягушечьем «я» на Вабансии, том самом, что каждое утро пробуждалось в Ваших объятьях. Когда читаешь подобные статьи, всегда возникает чувство вины, позора, хотя по отношению к Сартру они продемонстрировали скорее понимание. А он, то есть Сартр, пришел в бешенство при виде своих детских фотографий, столь бесстыдно выставленных напоказ. Это его мать отдала их журналисту, который наврал, что пошлет их в Америку, и прочее. Когда она поняла, что сделала, зная, как будет недоволен ее сын, бедная женщина осознала глупое свое легкомыслие и весь день прорыдала. К нашему приходу она уже выплакала все слезы из глаз. Мы вынуждены были ее утешать, притом она прекрасно знала, какую тяжкую ошибку совершила, и все это было плачевно и унизительно.

После этого я обедала, как каждую неделю, с моей русской подругой, у которой огромная любовь ко мне выражается в том, что она без умолку говорит о себе, о своих туберкулезных легких, почти излеченных, о своих театральных проектах и т. д. Потом я повидалась с сестрой. Она возвратилась из Белграда, где прожила десять месяцев. Что меня огорчает, когда мы с ней встречаемся один-два раза в год, так это ее заверения, будто она любит меня до безумия (в то время как я совершенно к ней безразлична), хотя на самом деле она чтит меня как некую бесконечно далекую богиню и мало интересуется моей жизнью реального существа. Ничего обо мне не знает, никогда ни о чем не спросит, никогда ничего не чувствует, но стоит ей меня увидеть, как тут же начинает плакать. Не выношу ее мужа, мелкого карьериста без сердца и без малейшей собственной мысли. Она же слепо им восхищается. У нее просто потребность восхищаться людьми, а поскольку я не могу ей сказать, что думаю о нем, нас отделяют друг от друга гигантские заслоны вранья. В целом наши отношения не что иное, как долгий двадцатилетний обман. И все же я испытываю к ней привязанность, ощущаю ее как свою сестру, и в прошлом у нас общее детство. Объясняю все очень быстро и не слишком ясно, но Вы, без сомнения, поймете, что я хочу сказать и насколько эта встреча с ней может тоже оставить привкус грязи.

К счастью, вечер оказался замечательным. Мы с Сартром выпили шампанского у милейшей Старой дамы, были ее дочь и внучка; мы с ней прекрасно понимаем друг друга. У нее отличное чувство юмора и тот тип приветливости без оптимизма, который мне нравится.

Сегодня был хороший день, никто из несносных людей мне не встретился, я много работала. А также гуляла в Люксембургском саду. Сидела на солнышке, это было почти как «октябрьское лето» у Вас, запах опавших листьев и дивные краски. Разумеется, думала о Вас и чувствовала себя «в тепле и холе», как Вы говорите.

Нельсон, сладостная моя любовь, ненавижу заканчивать письма, ты как бы говоришь до свидания и внезапно понимаешь, что ничего не сказал о том, что заставляет твое сердце пылать. Знаете, когда я про себя говорю или когда думаю о Вас, я всегда пользуюсь английским. То есть в результате говорю по-английски целый день, а если слышу случайно – на улице или в кафе – английскую речь, слова ее с нежностью отзываются в моих ушах. Видите, я глупею на глазах, а ведь была интеллигентной женщиной, во всяком случае, так считалось. Как же нужно Вас любить, чтобы сделаться такой дурой.

До свидания, молоденький мой абориген. Словами ничего не скажешь, хочу воспользоваться моими губами и руками, чтобы целовать Вас и держать всем моим телом, чтобы чувствовать Ваше тело, Ваше тепло, Вашу любовь и отдавать Вам свою.

                            Ваша Симона



43. Четверг, ночь, 30 октября 1947 г.

Нельсон, любовь моя.

