Текст книги "Приёмыши революции (СИ)"
Автор книги: Саша Скиф
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 54 страниц)
День был кошмаром не хуже, чем ночь. С лучами рассвета могло казаться, что тьма отступила, но нет, она была рядом. Она была в глазах мёртвой Анны на стене. Она кралась за ними следом. О ней удавалось ненадолго забыться на работе – и Ольга полюбила бывать там, где людно и шумно. Она в короткое время перезнакомилась со всеми, кто работал подле неё, ходила с ребятами-сварщиками и девчонками-малярами и уборщицами в заводскую столовую, даже если сама не обедала – с ними сидела, захаживала на их собрания – лишь бы не идти домой…
Ей невыносимо было видеть, как мучается Андрей, но когда она тянулась к нему с помощью, поддержкой, ободрением – он отшатывался от неё, отшатывался от самой мысли отступить ненадолго от вечной зимы, на которую, как считал, он осужден. Замечали ли родители, что творилось с их детьми? Если и замечали, то не находили слов, которые могли бы им сказать. Впрочем, при Фёдоре Васильевиче и его сестре они вели себя как будто как прежде, улыбались, шутили и тормошили родителей своей беспечной болтовнёй. Не потому, чтоб лицемерили перед ними, а потому, что для них хотели только радости, не омрачённой их драмами, и потому, что казалось, что в их присутствии тьма отступает, надрывная тоска не так терзает сердце…
Только их вечера Ольга всё чаще пропускала, ссылаясь то на то, что в церковь пошла, то на какое-нибудь собрание заводских друзей…
В начале февраля Андрей уехал – ушёл добровольцем в белогвардейскую армию. Оставил только короткую записку, как оправдание для семьи – что не может больше соглашаться с ними в поддержке большевистской власти. Ольга потом не досчиталась одной из «старых» своих фотографий – той, где у рояля. Он погиб в первом же бою – попал в плен и был расстрелян, во внутреннем кармане у него нашли образок Казанской – благословение покойной матери, и фотографию девушки – лица было не разобрать на окровавленном, пробитом пулей клочке бумаги, совершеннейшем изделии фотолаборатории Янкеля Юровского…
Ольга могла сказать с уверенностью, что не сойти с ума ей помогла не иначе как высшая благая сила, все эти страшные дни словно совершенно случайно посылая ей именно нужных людей. Сперва, правда, никаких людей и вовсе рядом с собой она не могла видеть и ощущать, избегая всех, кроме как тех, кого просто не получилось бы, ей казалось, что во всех глазах она видит осуждение к себе. Особенно Фёдор Васильевич и Аделаида Васильевна, они, Ольга была уверена, попросту ненавидят её. Когда её, через несколько дней после гибели Андрея и идентификации её личности ввиду фотографии, отстранили от работы – она была этому даже рада, невозможно было выносить каждый день эту муку душевную, приходить туда, где он работал гораздо прежде неё, где всё было связано с ним множеством невидимых нитей, где осталось опустевшее после него место – навсегда опустевшее… Где в огромном цехе под потолком, теряющимся где-то высоко, в темноте, с важным и немного потусторонним скрипом ходили лебёдки, и так странно изменялись их голоса этим огромным пространством, отражаясь от недособранного бока эдакого, как говорила восхищённая Ольга, изумительного страшилища, которое – совсем немного осталось, и сойдёт тоже на воду… Пока сквозь не закрытые ещё большими листами металла прорехи были видны внутренние механизмы, и Ольга невольно думала о дивном и странном – ведь так, наверное, и человек создаётся в утробе матери, сперва воссоздаётся скелет его, одевается мышцами и жилами, потом тело обтягивается кожей, и однажды – новый человек издаёт первый пронзительный крик в этом мире, как пароход издаёт первый громкий, победно-приветственный гудок. Они давали им имена, как новорожденным. Пусть никуда потом это дальше не шло, для них они оставались именно этими Восторгом, Рассветом, Торопыгой (с его выпуском было очень много накладок на стадии подготовки документации, а сроки поджимали, доделывали ускоренно, ударно), Подводником (обережное, не иначе, прозвание, появившееся после того, как Андрей вовремя заметил ошибку в чертеже), Красавицей (бог знает, почему, но тут Андрей решил, что вот именно этот теплоход – девочка…) Это были их дорогие детки, отправлявшиеся из их рук в большую жизнь – какой-то продержится в ней совсем недолго, подорванный вражеским снарядом, какой-то доживёт до мирной жизни, до далёких непредставляемых сейчас дней, может быть, и их переживёт… Да, они, даром что сами руками своими их не создавали, утопая исключительно в цифрах и схемах технической документации – их родители. А рабочие – пожалуй, акушеры. Конечно, всё это очень даже субъективно и за уши притянуто, но Ольгу грела сама мысль о том, что они, сообща, выпускают что-то единое. Оно поплывёт по чернильной строке мимо спокойных притихших берегов, унося их мысли, пожелания, их улыбки далеко, к Каспию… Эти корабли уплыли, унося память живого Андрея, его голоса, что ей сказать новым?
Когда арестовали сперва Фёдора Васильевича, потом Аделаиду Васильевну и её – она воспринимала это уже с тупым равнодушием. Она не помнила потом этого толком – эти двое суток чередования низкого, давно не беленого потолка камеры с глубокими, больными тенями от тусклой лампы и допросов, довольно сухих и однообразных. Она не могла сказать того, что в действительно имело место быть, поэтому говорила, что не знает ничего. Что Андрей уехал внезапно, неожиданно для них всех… Она действительно этого не ожидала, да. Если б ожидала – не спала б ночами, карауля у порога его комнаты, вцепилась бы в ноги, не пустила бы, костьми легла. Но она не ожидала. От спокойного, сдержанного, мягкого Андрея… в равной степени, как самоубийства… Это длилось в общей сложности не долее трёх дней. Потом их так же неожиданно отпустили, вынеся вердикт, что никакой их связи с контрреволюцией не замечено, забыли о них. Восстановили все дотации, которыми пользовались дядя и приёмная матушка, как люди уже немолодые и нездоровые. Тогда Ольга и не задумалась об этом, не посчитала, что это необычно, что они очень легко отделались… При том-то, что сами старшие, может быть, и полагали себя людьми, от политики далёкими, а вот среди друзей Андрея и их семей бывало всякое, а время нынче такое, что могут и не очень разбираться, кто сгоряча что-то ляпнул, а кто и всерьёз что-то из себя представляет… Но тогда-то Ольга даже и не осознавала, что крылья ангела смерти над самым ухом прошелестели. За жизнь свою она не то чтоб не боялась, но больше самого страха боялась, чем чего-либо на самом деле. Пуля – это ведь недолго, и почти, наверное, не больно, если точно в сердце – солдаты так умирают, и говорят ведь потом, дескать, лицо у него было мирное, спокойное… Каков был Андрей – она не знала. Как хорошо, что она не видела его мёртвого… Один миг… И больше нет всех этих мыслей, печалей, тревог. Душа оставит их вместе с бренным телом. А дальше как рассудит бог…
Не сразу совладав с чёрными, греховными мыслями, Ольга подумала о том, чтоб схоронить себя в святой обители. В самом деле, какой другой путь был для разбитого женского сердца? И колебалась, конечно, и металась – как оставить Аделаиду Васильевну, чью теплоту и привязанность она чувствовала по-прежнему и почти ужасалась ей, одну с Фёдором Васильевичем, разбитым, выпитым горем так, что похож был на призрак себя самого, но и как сметь скорбеть вместе с этой семьёй, чужая ей, принёсшая в неё горе? Господь один может теперь устроить её путь. В уединении, в молитвенном труде душа очистится, умиротворится. Молиться о тех, кого потеряла, о тех, кому не смогла помочь… Ольга часами стояла в полупустом храме – приходила не только на службы, а во всякое время, когда звало сердце, кажется, бесконечно могли литься слёзы, отражая золото свечей и образов. Редко решалась она подойти к иконе святой равноапостольной Ольги, чаще стояла у иконы Пречистой «Всех скорбящих радосте», испрашивая божьей помощи в осуществлении трудного выбора. Наконец, она решилась, и воскресным днём отправилась в Крестовоздвиженскую обитель, которую до этого так и не случилось посетить, хотя очень мечтала об этом.
День был неласковый, вьюжный, холодный. Сколько раз она ни сворачивала, всё казалось, что метель бьёт прямо в грудь, снежная пороша лицо обжигала, ветер норовил сорвать шапку, хватал за полы пальто, пытался забраться в рукава. Будто твердил – остановись, поверни. Не дурной ли знак? Нет, это дьявол искушает, это испытание твёрдости её, дорога к богу дурной быть не может… Начала вполголоса напевать тропарь Честному Кресту, полегче как будто стало. Благо, и прохожих, которые бы посмотрели на неё, как на дурочку, было в такую погоду на улицах не слишком много.
Монастырь сейчас считался как бы недействующим, и много посетителей в нём не бывало. Тем не менее, во дворе стояло два огромных, заляпанных грязью грузовика, и возле них суетились какие-то люди. Они покосились на Ольгу, Ольга на них, никто, впрочем, ничего не сказал, и шагу к ней не сделал.
Разобраться в нынешнем обустройстве и порядках было, конечно, непросто. Ольга сунулась было в одну дверь, но оттуда вышла навстречу женщина совершенно мирского вида и одеяния, с малым дитём, которое едва доставало, чтобы держать её за руку. Она замерла было в растерянности, и тут же в спину её толкнули двое мужчин, корячащих по узкому коридору свежесколоченную, видно, ещё пахнущую стружкой кровать.
– Посторонитесь, гражданочка, и не хочем, а затопчем! Чего ж вы стоите тут, как потерянная? Вам куда надобно? Потому как если в госпиталь, то это вон туда дальше, а если к кому из сестричек пришли – то это выйти и через другой вход…
– Мне бы матушку настоятельницу увидеть, – смутилась Ольга, очень надеясь, что не придётся объяснять этим совершенно мирским, небритым и замотанным, но весёлым людям цель своего визита.
– А, так это вам вообще в соседний корпус… Вот смотрите, вот так выйдете, – один из мужчин, продолжая держать одной рукой свой конец кровати, принялся другой обильно жестикулировать, – там увидите построечку такую небольшую, а из-за неё крыша виднеется… Вот к этой крыше вам и надо. Поди, не заблудитесь. Ну, давай, Микитич… Ай, да что ж она, проклятая, не проходит?
– А кто обмер делал? У твоей бабы, Артём, ноги длинные, а у тебя зато руки кривые!
Ольга снова вышла под сумрачное, клубящееся плотными тучами небо. Метель здесь, во дворе, всё же была тише, ветер гасили стены. Кое-где прокопанные в снегу дорожки уже успело занести, приходилось ковылять, едва один раз даже не набрала полный сапог снега. Ничего, выбралась.
Матушка настоятельница, игуменья Мария, приняла её ласково. Ольга сидела вся красная, опустив глаза, когда игуменья с келейницей своей наперебой расспрашивали её о жизни её, о семействе – прямо тут сквозь землю провалиться хотелось, вот ведь о чём она не подумала, что придя с таким-то заявлением, что желает посвятить жизнь свою Богу в стенах этой обители, придётся с первых шагов говорить неправду доброй женщине, у которой ей находиться в подчинении… Успокоила себя тем, что при постриге уж правду всю откроет. Уж божья служительница, от мирской суеты и тем более политики отрёкшаяся давно, не выдаст её, об этом что говорить. Быть может, и совет даст, что сказать во время таинства, чтоб не открывать правды всему честному собранию? Сказать, например, что просто крестили её с другим именем, хоть вполовину, но правдой будет… А может быть, и… Ольга вспомнила некоторые жития, которые случилось ей читать во время болезни ещё в Царском Селе. Запомнилась одна святая, под именем Марин в мужской монастырь поступившая, духовным подвигом себе послушания мужские, с тяжёлым физическим трудом избравшая. Не вполне ли достойный подвиг пред Господом – отречение от имени своего, от своей личности?
Игуменья, впрочем, заминки собеседницы поняла по-своему.
– Дитя, ты говоришь как будто решительно, но в то же время я вижу в тебе сильное колебание. Между тем ты понимаешь, что такое решение – серьёзное, его нельзя потом отменить. Как единожды избранного мужа ты не можешь потом оставить, покуда Господь не призовёт одного из вас к себе, так и обет Господу – супружество духовное – соблюдать предстоит до самой смерти. Быть может, это воля матушки твоей, но ты чувствуешь, что ты не вполне согласна с этой волей?
Что сказала бы Аделаида Васильевна об этом её решении? А она узнает, когда Ольга, после этой вот разведки боем, объявит о нём. Может быть, вздохнёт с облегчением, что больше не придётся делить кров и нести ответ, как за родную, за чужую девушку. А может быть, кто знает, очень расстроена будет… Ведь кажется, о своём решении дать приют скрывающейся неведомо от кого незнакомке, продиктованном, быть может, минутной жалостливостью, она не пожалела покуда… Как с дочерью, делилась с нею размышлениями и воспоминаниями о юности, как от дочери, принимала помощь и заботу…
– Часто бывает, что воля Божья является нам через родительскую волю. Порой мы не можем принять её сразу, подчиниться ей не через силу, а с любовью и благодарностью. Но Господь устроит всё наилучшим образом. Молись о ниспослании вразумления и благодати Божьей, только решение, принимаемое с ясным и спокойным сердцем, угодно Господу.
– Вы полагаете, стало быть, матушка, что мне не нужно быть монахиней?
– Этого я не говорила, я не знаю этого, а знает только Господь. Не стоит бояться и печалиться, решение посвятить себя Богу не требуется от тебя сиюминутно и одномоментно, ты должна бы знать, что долгий период испытания предшествует принятию пострига. И если ты не уверена в своём решении, у тебя есть время, чтобы в молитве и размышлении найти верный путь. Быть может, путь твой – в супружестве и чадородии, в заботе о мирной и спокойной старости твоей матушки. Воспитаешь детей в любви и послушании, научая жизни богоугодной и скромной, сопроводишь заботой и участием последние дни матушки своей, а затем и супруга, которого пошлёт тебе Господь, и вдовицей придёшь в святую обитель. Если, конечно, – тут матушка Мария тяжко вздохнула, глубокие морщины печали прочертили её лоб, – будет, куда приходить… Не самое лёгкое время ты выбрала для избрания такого пути, хотя может быть, такое-то время более всего для духовного подвига подобает… Ты сама, думаю, успела заметить, в каком состоянии находится ныне обитель.
– Я не много успела заметить за время своего пути, – вежливо отозвалась Ольга, не полагая, что её суждения будут тут уместны.
– Обитель наша… теперь не совсем уже наша. Новая власть реквизировала у нас, почитай, всё, что могла. Трапезную заняли, теперь совместных трапез мы лишены. Кладбище и школу отняли в веденье города. Хозяйственные корпуса, прачечную, скотные постройки – всё забрали. В больнице обустроили госпиталь для солдат, квартиры отданы семьям работников да расквартированных здесь частей. Сёстры вынуждены обслуживать раненых, бельё им стирать, да более того – жить бок о бок с мирянами, видеть каждодневно служебную, семейную их жизнь, участвовать в их делах – легко ли в таких условиях жить согласно данным обетам, соблюдая тихость и чистоту помыслов, уделяя положенное время и трудам, и молитвенному бдению, и духовным чтениям, и службам церковным? От мирской суеты уставшие сюда шли, и мирская суета их здесь нашла. Нет более уединенья, мирской искус с нами денно и нощно. Многие сёстры колеблются, помышляя решиться на перевод в другую обитель, которой подобные преобразования ещё не коснулись, если не повсеместно творится то же богоборческое дело, только любовь к обители сей и сёстрам своим во Христе удерживает их, не позволяя покинуть в такую тяжёлую годину тех, кто здесь останется.
Да, подумала Ольга, это возможно себе представить, каково для молодых ещё, недавно начавших свой монашеский путь сестёр видеть каждый день молодых мужчин, многие из которых красивы и неженаты, слышать бытовые перебранки супругов и детский смех, быть невольными свидетельницами разговоров и деяний, от духовной жизни далёких… А многие из пришедших сюда не то что люди сугубо мирской жизни, но и взглядов атеистических… Здесь тебе и праздные разговоры, и пересуды, и споры и ссоры, и смех, и богохульство… Разве найдёт она здесь то, что искала?
И в этот момент словно проснулась она.
– Матушка, да какое же спасение бывает без искушений? Сами ведь говорите мне, что испытать нужно себя, прежде чем стезю монашескую избрать, что быть может, путь мой в миру, в жизни семейной может быть, а что же здесь? Говорили ведь и святые отцы, что мирской подвиг превыше подвига монашеского, потому что труднее в миру удержаться от искушений и божьих заповедей не забывать, да при том страх божий и правильные устремленья в домашних своих, в детей своих вложить. А святых отшельников как искушали? Не солдаты да жёны с детьми, блудницы в откровенных одеждах и сам дьявол с кознями своими являлись им, и дарами соблазняли, и муками грозили, а крепки они были в вере! Неужели так мало верите в чистоту и крепость душевную своих сестёр? Христос не пил ли и ел с мытарями и грешниками, не входил ли в дома фарисеев? И неужто в самом деле добра монастырского вам жаль? Христос не велел ли не стяжать сокровищ на земле, и от просящего не отвращаться, не велел ли быть слугой для других? И что вы против людей этих имеете? Не отняли они, не ваше это, Господь даёт, он и отнимает, труд ваш почётный, да ведь и они трудятся, а праведен ли выходит их труд – то нам ли судить? Даже если кто и оскорбил вас и что худое или непотребное при вас сказал – не подобает ли христианину с кроткой улыбкой всякое гонение встречать, и по утраченному не сожалеть? Не то ли должно вас заботить, какой вы пример им являете – отчуждения, будто брезгуете ими, одни чада божьи другими чадами божьими…
С лёгким сердцем шла Ольга обратно, и будто бы даже ветер стих, не жёг лицо, не затруднял шагов. Стыдно, конечно, стыдно ей было, что так дерзко говорила с матушкой настоятельницей, да только правды, того, что на сердце было, не могла не сказать. Вера христова, старание о жизни богоугодной не на теле и вокруг тела должны быть, а в сердце. Истинный христианин и на шумном торжище с молитвенного настроя не собьётся. Но то уж правда, видать – оскудела в людях вера…
Придя домой, горячо поприветствовала она названную мать и дядюшку, почувствовав вдруг в сердце прилив необычайной любви к ним, так что ком к горлу подступил и она не могла вымолвить ни слова, ничего сказать о том, где была и какие думы её обуревали тогда и теперь, поднялась к себе в комнату и ночь молилась – и об упокоении души Андрея и бедного своего отца, и о здравии приёмной матери и брата её, и о сёстрах и матери, о судьбах которых не знала, так же и о слугах, и о всех родственниках, и друзьях, и знакомых, и о стражниках и солдатах, и обо всей земле русской, горячо, со слезами, с земными поклонами, такой сильный молитвенный жар в себе чувствуя, и такую беспредельную любовь ко всему сущему, и такую ясность долга и пути. Только на два часа перед рассветом забылась, но проснулась бодрой и принялась за домашние дела. В самом деле, эгоизмом и предательством была эта мысль уйти, за стенами от мира затвориться, боль свою лелеять, за словами о спасении пустоту душевную прятать. Скромной и богоугодной жизнью и в миру можно жить – да, труднее это стократ, но на то она боль свою по потере своей, как меч на орало, перекуёт, любовь к Богу через любовь и заботу о ближних выражая. Жить ей теперь, по потере единственного её возлюбленного, в девстве до конца своих дней, а прибавив к тому пост, молитвы и духовное чтение, да труд на благо ближних, то же монашество на дому получит. Договорилась с Алёной, что та может пойти работать, а она взамен займётся домашней работой и заботой о хозяевах – было и желание у неё в госпиталь пойти, благо дело сестринское помнила она ещё хорошо, но было невмочно сейчас эту обитель посещать, встретить, быть может, матушку или келейницу её, перед которыми не сдержала, а сдержать должна была, дерзкие, недостойные попрёки. Права ли она или нет, а не её дело обличать. И хоть выход этот радовал её, но и тяжесть на сердце оставалась. Чувствовала, что вроде бы верный путь нашла, да чего-то в нём всё же недоставало.
Помощь пришла, откуда и не ждала. С отбытием и гибелью Андрея в прежнем виде собраний их задушевных уже не бывало, однако привычка человеческая сильна, и забегали к ним в гости друзья Андрея, и бывало, подолгу засиживались, развлекая стариков и её, затворницу, разговорами. Один раз зашёл и Леонид. Говорил с Фёдором Васильевичем о делах конторы своей – в то Ольга слишком не вслушивалась – а потом обратился вдруг к ней.
– Ирина, а не хотите ли снова работать? Участвовать в деле прямо скажем, необыкновенном, но вам, думаю, посильном и потенциально интересном? В лаборатории?
Ольга подняла глаза от шитья, сперва и не осознав, что это Леонид такое говорит.
– В лаборатории?
– Да, в лаборатории. Я смотрел сейчас, как вы вышиваете – у вас удивительное терпение и способность к мелкой, точной работе, вы были бы просто кладом для дела сборки мелких деталей. Работа очень сложная и ответственная, и очень славно, думаю, если будет ею заниматься женщина.
О, знал бы он, думала она, как прежде относилась она к рукоделию… Сейчас силой себя заставляла – как послушание, нравится ли, влечёт ли – а делай. Тем более, что приловчившись к домашней работе, уже меньше времени на неё тратила, а к праздности с детства не приучали и сейчас приучаться не след.
– Почему это?
– Потому что женщинам теперь, и это действительно замечательно, открываются новые и новые дороги. Женщины теперь везде, и не только на заводах или в школах…
– Правильно ли это – заставлять женщин в мужское-то дело лезть?
– Во-первых, никто и не заставляет. Нет у вас желания – так и я отстану от вас, только прежде всё же вы хотя бы увидеть должны то, о чём я говорю. Во-вторых – а чем вы находите правильным, что сферы деятельности человеческой на мужские и женские делятся? Думаете, это о женщинах забота такая, такое им облегчение? Чушь и ерунда! На заводе женщины с каких уж пор трудятся, крестьянки в поле работают – потяжелее найти ещё! а домашняя работа, а воспитание детей – разве дело лёгкое? Нет, женщины не слабее мужчин, если уж не телом, так духом точно. А раз так – довольно за мужскую спину прятаться, пора вровень с мужчиной идти.
Ольга подумала – и приняла эти странные Леонидовы доводы. А действительно, не то ли это, что и бегство от мира?
В конце февраля вместе с Леонидом она посетила радиолабораторию и была потрясена, когда вместо морзянки зазвучал в эфире живой человеческий голос. Как заворожённая, смотрела она на чудо человеческого гения, инженерной мысли. И само по себе было это невероятным счастьем, а возможность участвовать в его создании была даром бесценным.
– Когда-нибудь, – говорил Леонид по дороге обратно, – и изображение передавать научатся, как сейчас голос научились. За многие мили сможем видеть друг друга, как вживую. Нет предела возможностям человеческим, особенно тогда, когда они – во благо. Уже сколько шагов мы сделали, и сколько ещё сделаем. Не лошади – автомобили, поезда, самолёты будут переносить человека через огромные расстояния, не за долгие дни, недели – в мгновение ока, новые дороги свяжут нас с самыми удалёнными уголками… Не будут больше люди разобщены, не будет больше человек перед природой, как беспомощный ребёнок в тёмном лесу. Когда-нибудь человек и в космос полетит…
Ольга с удивлением открывала для себя другого Леонида – не циника и насмешника, а идеалиста, мечтателя. Она уже знала, что прав был Андрей, когда говорил, что сердце у его друга доброе и чувствительное. Когда-то крепко обжёгся он на любви, что, возможно, тоже крепко поменяло его характер, когда-то его восторженный идеализм столкнулся с жестокостью и косностью мира – оделся бронёй, выстоял. Ольга с истовым энтузиазмом принялась за эту новую работу, и огромную радость доставляло ей видеть, на что ещё способны, насколько ещё более ловкими стали её руки. Неказисты золотистые и серебристые детальки, но драгоценнее бусин и бисера, и тонкие проводки – не золотая нитка, но дороже стократ. Будущее выходит и из-под её рук, несётся по городам и весям родной страны.
И когда неожиданно – это всегда бывало для неё неожиданным, но впервые как истинное откровение – в воздухе запахло весной, переменился ветер, переменилось солнце, щедрее пригревающее – Ольга уже чувствовала настоящий мир в душе. Ещё с печалью, ещё с горьким привкусом он был – словно примесь пепла на омытом вешней водой, зеленеющем первыми всходами пожарище, но уже мир. Всё было правильно, и все трудности, и все тревоги были к месту. Ради тех, кого потеряла, ради того, что не сбылось, нельзя отрекаться от жизни, именно ради них и нужно жить – за двоих, за троих дышать, и улыбаться, и работать, и любовь дарить – невозможно больше им, так другим людям, всему миру. Всё в жизни, всё в мире принимать надо. И приглашение Леонида и новых друзей среди коллег пойти на первомайскую демонстрацию неожиданно приняла, вместе со всеми пела «Интернационал» – может, и не близко ей это, но петь так же правильно, как жить, чтоб голос её среди других голосов звучал. И товарищи с прежнего места работы потащили на пристань – смотреть, как плывут по Волге родные, любимые корабли…
========== Зима-весна 1919, Татьяна ==========
Честно, не знаю точного ответа, носили ли финны-лютеране, жившие в начале ХХ века в Сибири, нательные кресты. Если кто-то сможет подсказать – буду благодарен.
Нэйти – барышня (финск)
Черинянь – пирог с рыбой (коми)
Зима-весна 1919, Усть-Сысольск
Зима на севере – само по себе тяжёлое испытание. Никогда в жизни Татьяне, кажется, не бывало так холодно. По утрам добраться до работы бывало той ещё проблемой – да просто из дома выбраться! За ночь к крыльцу наметало огромный сугроб, снег вровень с окнами лежал, а в одном месте и до середины окна, и пока Эльза растапливала выстывшую к утру печь и собирала ребятишек одного в школу, другую в садик, она выходила с огромной лопатой, щедро подаренной соседями, расчищать путь. Старый Пертту иногда тоже выходил ей помогать, но если честно говорить, не шибкий с него был помощник, всё же старческую спину так не понадрываешь. Татьяна сама первое время после такой утренней гимнастики чувствовала себя так, словно её долго палкой били, ничего не хотелось, хотелось рухнуть обратно на постель и тяжким сном забыться, а надо было идти на работу, там принимать «сводку по фронтам» – что за ночь случилось, кому полегчало, кому наоборот, стало хуже, и нырять по самую макушку в дела , а без неё ни одно не обходилось. И на кухню забежать, узнать сегодняшнее меню, внести, быть может, какие-то правки, и по палатам пройти, и у сестры-хозяйки и кастелянши справиться, в чём есть нужда, если день спокойный – ни операций, ни очень уж трудных перевязок – хотя такое редко бывало, последний раз поступили кто с ожогами, кто с обморожениями – шла в прачечную, стирала, или гладила, или штопала, а иногда попросту так же вот брала лопату и шла больничный двор от снега чистить – всё ж хоть ненадолго, а надо ходячим куда-то гулять выходить. Одним только распорядительством день ни единый не ограничивался – разносила обеды, переменяла бельё на кроватях и на больных, обтирала пролежни тяжёлым, относила ворохи белья в прачечную, где над огромными баками, в облаках выедающего глаза и горло пара царствовала главная их, бессменная и незаменимая прачка Степанида, перевязки делала, лекарства выдавала – стояла при этом, следила, как жандарм, чтоб точно пили, а то ведь известно, мужчина он до старости ребёнок, чуть отвернёшься, а он горькую пилюлю под матрас… Под вечер, случалось, ноги уже не гудели даже – вовсе не ощущались, случалось, так сама себе прямо-таки запрещала, зарок ставила не присаживаться просто так отдохнуть – знала, потом уж нипочём её не подымешь, ни лаской, ни уговорами, ни какими посулами. Каким иным способом девочек молодых научишь, как правильно надо работать, кроме как собственным примером? Покуда им, конечно, легче даётся книжки бойцам читать да кормить их с ложки супом – те и довольны, стервецы, даром что сами ложку в руках прекрасно держать могут. Татьяна хмурилась, но не отчитывала – и то хорошая, полезная тренировка для девчонок, если случатся действительно тяжёлые – так не запасуют, и суп горячий им прямо на бинты не прольют. Но если видела, что кто просто так сидит языком трепет, или сильно уж медленно работает – напускалась со всей строгостью. Одну сестричку, за несерьёзное, поверхностное отношение и брезгливость уже пригрозила уволить, девчонка стояла вся красная, всхлипывала, но Татьяну этим было не пронять – себе продыху не давала, так уж им поблажек устраивать не будет. Трудно тебе? Это вот ему, ему ногу ампутировали, трудно, а тебе нет. Так себе говорила, так и им. Каждый раз, когда какая задача перед нею стояла, спрашивала себя: что бы мама сказала, как бы поступила? Сама бы сделала, не перепоручая другим, или на этом примере поучила, потренировала младших? Мама, сколько времени нет её уже рядом… Словно кусок от сердца отрезали, спрятали где-то далеко, и целое продолжает кровоточить, ныть и звать эту недостающую часть, с неослабевающей силой. Горе, разлука, говорят, тоже привычны однажды становятся. Нет человека рядом – что ж, так в жизни бывает, что однажды приходится расставаться, иногда очень надолго, иногда и навсегда. Уезжать в другой город, в другую страну, уходить в другую, новую семью, приниматься за другое дело. Когда-то она ужасалась, пытаясь представить, что переживали мама и бабушка, тёти, однажды вот так резко поменявшие весь привычный мир вокруг, привычное окружение на новое, незнакомое, при всей внешней любезности чуждое. Как корабль, выходящий для дальнего, длинного – во всю жизнь, путешествия в неизведанное море. Оно может казаться прекрасным и ласковым, может дышать миром и покоем, и погода может благоприятствовать… но кто знает, что таит оно в себе? Да и как ни сказочны и изобильны чужие берега, сколько сокровищ ни таят в себе тенистые гроты цветущих островов, сколько восхитительных открытий и славных подвигов ни ждёт впереди – может ли корабль не тосковать по оставленному им причалу, по родному порту? Кораблю предстоит вернуться, человеку – не всегда… Человек привыкает к чужим водам, пропитывается чужим воздухом, пускает корни на новом месте, пишет письма на свою прежнюю родину уже без щемящей тоски в сердце… Человек привыкает к разлуке. Называет её не разлукой уже, а… отдаленностью расстоянием, различием судеб, чем-то таким. Но потому и короче слово «разлука», что оно вернее. Когда она спрашивала себя – смогла бы сама так? Каждый раз говорила: нет. Не смогла бы, не хотела бы, и если можно – пронеси, Боже, чашу сию. Три сестры у неё, хватит, чтобы выдать замуж в другую страну. Она могла б найти себе мужа и здесь, равных по роду или почти равных и здесь предостаточно. Или вовсе не выходить замуж. Вести дела семьи столько, сколько сможет, сколько будет ей отпущено. Заботиться о маме, потом об Алексее – кто, как не она, кто лучше, чем она? Никогда другую, новую семью она не стала бы любить как свою собственную. Тем более – больше, чем свою собственную, а ведь именно так необходимо. Ольга – та поплакала бы, погрустила бы и привыкла. Полюбила бы. Писала бы письма. Она – внешне не показала бы ни слёз, ни грусти, не выдала бы душевного слома. В сердце своём – не пережила бы. Нет уж, никакой иной ей судьбы не надо, кроме той, что есть. Тому сейчас – яркое доказательство. Не плачет, даже наедине с собой не плачет, разве что иногда. Каждую минуту, если такая появляется, сразу ищет себе какое-нибудь дело – руки занять, голову занять, то и другое вместе. Так мама учила, так мама сказала бы. От праздности и уныние. Опасно без дела оставаться, наедине с собой. Как у Алексея, бывало, подолгу ранка или ссадина не заживала, саднила, кровила – так и рана эта в сердце, от разлуки и безвестности.