Текст книги "Приёмыши революции (СИ)"
Автор книги: Саша Скиф
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 54 страниц)
Несколько раз уже она порывалась – открыться ему, рассказать всё… Избавить его от муки полагать, что охвачен противоестественной страстью, что может быть проще…
Нет, нельзя. Если круг посвящённых в её тайну должен быть ограничен как можно меньшим числом лиц, то никаких извинений и послаблений тут быть не может. Разве не все когда-либо выданные секреты, приведшие к чему-либо плохому, были поведаны сперва с лучшими побуждениями и тем, кому доверяли? Пусть она уверена в Андрее – хотя как знать, не любовь ли застит ей взор, рисуя его совершенством и идеалом, между тем как любой ведь человек не без греха, не без слабостей – то ведь по простодушию своему он может поделиться ещё с кем-то, с дядей, с лучшим другом… А им она не готова была так доверять. Следовало признать, произошедшее изменило её, сделало хоть немного, но другой, и раньше-то не готова она была доверять людям прямо безоглядно, но прежде недоверие вызывали люди подозрительные и малознакомые, теперь же всё чаще она ловила себя на том, что наблюдает, запоминает сказанные слова, анализирует поступки, размышляя о мечтах и целях этих людей, о том, на что они способны или не способны… Быть может, Андрей, узнав правду, и не устроит чего-нибудь такого, вроде – объявить всем во всеуслышание, что она тайно спасённая царская дочь, в нём не заметно честолюбия, он достаточно разумен и благороден, чтобы подумать в первую очередь о её безопасности… Но насколько ему, его простой, честной натуре будет легко поддерживать её игру? Насколько легко будет ничего не говорить даже самым близким? И даже зная правду оба, вынужденные скрывать её от всех остальных, они всё равно останутся заложниками обстоятельств, из-за которых их чувства под запретом…
Можно б было, думала Ольга, сказать полуправду. Сказать, что она приёмная дочь, взятая из какого-нибудь сиротского приюта, что настоящая Ирина умерла, например, в возрасте пяти лет, когда на самом деле она очень тяжело болела… Но… она бросала взгляд на семейную фотографию, в которую так искусно было вставлено её лицо, и ей становилось стыдно за эту минутную слабость. Не напрасно ведь было приложено столько стараний, чтобы никто не смог заподозрить, что она не родная дочь… Если б были пути проще, наверное, ими воспользовались бы. Но не для того ли ей эта названная семья, чтоб быть ей покровом и защитой…
Можно ведь, говорила себе Ольга, надеяться, что эта вспышка окажется недолгим увлечением, угаснет. Но проходили недели, проходил месяц за месяцем, а не угасало. Можно ведь любить исключительно духовно, оставляя чувства чистыми, не допуская в них ничего плотского… Увы, Ольга очень хорошо понимала, что не быть этому чувству свободным от плотского, потому что как есть оно именно земное, естественное притяжение женщины и мужчины, притяжение плотское, желание соединиться и стать плотью одной. Будь она, может быть, моложе годами, она нашла бы достаточно в своём сердце восторженности, чтобы довольствоваться любованием своим избранником, звуком его голоса, простыми, братскими касаниями его рук. Но она была вполне развитой молодой женщиной, и её женское естество требовало того, что положено ей природой, что было её священным правом, к чему на самом деле не было никаких природных нерушимых преград. Ольга просыпалась ночами, рыдая в подушку, и стократ тяжелее и горше ей было от понимания, что то же чувствует и любимый ею человек, страдая к тому же от убеждённости в великом грехе перед Создателем. И как ни искала выход, она не могла его найти…
========== Июль-конец 1918, Татьяна ==========
Июль 1918 – конец 1918, Усть-Сысольск
Жизнь на новом месте сразу была какой угодно, только не скучной – в городке, который можно было пройти из конца в конец пешком, особо не напрягаясь, ещё слышалось эхо бывших совсем недавно потрясений, по силе необыкновенных для его размера, и чувствовались отзвуки потрясений грядущих – эхо гремящих совсем недалеко военных действий. Пааво, как и ожидалось, нашёл работу в районном комбеде, и тут, нельзя не сказать, хорошо подходили и работа Пааво, и Пааво работе. Сам крестьянин по рождению и всей семейной истории, он проявил к вверенному делу не только интерес и энтузиазм, но и показал рациональность и дальновидность, делая в своих поездках по деревням многочисленные записи о положении дел, о состоянии пахотных земель, сельскохозяйственного инвентаря, количестве кормового и тяглового скота, беседуя с крестьянами и вынося по итогам предложения руководству относительно будущего сезона работ, какие реформы и усовершенствования в первую очередь стоило бы внести.