Как только отправила письмо, почувствовала себя такой обделенной, что тотчас же должна начать следующее. У меня по-прежнему сохранилось ощущение, что я ничего не сказала, потому, естественно, что любовь словами не выскажешь. Я медлила погасить свет и предаться дремотным размышлениям о Вас, писание требует более значительных усилий, зато и интонация становится точнее, пусть даже это только кажется. На самом деле Вам совершенно неважно, а для меня имеет огромное значение, что это письмо пишется именно сейчас и сказано в нем, что я сейчас чувствую. Сейчас – что за странное слово, ибо самый час на наших часах различен, и какой огромный смысл приобретает оно, когда наши губы соединяются и мы можем сказать: «Сейчас, сейчас я принадлежу тебе». Вы придаете значение словам не в такой степени, как я; знаю, что в Ваших глазах я слишком увлечена словами, слишком утруждаю ради них свои челюсти и свое перо. Вы правы, но нет у меня ничего, кроме слов, чтобы легче было ждать встречи.

В глубокое волнение привело меня Ваше признание, что Вам нравятся не только мои глаза, но и моя манера любить. В манере этой нет ничего, кроме любви к Вам. Глаза мои всегда были такими, хотя никогда никого я не любила таким образом, знайте это, с таким наслаждением в любви и с такой любовью в наслаждении, с такой горячностью и с таким покоем, то есть так, как Вам нравится. Я чувствую себя женщиной в руках мужчины, физически и универсально, и мне это о многом говорит. Ничего лучше этого не могло бы со мной случиться. Доброй ночи, милый мой. Тяжело это говорить, гораздо тяжелей, чем до моего возвращения на Вабансию. Придите, придите, мой дорогой, и примите меня в свои сильные, нежные и алчущие руки. Я жду их, жду Вас.


Суббота

Нельсон мой, репортаж о бое Сердана на ринге в Чикаго очень меня позабавил. Должно быть, Вы присутствовали при этом? Значит, из отчета мне известны подробности прожитой Вами ночи. Особенно потрясает нокаут в последнем раунде, правда же? Хотелось бы мне увидеть это, прижавшись к Вашим бедрам и коленям.

Я продолжаю трудиться, а нас продолжают оскорблять, героические молодые люди продолжают в поисках Сартра штурмовать ночные клубы, чтобы, по крайней мере, хоть синяк под глазом ему поставить, только найти не могут. Все больше появляется книжек о США, вначале это мне было досадно из-за моей книжки, но я их просмотрела и успокоилась, поскольку они сводят Америку к лозунгам, а я пытаюсь воссоздать ее на основании собственного опыта. Как поживают квартеронка и торговец? Довольны ли Вы своей работой? Перечитав Ваше письмо, почувствовала некоторую печаль и чувство вины при мысли, что есть радости, пусть даже минимальные и временные, которых я Вас лишаю. Я так люблю видеть Вас счастливым, это так Вам идет. С одной стороны, во мне могли бы зародиться весьма острые чувства сексуальной ревности по Вашему поводу. Я это знаю, хотя и не одобряю. Не одобряю, хотя самое их существование и интенсивность доказывают их правомерность. С другой стороны, я так люблю Вас. Так лелею мысль о Вашем счастье, Вашем удовольствии, что вполне могла бы поспособствовать тому, чтобы Вы получили удовлетворение с другой женщиной (одномоментное, само собой разумеется, и не затрагивающее Вашей любви ко мне). Так что и не знаю, чего пожелать, а честно говоря, знаю, ибо в конце концов я не святая. Так или иначе, выбора у меня нет, и я согласна со всем, что бы Вы ни делали, пусть даже это принесет мне страдания, при условии, что это не ударит по нашей любви. Мой дорогой, говорю об этом не из осторожности, а единственно из желания разделить с Вами мои мысли и с полным доверием.


Воскресенье

Вот Вам адрес «Политике»: 24 Astor Place, N.Y. Главный редактор: Дуайт Макдоналд. И не рассказывайте мне, будто не могли его читать.

Я хорошо потрудилась, хотя ненавижу утренние воскресные часы: слишком много людей приходит в мое спокойное кафе после воскресной службы – все сторонники де Голля, все торопятся к бабушке.

Время от времени вижусь с сестрой: просто невероятно, как редко она просит меня о встрече, притом, что твердит о безумной ко мне любви. Впрочем, меня это устраивает, но факт сам по себе разоблачительный. Рассказывает о Югославии душераздирающие истории; конечно, это не то место, где бы крокодил мог соорудить себе гнездо, ибо, что бы Вы ни делали – ели, работали, ходили, пели, думали или, скорее, не думали, присутствие при этом коллектива – необходимое условие. Мы туда не поедем. В любом случае мне, как подруге Сартра, путь туда заказан, ибо его считают там дьяволом во плоти. Посылаю Вам карикатуру на себя. Не волнуйтесь! Это не фотография, лицо, которое Вы знаете, осталось прежним, так что не бойтесь и не спешите со мной распрощаться!

Пора идти обедать, а то упаду в обморок. До свидания, дорогой. Чтобы не испортить Вас, постоянно повторяя, что я Вас люблю, что Вас мне не хватает, что я думаю о Вас то-то и то-то, сегодня я сохраню все в тайне – ни слова. Хотите знать о моих чувствах, так догадайтесь сами. Догадались? Ну и хитрец!

                            Ваша Симона



44. Среда, 5 ноября 1947 г.

Нельсон, любовь моя, это какое-то чудо, что Вы превратились в почтового голубя. Письма, написанные в пятницу, регулярно приходят в понедельник. Новенькие и свеженькие. Какая радость! Сожалею о Вашем молчании по поводу Сердана, я жду уже целую неделю, но если Вы все тот же молодой абориген и мудрый прорицатель, пусть так. Письмо Ваше, конечно, очень милое, тем не менее я собираюсь разобраться с Вами по двум пунктам. Первый: в качестве кинокритика Вы заслуживаете изгнания, ибо Ваш лепет по поводу «Детей райка»{88} меня просто сразил. Знаю, что картину, которая во Франции идет три часа, чудовищно искромсали и сократили. Согласна, любовная история глупа, но все, что про старый Париж, про старинные театры – это Вам тоже не понравилось? Может, для юного чикагца это и не имеет смысла. На мой же взгляд, пантомима, старинная мелодрама и пародия на нее – это сделано превосходно. И потом, мне нравится актерский стиль, особенно у Пьера Брассера, который играет Фредерика-Леметра, и я обожаю Арлетти. Впрочем, может и правда, надо быть французом, чтобы это оценить. Знаю, что почти никому в Америке фильм не понравился. Второй пункт: насмешки Ваши достойны порицания, ибо я честно пыталась не ограничивать Вашей свободы, и весьма оскорбительно то, что Вы не принимаете меня всерьез. Постойте же, вот я вторгнусь в Вашу свободу, пропущу ток по колючей проволоке вокруг Вабансии, напитаю ядом Вашу кожу и губы так, чтобы, коснувшись Вас, соперница свалилась замертво. Однако должна все же признаться, что образ «Безумицы» (пишется Folle, а не Fouille), пляшущей в лапландской обувке, меня развеселил. А сами-то Вы ее носите?

Париж все так же хорош. А с нашего дерева опадают листья? Здесь опадают со всех и медленно плывут по Сене. В последние дни я много хожу по Парижу. Я охвачена странным и печальным чувством, которое друзья как будто со мной разделяют. Когда-то жизнь в другом городе представлялась нам немыслимой, настолько все другие города казались ничтожными и неполноценными по сравнению с Парижем. Теперь же это лишь город в ряду других, уже не плоть и кровь наша. Смотрю на него глазами иностранки, вполне оценивая его многочисленные красоты. Даже открывая то, чего никогда не замечала прежде, но так, как будто приехала в незнакомое место. Когда-то я была бы совершенно не способна писать о Париже, хотя бы по причине отсутствия дистанции, теперь вполне смогла бы. По воскресеньям на Больших бульварах не спеша бродят толпы людей, убивая свободное время после обеда. В ларьках продают лакомства и бритвенные лезвия, и все такое старенькое и унылое, будто смотришь с расстояния другого века, будущего. Отныне это мертвая столица, как Прага или Вена лет десять тому назад. Мы больше не существуем сами по себе. Основные события происходят в России и в Америке, а уже не здесь.