Старик Пертту отпускал товар в лавке, бывшей прежде одной из сухановских, напару со снохой, которая подменяла его, когда слишком уж у него начинали ныть ноги, так по очереди они работали либо сидели с детьми и вели нехитрое хозяйство. Хертта сидеть дома не стала, устроившись на маслобойню и найдя эту работу интересной для себя и приятной – «силы-то у меня ещё есть, дай бог, и ещё долго будут». Про Лайну семейство говорило, что она поправляет здоровье после тюрьмы, чем вызывали сочувствие товарищей по работе и смущали Татьяну – на самом деле, конечно, первые почти два месяца она сидела дома потому, что учила язык и семейную историю до меры достаточной, чтобы не бояться разоблачения. Так же она занималась с Рупе и Ритвой посильными домашними уроками, помогающими в том числе ей практикой в языке.
Однако осенью, когда Рупе пошёл в школу, а Ритва – в руководимый её же матерью детский сад (необходимость в детских садах встала тогда острейше, немало семей отправили кормильцев добровольцами в Красную Армию, женщины работали, работали в большинстве своём и старики, и старшие, не имеющие своих семей дети), она сказала:
– Мне нужно пойти работать. Нехорошо, если я буду жить на вашем иждивении и тем более нехорошо это теперь, когда Пааво тоже хочет идти добровольцем.
– Хорошо, дочка, желание твоё благое. Куда же ты хочешь идти работать?
– В госпиталь! Есть ведь здесь госпиталь? Дело это, в нынешних обстоятельствах, самое правильное и необходимое.
– Госпиталя тут нет, но какая-то больница есть… А ты что же, дочка, медицинское дело знаешь?
– Немного знаю, – улыбнулась Татьяна.
Больница действительно привела её в ужас. Маленькая, одноэтажная, снаружи она была, слов нет, нарядной и даже представительной, вот только на больницу походила мало, а изнутри ещё менее. Рассчитанная всего на 35 мест, сейчас она была пуста, как пояснил не очень твёрдо стоящий на ногах сторож, он же санитар – лекарств не осталось, вот никто и не лечится. Доктор и фельдшера разошлись, кто-то, кажется, даже уехал из города. Не хватало кроватей, кто и когда их растащил, сторож сказать не мог, в операционной не было ровно никаких инструментов – как пояснил сторож, доктор забрал их с собой, «чтоб не растащили». Татьяна решила не задавать вопроса, зачем же тогда нужен тут сторож, она отправилась к доктору. Доктор, видом своим и обращением вызвавший в ней уважение и расположение, высказался однозначно, что возрождать больницу – дело необходимое и правильное, только вот материальная база её теперь совсем бедственная, в аптеке едва ли осталось что-то кроме бинтов, аспирина и глазных капель, а ведь эта аптека одна не только на весь город, а и на весь уезд. Что же говорить о госпитале – это совершенно нереализуемая затея, для этого нет ни места, ни средств, которых нет и для больницы-то.
– Что же делать будем, когда солдаты, ушедшие отсюда добровольцами, начнут поступать сюда ранеными? Ведь фронт-то не так далеко от нас.
– Верно, не очень и надобно везти их сюда, ближе до Котласа или каких других городов. Вы бы, барышня, по всем этим вопросам обратились в горсовет или уж не знаю там, куда, вот что они решат, то и будет. Скажут возвращаться в больницу – так вернёмся, кто не уехал, конечно, скажут госпиталь устроить – так устроим… Если они ещё денег найдут, хоть на то, хоть на другое – так уж вовсе хорошо будет…
По тону его можно было предположить, что к новой власти он расположен с изрядной долей скепсиса и не очень-то верит, что у барышни что-то получится, но Татьяна в том, в чём считала себя правой, умела быть настойчивой. Не став спрашивать, почему ж он сам до сих пор не пошёл и вопрос этот не решил, она пошла в горсовет искать «кого-нибудь, кто за это отвечает».
Надо сказать, никакой своей верхней одежды у Татьяны не было. Переезжали в Усть-Сысольск Ярвинены ещё по теплу, да и налегке, как и приехали в Екатеринбург, с наступлением осени встал вопрос, как быть. Выехать в родную деревню для продажи дома и перевоза хозяйства всё не представлялось возможным, покуда в Сибири было неспокойно, было это небезопасно. Исполкомом было им выдано из реквизированного из купеческих лавок – по две рубахи мужских, по одной паре брюк, по двое женских платьев, по одной тёплой, для осени, одёжке, выдали одежду для детей. Татьяна себе ничего не согласилась брать, считая недопустимым брать чужое.
– Чудная ты, – сказала тогда Эльза, – будто обеднели они от этого. Будто в самом деле с их плеч это сняли, а не из товара их, который здесь большей части народу покупать не на что!
Но Татьяна упрямо отказывалась, и мёрзла бы под осенним дождём в подаренной Херттой кофте, если б не эти привезённые Пааво подарки. Крестьянам вычегодских деревень, которым его отряд развозил зерно и муку, он полюбился не только за помощь материальную, но и за простоту и доброжелательность в общении, искреннее внимание к их судьбе, в каждом бедняцком доме его норовили зазвать за стол, угостить уж чем найдётся – грибной похлёбкой или хоть чаем с мочёной ягодой, некоторые наиболее простодушные осторожно выясняли возможность выдать за него дочек, а узнав, что он женат, утешились сведеньем, что у него есть незамужняя сестра, которой, тая мечту посватать за кого-нибудь из сыновей, и передали подарки – кто вышитое нарядное платье, кто платок, кто просто яркий тканый пояс. Был среди подарков и вот этот род тёплой женской одежды – распашная, из дублёной кожи, с мехом по рукавам, с орнаментом по подолу. В ней-то Татьяна и пришла в горсовет, и председатель комитета по народному хозяйству, к которому её в итоге направили, приняв её по этой одежде за крестьянку, обратился к ней на местном наречии. Татьяна объяснила ему его ошибку, внутренне молясь, чтоб лучше он не знал так же и финского, она не была уверена в своей способности вести беседу на столь сложную тему на чужом языке, но председатель финского не знал, и беседу они вели на русском.
– В самом деле, проблема серьёзная, это вы правильно говорите… И решать её надобно, это верно, хотя и сложно – это мы только-только с продовольствием вопрос решили, и то не повсеместно, а устройство школ, а с дорогами вон какое бедствие… Но решать мы будем. Вы вот что – составьте список-запрос, какие нужны лекарства, и инструментарий, и кого хорошо бы прислать в помощь, в каком количестве какого персонала, а то ведь один только доктор – это ж в самом деле что такое, не надорваться же человеку… А по поводу госпиталя – это вот вы очень даже умно и дальновидно придумали, ведь интервенты от Архангельска аж вон куда продвинулись, ожесточённые бои теперь по обоим берегам Северной Двины, так что же, если всех раненых в Котлас, в Вологду везти – ведь разве они там справятся? Надо, чтобы хотя бы тех, что полегче, переправляли к нам, и тех, что родом из этих мест… Но с имеющимися ресурсами нам этого, конечно, не сделать, людей нет, средств нет… Но это мы, значит, решим, как только вы запрос нам подготовите – так в центр его пошлём. Знаете, вот вам, товарищ Ярвинен, руководство этим вопросом и поручим. Определить, что потребно и кто потребен, и как это больничное хозяйство держать…
– Мне? – не поверила своим ушам Татьяна, – но я ведь… Я и не врач, я образования нужного не имею, я только сестра милосердия…
– Ну, значит, найдёте, подберёте людей, кто будет разбираться как подобает и работать как подобает. Верите ли, я вот в медицине ещё поменьше вашего разбираюсь, так что вместо вас не встану. Никто вас прямо оперировать и не заставит, на то, будем надеяться, пришлют нам ещё хотя бы кого-то из врачей оттуда, где имеется в них излишек. А вот руководство – будет на вас. Вы ведь инициативу проявили, проблему обозначили – значит, и в дальнейшем ответственность иметь будете. Что не умеете – тому научитесь. Как все мы. Тут ведь, знаете ли, ни в чём образованных и опытных не переизбыток, мало их прежний порядок нам вообще оставил, а кого и оставил – с теми много каши не сваришь, ну да что об этом… Тут не умеешь – так следует научиться, не чувствуешь в себе сил – так надо найти, а иначе никак, никто за нас работы не сделает. Вы ведь член партии?
– Нет…
– Странно… Ну, как бы то ни было, а мыслете вы в правильном, прогрессивном направлении, а это главное. Значит, справитесь. Однако же устройство госпиталя в имеющейся больнице, конечно, совершенно невозможно. Надобно найти какое-то другое место. Только какое… Сами видите, подходящих зданий-то в городе раз два и обчёлся. Не гимназию же переселять куда-нибудь… Разве что, вот. Пойдите к Стефановскому собору, у них на дворе есть вроде как какие-то хозяйственные постройки, корпус какой-то, вроде, может подойти…
– Так разве ж они его уступят?
Председатель усмехнулся.
– Уступят… А вы уговорите. А не согласятся – так заставьте. А если вы о том, что вроде как, скажут, кто вы такая – так возьмите для солидности из персонала кого, ну и вон… Наумов! Сходишь с товарищем Ярвинен к Стефановскому!
Хоть и мало верилось Татьяне в успех такого дерзкого предприятия, но делать-то было действительно нечего – больших зданий в городе и правда по пальцам перечесть, и все заняты уже, преимущественно школами и училищами, а имеющейся больницы и для больницы-то мало. Хотя ещё неизвестно, выйдет ли у них хоть что-нибудь – обойдя персонал, запросто можно было пасть духом и бросить всю затею. Двое из фельдшеров действительно уехали, тому полгода или более назад, и куда – никто не знал, одна из фельдшериц умерла, ещё один фельдшер принялся чваниться и увиливать, Татьяна, впрочем, решила, что потеря невелика, потому что человек неблагонадёжный и явный пропойца. Но ещё фельдшер и фельдшерица выразили горячую готовность помогать, и более того – изъявили намерение сейчас же отправиться в больницу, чтобы уже начать наводить там порядок и начать составлять нужные Татьяне списки, покуда она решает вопрос с обустройством госпиталя. Это поддерживало.
К собору Татьяна подходила не без внутренней дрожи – с нелёгкими мыслями, которые не много-то кому выскажешь. Вот ведь насмешка судьбы – первый раз более чем за год она входит в православный храм, и не для молитвы, совсем не для молитвы. Это было самым тяжёлым в отведённой ей роли, тяжёлым ещё более, чем язык, которого она не знала – она не могла даже посетить воскресную службу. Её приёмная семья, правда, лишена была этой возможности так же, так как лютеранских приходов в этом краю попросту не было. Они молились дома, молилась и Татьяна, когда оставалась в уединении. Горечь и отчаянье охватывали иногда от того, что не только возможности стоять службы и видеть святые лики – даже духовного чтения у неё не было, даже Библии. И много раз приходило ей в голову, что можно бы решиться однажды пойти, ну кто обратит внимание, если она скромно постоит у врат, как евангельский мытарь… Нет, обратят. Уж как может батюшка не обратить внимания на новое лицо в его невеликом приходе? И ещё страшнее, если подойдут к ней, спросят, что привело её в православную церковь, спросят, не пожелала ли она креститься… Что тогда ответить? Нет уж, немыслимо даже привести к такому вопросу. Так же и пойти приобрести себе Библию – как же могут не заметить, что сестра партийного активиста Пааво Ярвинена покупает Библию, да ещё православную? Да и достанешь ли здесь… В маленьком городе иметь домашние духовные книги могли себе позволить только образованные и богатые, таких здесь было немного… Она не знала, конечно, где сейчас её сёстры и Алексей, насколько поняла только – ни с кем из них, кажется, не обошлись так же, как с ней. Это только и утешало. Быть отлучённым от Христовых таинств – тяжкое испытание для христианина, наказание за серьёзный проступок. Как ни была она к себе критична, таких поступков она за собой не знала, но толку говорить, что людским судом – и не было это наказанием. Просто сложилось так, случайно, могли ведь и другую ей выбрать семью. Однако у Бога случайностей нет, и в молитвенный час перед сном Татьяна часто размышляла, почему Господь попустил такому случиться, кара это для неё или испытание. Что ж, первые христиане лишены были возможности открыто исповедовать свою веру, они собирались для молитвы тайно, да и церквей, и икон не было тогда – а сколько было причисленных к лику святых, к лику мученическому! И позже многие святые удалялись от мира в пустыни, в леса – и дикие места наполняли святостью своего труда, своего духовного подвига… Татьяна, конечно, не полагала, что ей подобное под силу, но в примере святых черпала силы, мужество, так необходимое ей сейчас. Молилась лишь о том, чтоб легче был путь её сестёр и брата, чтобы они имели те возможности, которых была лишена она. О, если б она хотя бы доподлинно знала, что жизнь их устроена лучше, чем её жизнь, если б имела хоть какие-то вести о матери, отце, доброй Нюте… Тогда не то что ропота – никакого упадка духа не было б в ней, и снесла б она и в два раза большие тяготы… Но видно, в том и было испытание божье, чтоб училась она со смирением сносить безвестность, сносила их даже без поддержки благодати совместной молитвы, без исповеди и причастия, положась во всём на волю Божью.
Храм бедного северного края был, конечно, прост и скромен в убранстве, но строгие тёмные лики икон в потемневших от времени массивных ризах внушали глубокий душевный трепет и сладостное умиление, трепетавшие перед ними редкие свечки плакали восковыми слезами, неся к небу молитвы поставивших их, и Татьяна была благодарна судьбе уже за возможность этих кратких, беглых взглядов на них, она удержала руку от крестного знамения, но душу от ликования удержать было нельзя, да и не нужно вовсе.
Кривоватый служка путано объяснял, что батюшка отсутствует, вместе с дьяконом отправился то ли соборовать умирающего, то ли отпевать свежепреставившегося, Татьяна подумала в тот момент, что уж если тяжело заболеет – строго закажет приёмной семье привести к ней православного батюшку для исповеди – что уж тогда это будет решать, а отойти её душа должна чисто и спокойно, по-христиански.
– Ладно, чего там… – шмыгнул носом Наумов, – пошли, глянем пока эту постройку, а то может, и не подойдёт она вовсе, и чего тогда попа зазря дёргать?
По первому уже взгляду на двухэтажное строение Татьяне подумалось, что вполне как раз подойдёт, и от этого-то стало нехорошо на душе. Лучше б не подошло, не пришлось совершать такой сомнительный всё-таки шаг – отбирать его у храма Божьего… «Но ведь на время, – успокаивала себя Татьяна, – только на время… Война закончится – и возвратится им их имущество, а там, поди, и новое здание построится…»
– Здесь у них не то мастерские какие располагались, не то хранилища, – пояснял Наумов, когда они входили в двери, – ну, для всякого церковного добра, для починки и ремонта… У вас, лютеран, проще канон, и жизнь проще, а у православных вон, сколько всякого барахла принято – иконы, ризы…
– А вы не православный? Или в том смысле, что больше не православный?
– Ну, в общем да… Семья-то у меня из старообрядцев, ну и мы себя тоже православными всегда звали…
Пройти далеко они не успели – навстречу им выскочила старушка в тёмном длинном платье, в тёмном же платке – не инокиня, верно, какая-нибудь церковная служащая, может быть, заведующая здесь хозяйством. Наперебой с Наумовым они объяснили цель прихода, два раза повторили, что сначала только осмотрят здание, а забирать его без ордера от исполкома всё равно права не имеют, однако старушка упёрла руки в боки и заявила, что никуда их не пропустит.
– Да что ж вы так… – Наумов даже попятился, – разве у вас тут какие-то работы ещё ведутся? Так незаметно…
– Не ведутся. Вашей милостью, нехристи проклятые, не ведутся, всех мастеров, всех швей разогнали, на фабрики свои сманили… Так хотите теперь и последнее забрать?
– Не грешите уж, бабушка, никто у вас последнее не забирает. Перенесёте станки свои или чего у вас там, и весь скарб в какое надёжное место, нам это здесь и не надобно. Здесь госпиталь будет. Госпиталь, понимаете? Нам только комнаты нужны, больше ничего.
Старушка яростнее ответствовала, что не допустит такого поругания, костьми ляжет, но не допустит… А если они своего всё же намерены добиться, кары небесные на их голову обрушатся и проклятья до седьмого колена им и тем нехристям, что богопротивный такой ордер подпишут.
– Да какое такое поругание? – не выдержала Татьяна, – разве госпиталь, помощь раненым – не богоугодное дело?
– Так, бабка, отойди, не гневи… Костьми она ляжет… Да кому твои кости нужны? Без нас не ровён час земля призовёт… Повторяю, мы без закона ничего не делаем. По закону возьмём, по закону и вернём. По нашему, рабоче-крестьянскому, когда Совет распорядится. Лишнего нам не надо… Было б, куда окромя этого – так сдалась бы эта твоя мастерская вместе с тобой…
Они ходили по полупустым комнатам – в некоторых ещё стояли станки, на которых, видно, починялись рамы и ризы у икон, вышивались облачения, но в целом действительно было заметно, что работы в мастерских не ведутся уже давно.
– Ну, прямо сказать, хоромы, – довольно крякнул Наумов, оглядывая густо побеленные потолки и большие светлые окна, – вот тут-то можно уже о госпитале говорить. А то в самом деле, что ж это – и раненых, и тифозных каких-нибудь, и рожаниц вместе класть? А, что скажете, товарищ Ярвинен? Славное ведь место, подходящее? Давайте, ещё и подвал глянем, вон лестница, гляжу… В подвале можно будет, полагаю, прачечную устроить или мертвецкую…
Бабка снова взвилась, осыпая «иуд безбожных» изысканными библейскими проклятьями, мастерски достроенными народной словесностью, и попыталась натурально преградить им путь, упёршись руками в косяки.
– Уйди, бабка, уйди, добром прошу. Не хватало мне старуху арестовывать за препятствие советским властям, сама на старости лет не позорься! Что у вас там в подвале, жемчуга самокатные, что ли, или святые мощи?
Наумов мягко отцепил старушечьи пальцы от косяков, Татьяна, бросив на бабку виноватый взгляд, проскользнула мимо неё за дверь подвала. И ахнула. В небольшом помещении вдоль стен лежали плотным штабелем мешки… С одного соскочила, воровато зыркнув, крыса, из маленькой бреши тоненькой струйкой текло золотистое зерно.
– Ах вы… – Наумов не сдержался эмоций и ввернул выражение, заставившее Татьяну втянуть голову в плечи, – вот оно, значит, поругание-то какое? Вот они святыни-то ваши? Народ голодает, ребятишки кору и лебеду жуют, а они хлеб укрывают! Им пустующей мастерской для госпиталя жалко, думал я… им зерна для голодных жалко!
– Поля отобрали! Работников разогнали! – разорялась бабка, – теперь и хлеб насущный последний вам отдать?
Татьяна была бледна, губы дрожали, голос грозил сорваться. Слишком хорошо помнила рассказы Пааво о рецептах – о хлебе с древесной корой, травой, толчёной соломой…
– Удивительный народ, и ведь выживают на этом… Не все, конечно… Разве только навоза в хлеб не добавляют, а может, и добавляют, только не сказали… Ладно б, хоть мясо было, но сколько скота война-то съела… А кому и дорого держать-то. Почитай, грибами и рыбой и выживают.
Наумов прошёл в соседнее помещение, обнаружил мешки и там – кажется, с крупой.
– Это ж вы, никак, до конца дней себя обеспечить решили? Или, может статься, не всё тут ваше, а кто из благотворителей церкви укрыть попросил? Ну так передайте им – не вышло!
– Нет, матушка, как хотите, называйте, только не последний… Да вы… да вы ж, когда развёрстка началась, первыми должны были, не ожидая, когда к вам придут, сами придти и не то что излишек – всё отдать, и не за откуп, без всякой мзды… Какие ж вы христиане, какие ж вы божьи служители? Христос ведь сказал: «Не заботьтесь, что вам есть и пить и во что одеться»… Христос сказал: «Имеющий две рубашки, одну отдай неимущему»… Как же вы бедному, голодному народу о грехе лихоимства и стяжательства рассказываете, на собственном, что ли, примере?
Дальше Наумов поймал на улице двоих рабочих и оставил их в мастерской вроде как то ли сторожами в помощь Татьяне, то ли понятыми, а сам побежал в исполком доложиться, дальше прибыли уполномоченные для описи и изъятия, а Татьяна отправилась сперва к больнице, справиться, как дела там у новых её помощников, потом в горсовет с первичным заказом – на медикаменты, перевязочные материалы, спирт, различный инвентарь, а кровати можно уж найти и здесь, кто изготовит, и Наумов по дороге говорил ей, что потому он в бога больше и не верит, что хорошо увидел, как попы наживаются на народе, твердя ему о нестяжании сокровищ на земле, а сами очень даже стяжают, и если они в этом врут бесстыже – так может, и про бога вообще врут… Ордер на занятие помещения был выдан, о запросе, как и о присылке врачей и младшего медицинского персонала, было обещано похлопотать, и часть реквизированных из подвалов продуктов было обещано отдать на нужды будущего госпиталя и восстанавливаемой больницы, и Татьяна отправилась пока домой, в упадке духа таком, что прежний казался ей совершенно несущественным. В голове звучали и слова Наумова – что вот, говорят богатеи и церковники, что они людям бедным работу дают, от нищеты их спасают, а кто ж тех людей в нищету вверг? Не сами ли богатеи и церковники? Когда из-за долгов люди землю теряли, не находили, чем уплатить за пользование ею, или на что купить плуги и бороны и лошадей – вот земля почти вся в собственности у богачей, а разве их она, разве не всем людям должна принадлежать? Разве не все мы одних Адама и Евы дети, которым Господь сказал: плодитесь и наследуйте землю? И слова Пааво, что для него в вере и партийной идее противоречия нет, потому что и сама их вера возникла когда-то как такая же революция, и потому что вера их, какой он впитал её с детских лет, скромнее в обиходе и предполагает меньшее отдаление священников и мирян. Их вера с того и начиналась, чтоб отбросить всё наносное, ложное, чтоб от идолопочитания икон, поклонения злату распятий и священнических риз вернуться к истинному евангельскому духу, чтоб священники, именуя себя посредниками между Богом и людьми, не подменяли собой Христа, не стяжали почёта и богатства, а были слугами, каковыми себя называют. Татьяна много спорила с ним когда-то, доказывая, что иконам вовсе не поклоняются, а через них поклоняются Богу и святым, что богатое убранство церквей для приходящих в них людей делается, чтобы вещественными средствами показать им величие и сияние горнего мира, что сами люди на церкви жертвуют, чтобы так, доступными средствами, выразить свою любовь к Богу, Пааво только улыбался и отвечал, что сама ведь должна понимать, Богу ни золота, ни драгоценных камней, ни парчи не нужно, он и так творец и хозяин всего, а вот с проповедями Христовыми и с жизнью первых его учеников убранство церквей и богатство монастырских угодий мало сочетаются. Татьяна махала рукой: мирским судом судит, о букве, не о духе. А сейчас – Пааво далеко, на фронте, а его слова всё в ушах звучат, и не поспоришь с ним, не только потому, что не услышит. Не сама ли недавно думала о первых последователях Христова учения, у которых не было ни икон, ни церквей, а веру они имели необыкновенную, и всей жизнью и смертью эту веру исповедовали? Разве сама не увидела, не сказала даже, что у слуг Божьих божьи заповеди только на устах, а не в сердце?
Спасалась в работе и в молитве. Больше в работе – благо, уж в ней недостатка не было. Прибыли из Москвы к ним ещё двое врачей, один пожилой, второй помоложе, но тоже в госпитальных делах опыт имеющий, их обоих к госпиталю и поставили, а местного доктора местной больнице и оставили, прибыл десяток фельдшеров и десяток же сестёр – мало не половину Татьяне тут же захотелось отослать обратно, не понять, то ли из-под палки их сюда гнали, то ли калачами какими заманивали, фельдшера через одного то и дело норовили отлынивать, лабунились к склянкам со спиртом и щипали за задницы сестричек, один так фельдшер и вовсе оказался ветеринарным, примазался под сурдинку, ну а сестрички – ну, три опытные, толковые, серьёзные, а остальные – новенькие-зелёные, путали поминутно бадьи для кипячения простыней и стерилизации бинтов, бледнели и чуть не падали в обморок при виде крови и вообще, кажется, ожидали, что они на этой работе будут только подавать полотенчико доктору после мытья рук. «Ничего, не я, так Любовь Микитична их вымуштрует» – внутренне улыбалась Татьяна. Так, в общем-то, и было.
Любовь Микитична была та самая фельдшерица, что первой откликнулась на её призыв. Высокая, крепкая, с крупными, грубоватыми чертами малоэмоционального лица, Любовь Микитична являла собой настоящего профессионала. Своё дело она знала от и до, и не было ни одного вопроса, на который она не смогла бы ответить и никакого дела, которое она не могла бы сделать сама либо найти, кому поручить, да ещё проконтролировать, чтоб было сделано. За всё время работы с нею Татьяна никогда не замечала, чтобы эта женщина болела, чтобы что-то могло смутить, расстроить или напугать её. Казалось, она была механической и работала с размеренностью и неутомимостью механизма, ненавидя праздность как для себя самой, так и для других, если не было в настоящий момент больных, которым требовались бы какие-то процедуры, и было перестирано всё бельё, она наводила ревизию в препаратах и посылала за чем-нибудь недостающим, или устраивала внеочередную уборку коридоров и уборных, мытьё окон, или шла на кухню узнать, не нужна ли какая-либо помощь там. В общем и целом, если б мир начал рушиться и самый свод небесный начал падать кусками на землю, Любовь Микитична не повела бы и бровью, и госпиталь продолжал бы стоять и работать как часы. Единственное, на что Любовь Микитична не была способна – это на общение, пожалуй, общение вообще, не только душевную поддержку и развлечение выздоравливающих бойцов. Но для этого как раз и были в штате молоденькие сестрички, которые, стараниями фельдшериц и Татьяны, приобрели всё же большую серьёзность и расторопность, и способны были теперь отнестись к времени, проводимому в палатах, за чтением раненым книг или написанием писем их родным, не как к развлечению и отдыху.