Встретила одного из ваших коммунистов, молодого журналиста из «Нью мэсенз»{89}. Он был в Греции и Югославии. Человечески он стоит больше, нежели наши коммунисты, при том что относительно Франции талдычит то же, что и они, как попугай. В его представлении положение вещей в США не такое дрянное, но, сдается мне, в нем просто избыток патриотических предрассудков, хоть он и коммунист.

Мы упорствуем на нашем радио каждый понедельник, следствием чего служит обильная почта: Сартр получил свою фотографию, испачканную человеческими экскрементами, – это должно было произойти. В другой раз, вечером в баре, где мы пили виски с содовой, люди за соседним столиком, не подозревая о присутствии Сартра, полчаса говорили о нем и об экзистенциализме. Заявили, в частности, что самое название его книги «Бытие и ничто» – омерзительно. В тот же вечер некий тип, обогнав нас на улице, узнал и пять минут шел следом, яростно борясь с самим собой и никак не решаясь начать действовать. Чего он хотел: крикнуть «Браво!» или обругать нас? Думаю, что скорее обругать.

Не уверена, что у меня был случай рассказать Вам об одном очень хорошем нашем друге, скульпторе, с которым мы часто видимся, может быть, единственном, от встреч с которым мы получаем удовольствие. Нечто вроде его портрета я набросала в «Чужой крови». Как художником я восхищаюсь им бесконечно. В современной скульптуре лучше нет ничего, и потом, он работает с таким терпением, такой силой, так безупречно! Его имя Джакометти, в следующем месяце у него в Нью-Йорке будет большая выставка. Двадцать лет назад он имел огромный успех и заработал целое состояние благодаря своим работам сюрреалистического толка. Богатые снобы назначали ему безумные цены, как Пикассо. И вдруг он осознает, что идет в никуда, что растрачивает себя понапрасну, показывает снобам спину и начинает свои одинокие поиски, продавая минимум, чтобы не умереть. Поэтому живет он в бедности, ходит в одной и той же грязной одежде. Кстати сказать, он как будто и любит жить в грязи: принять ванну – для него целая история. Вчера я была у него дома, и это выглядит страшно. Его мастерская находится в прелестном заброшенном садике и забита гипсом, сам он живет рядом в огромном и холодном ангаре, без всякой мебели и провизии, только голые стены и потолок. На полу расставлены дырявые горшки и ящики, чтобы собирать дождевую воду! Он неистовствует по пятнадцать часов кряду, преимущественно по ночам, одежда его, руки и богатейшая немытая шевелюра вечно в гипсовой пыли; ему наплевать, что холодно, что руки окоченели, – он трудится. Я восхищаюсь его молодой женой, согласившейся принять подобную жизнь; после дня секретарской работы она возвращается в это обескураживающее жилье. Зимнего пальто у нее нет, а обувь сильно поношена. Чтобы поехать за ним в Париж, она бросила семью и все на свете; она очень милая. Он, правда, тоже к ней привязан, но поскольку нежным его никак не назовешь, ей случается переживать тяжелые моменты. Что у меня вызывает глубокое уважение, так это его способность вдребезги разбить в один прекрасный день плоды своей двухлетней работы: он совершенно спокойно разбил все, а друзья его считают, что это ужасно. У него есть собственное понимание скульптуры, и вот уже много лет он, как маньяк, ничего не выставляя, разбивая и начиная заново, снова и снова пытается воплотить это понимание. Без всякого труда он мог бы иметь и деньги, и восторженные оценки, и славную репутацию. Так нет, ибо у него свои взгляды на искусство, особые, потрясающие. Теперь, мне кажется, он добился, это случилось: то, что я видела вчера, произвело на меня сильнейшее впечатление.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю