Текст книги "Приёмыши революции (СИ)"
Автор книги: Саша Скиф
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 54 страниц)
Владимир, да, хотя бы вот он… Старики Ярвинены, положим, не сдадут… Да может ли она быть в этом уверена? Бежать, немедля бежать, дождаться ближайшего поезда… А нет – так по шпалам… По льду Вычегды, к Вятке, подальше, подальше… На ноги бы только подняться…
«Прекрати, вот этого не смей! – словно взаправду в ушах звучит голос еврейки, – что это ещё за паника, что за истерика маленькой девочки, в саду в трёх яблоньках заблудившейся? Куда ты собралась? Во-первых, на ногах не стоишь, во-вторых – попробуй-ка улизнуть незаметно! В третьих, ты точно знаешь такое место, где более безопасно, а не менее? Если нет, то не рыпайся! Лежи, вспоминай – что тебе виделось, что ты говорила, кто мог слышать это…»
Да, да, это верно. Если она прямо сейчас куда-то побежит – если, конечно, попросту сможет это сделать – то тем скорее вызовет к себе подозрение. Если она просто звала в бреду маму, отца – в этом нет ничего такого, ведь не по имени звала, это в минуту боли и беспамятства с каждым бывает, сколько раненых через её руки прошло… Если звала Алексея или сестёр – это уже хуже, но как будто не было такого. Все мысли её несчастные родители заняли, их она искала, их звала… Другое дело – что говорила по-русски… Кто слышал? Ярвинены – не в счёт, они знают, к счастью, конечно, не всё… Владимир? Хертта говорила, он свалился чуть ли не вслед за ней, значит, есть шанс, что не много-то успел услышать. Да и не слишком он сообразительный… Здесь их в палате только двое лежит, соседка – в том же беспамятстве, да и бабка уже глухая… Доктор, санитарка? Если не знать, какова была жизнь и семейные традиции семьи Ярвинен – можно и полагать ведь, что они обрусели достаточно, чтобы русский был для них родным… Да и вот поставив себя на их место – вот она б и не задержала внимания, не задалась бы вопросом и осмыслением, кто там как говорит в бреду, больница – не госпиталь, конечно, но и здесь стоять ловить ворон ртом некогда, мечась с ворохом снятых постелей, когда у одного там судно переполнено, а у другого рвота открылась, не больно будешь вслушиваться…
«Молодец, – одобрил тот же внутренний голос, – так вот отныне тебе надо именно так – делать так, чтобы люди ничего не видели, не слышали, не понимали, что видят и слышат, а вот ты – всё видела и слышала, всё замечала, что говоришь, что говорят тебе. Учиться выяснять, что кому известно, не привлекая при том подозрений, учить людей забывать то, что им помнить не нужно. Вести себя, как ни в чём не бывало, и быть настороже всегда…»
Как короткий путь до сумасшествия – весьма неплохо.
Кое-как очухалась, поднялась – доктор, конечно, едва не силой пытался обратно в постель укладывать, да куда там.
– Организм у вас, Лайна Петровна, конечно, удивительно сильный, однако же не надо к нему относиться так безбожно наплевательски! – корил её, пока она, шатаясь, как камыш на сильном ветру, ходила по палате, заправляла постели, протирала тумбочки и подоконники, меняла полотенца на свежие, – какой пример пациентам подаёте?
– Они пациенты, а я сестра, и если ходить могу, делать что-то могу – буду ходить и делать. Вы сами сказали, что жар спал, опасности нет.
– Да, но вы так слабы!
– Ничего, как Любовь Микитична говорит – от работы крепнут.
– Да кто ж когда от работы креп?
Остановилась, резко повернулась.
– У меня… у меня брат погиб, понимаете? В чужую холодную землю лёг, мы даже тела его не видели. Я за двоих теперь жить должна, я возместить должна, за то, что война уже отняла…
– Вот родителей бы и пожалели, теперь одна вы у них остались, а они уж преклонных лет, а если…
– Никаких если, я самоубийства не совершаю. Сил у меня предостаточно. Если на то пошло – я бездетна, беречь надо Эльзу, детей…
– Так вы молодая ведь ещё, Лайна Петровна! О собственной-то жизни тоже подумайте когда-нибудь!
О собственной жизни… Собственная жизнь её лежит под глубокими снегами в далёкой уральской земле, раскидана по городам и весям, даже не известным ей. Они отняли, они отослали, милая мама, не дали быть с тобой в твой последний час…
И Владимир, конечно, рядом. Вьётся хвостиком, вот именно.
– Как вы перепугали нас, Лайна Петровна. Больше никогда не пугайте так!
И снова – то посидеть-отдохнуть усадит, то тазы и кастрюли опять из рук выхватывает, то притащит откуда-то – говорит, сам не выпрашивал, как услышали, что Лайна Петровна болеет, сами всучили – лукошко сушёной ягоды, заваривать…
– Верное, говорят, средство от всякой простудной хвори. Сам пью – и вот верите, сроду силы такой богатырской не чувствовал! Ох, не надо было вам, Лайна Петровна, тогда ездить встречать…
Не надо было? А что бы это изменило? Если б не поехала, если б не смогла её найти Римма Яковлевна в маленьком Усть-Сысольске, где госпиталь – едва ль не главная достопримечательность – ну, не узнала б она эту правду, жила б в обречённых на крах мечтах – однажды ей пришлось бы столкнуться с этой правдой, от неё не скроешься навечно, и так скрывалась она от неё… полгода…
Полгода прошло. Никто не увяжет её слёзы, её бред с ними…
От этой мысли – какой-то неприятной, холодной, чуждой, словно отрекается она от них, словно скорби своей боится и стыдится, за жалкую свою жизнь боится, выдать себя – злая на себя, она на него накричала:
– Я финка, мне холод не страшен! Подумаешь, подморозилась… как слегла, так и встала! Если не мне было ехать – то кому, вам, может быть?
Сразу прижался, как побитый щенок.
– Кто вас попрекал, Лайна Петровна? Только ведь правда, мороз такой – градусник не выдерживает… Да и ведь… вы же не в Финляндии родились, в Сибири, конечно, тоже климат суровый, но всё же…
– Да, пожалуй, жизнь в России нас действительно испортила. Не обижайтесь, Владимир, я так резка потому, что вы видели меня слабой.
Что-то скажет на это?
– Что вы такое говорите, Лайна Петровна! Вперёд вы меня слабым видели. Я-то сколько дней у вас на руках беспомощным, как младенец, был? А вы вон, двух суток не долежали… Первые, правда, сутки мне совсем за вас страшно было… Жар от вас посильнее, чем от печки, и только тихо так стонете, бормочете что-то, не разобрать… Верно, по-своему…
По-фински? Она могла в бреду говорить по-фински? Нет, это-то в принципе невозможно, в таком состоянии человек не лжёт, он таков, каков на самом деле. Другое дело, что может быть, и правда говорила тихо… А ей-то казалось, что кричала… Но так ведь и бывает в кошмаре, кажется, что бежишь, а на самом деле бестолково мечешься по кровати, путаясь в простынях…
– Да и не больно-то, если совсем уж честно, я видел. Как ни крепился, сон меня одолел. Так что кому уж тут о слабости… Хорошо, матушка ваша, потом батюшка…
Немного потеплело на душе. Не выдала себя, во всяком случае, не настолько, чтоб он понял это. Это главное, он из всех дольше и ближе всего находился…
– Дурные разговоры ведём, Владимир. Это от того, конечно, что измотались и устали. Жаль, что до отдыха нам, видно, очень далеко ещё. Постараемся всё же хотя бы на такие темы не препираться.
Ну и вот, ну и мало человеку нужно для счастья…
Вот понемногу и входила жизнь в прежнюю колею. Глухо выла вьюга за окном, глухо ныла в сердце боль – это надолго, очень надолго. Долгая зима и такое же долгое переживание кошмара потери. За короткий световой день столько всего нужно успеть, что кажется, что он только белым платком над тобой промахнул – вот и снова кромешная, стылая темнота, и этот глухой вой – он, кажется, и везде, и всегда, и безраздельно. Высоких зданий в Усть-Сысольске раз два и обчёлся, ветру не обо что ломаться, и гуляя между низких, полуутопленных в снегу домишек, он набирает невиданную силу. Нет сил уже никаких утром браться за лопату – словно и не бралась вчера, тот же сугроб перед порогом, ровно тот же, если не больше. Будто не то что никто тут лопатой не махал – сроду следа человеческого не было. И брала, и копала, что ж говорить. И Владимир с нею вместе, конечно.
– Эх, кончается февраль, месяц вьюг… Дальше-то полегче, поди, будет. Ну, не может же всё время так быть! Однажды и в этом краю весна наступает…
– Наступает, не сомневаюсь, – позволила себе улыбнуться Татьяна, – по крайней мере, я видела его летом…
Летом, когда они только прибыли сюда, когда не было ещё ничего этого, когда и не мыслилось – про больницу, про госпиталь… Она сидела дома, учила язык, слушала простые и обстоятельные рассказы Хертты – пока малыши на улице пропадали, радуясь последней щедрости августа, запоминала – про бабушек, про их дом в Суэтуке, соседей. Летом, когда Пааво ещё был жив… Образ Пааво словно сливался с образами родителей, в словах, да даже в мыслях в присутствии кого-то постороннего словно бы замещал, одной болью другую боль. Она всё ещё не оправилась от потери брата, так это должны видеть… Впрочем, это и было так. Вместе с Пааво, кажется, окончательно ушла память о летнем тепле, оставшемся в мешках с зерном, которое он развозил голодающим, теперь ей самой не верилось, куда печальнее, чем простодушному Владимиру, что здесь однажды наступит весна…
Метели стихли. По крайней мере, на какое-то время стихли, наступила ясная, но довольно морозная погода. Татьяна на высокое жгуче синее небо любовалась больше из окон – вживую, на улице, было сложно, глаза слезились. Владимир заходил с мороза с заиндевевшими усами, кряхтел, шутил, смеялся, и сразу спрашивал:
– А где наша нэйти?
Надо же, улыбалась, слова учить пытается…
На эти его ухаживания она особо даже не раздражалась уже. Понятно, смешны нам все усилия человека, которого мы не любим… Впрочем, а могла она вот прямо так и сказать, это жестокое, холодное – «не люблю»? Однако ж, она не какая-нибудь гордая красавица, которой ушам музыка, когда по ней вздыхают. Досадно, попросту досадно, что не стесняясь, в глупое положение себя человек ставит, что похихикивают над ним молодые сестрички и санитары.
Не выдержала в конце концов.
– Вы говорили вот, Владимир, что хотели бы остаться, что очень сильно боитесь, что вас разыщут и потребуют назад. Или что власти вас выдворят, если перестанут верить, что вы такой уж в больничном хозяйстве человек необходимый… Я вам скажу, что вам нужно делать. Вам следует найти себе женщину. Жениться, вот что вам нужно! Жена – это уже серьёзно, это не просто – вы хотите того или сего… Человек с семейством – это уже сразу солидней, чем просто человек.
Намеренно не оборачивалась, да только что толку, кожей взгляд чувствовала.
– Лайна Петровна… что вы говорите, думали б вы…
– Именно что думаю, то и говорю. Тем более и возраст у вас уже такой… остепеняться пора.
Полный таз с бельём, вот до таза ей и есть дело, а не до его ответа.
– Как хотите, считайте меня мальчишкой, конечно, но только без любви я жениться не могу.
– Вот как? Нет, я смеяться не буду, это принцип похвальный… Только будто любовь – это такое уж трудное дело? Разве вам никакая девушка, а то и женщина, может быть, постарше, уже с серьёзностью, с ясным взглядом на жизнь, не нравится в достаточной мере? Ну может быть, и не в достаточной, но тут и с малого можно начать…
– В том и дело, Лайна Петровна, что нравится. И уж серьёзности-то ей не занимать. Только вот беда, даже чересчур в ней серьёзности этой, и любить меня в ответ – это уж слишком для неё несерьёзно!
Дурень. Сам уж должен был понять, что нечего тут на неё разговор переводить, будто мало помимо неё да в одном госпитале их милых девичьих лиц? Будто с каждой из них он хотя бы раз какой-нибудь прибауткой не обменивался. Что же, всё из природной галантности? Или чтобы уж совсем смешным не становиться, всё за ней бегая?
Подошёл. Всё равно не обернулась, хоть и слышала его дыхание совсем рядом за спиной.
– Вот не любит, и всё тут! А мне никакая другая не мила. Вот хоть что хочешь делай, на какую ни посмотри – никакая не мила! Что ж я – иной раз зло берёт – совсем дурной такой человек? Сперва думал – это потому, что мы веры разной… Потом понял – нет, не поэтому. Хотя и с этим-то непонятно, что делать… Но всё дело в том, что девушка эта – необыкновенная… – Татьяна слишком поздно поняла, что подошёл он уже очень близко, кажется, и его дыхание чувствует затылком. А оборачиваться не хотелось. Тогда ведь лицом к лицу с ним окажется, совсем близко, неприлично близко… Лучше уж с преувеличенным вниманием рассматривать ряды висящих халатов да ждать, когда он сам выговорится и уйдёт, – необыкновенная, самая прекрасная, самая смелая, самая сильная… Значит, и мужчина рядом с нею должен быть необыкновенный. Такой, каких, быть может, раз в сто лет земля рождает. А я что? Я обыкновенный. Может быть, и собой не урод, может быть, и руками на что-то способен, и головой… Да всё-таки не сравняться серому селезню с лебёдушкой-то!
– Владимир, прекратили б вы эту… сентиментальную чушь!
И тут вздрогнула, словно ожог – его ладони на плечи легли.
– Ну уж прогоните меня тогда совсем, Лайна Петровна! Накричите, побейте, обидьте так, чтоб больше не посмел приближаться! Может, и правда глупую эту любовь из меня выбьете, может, за ум возьмусь и найду себе и правда девушку попроще… Ведь невозможно ж жить так, хоть и понимаю, что не по Сеньке шапка и чем журавль в небе – лучше в руках синица, а от журавля этого всё глаз отвести не могу, хоть всего меня синицами завали. Не прикажешь сердцу, Лайна Петровна, люблю вас! Ну неужто я вам так противен, что вы только измываться надо мной можете?
– Вы мне вовсе не противны, Владимир, и я не измываюсь над вами… мне хотелось бы надеяться. Я прошу прощения за всё, чем задела вас, в последнее время я и впрямь была непростительно резкой, всё потому, что мне было очень тяжело…
– Я знаю. Вы очень брата любили. А на вас такая большая ответственность, какая не на каждом мужчине бывает, оттого-то вы и слёз своих не показываете, чтобы не дай бог кто вас слабой не посчитал… Да бог с вами, не думайте только, что я слезами вашими любоваться желаю, и оттого мечтаю о допущении ближе, нежели мне положено… Осушить их – вот единственная моя мечта, другой и нет! На руках вас носить – то и не мечтаю уж, вы и сама прекрасно идёте, и подальше иных пройдёте, а вот идти бы за вами след в след, хоть до края земли, до самой смерти идти… Быть вам помощником вечным, улыбку вашу, похвалу вашу заслужить… Какой такой подвиг я для вас мог бы совершить – какие в этой вашей Калевале богатыри совершали – когда вы сама ровно богатырка… Но может быть, верный оруженосец вам нужен?
Не может же так продолжаться. Обернулась.
– Вы меня идеализируете, Владимир.
– Куда ж вас идеализировать, когда вы как есть воплощённый идеал? Много я женщин в своей жизни видал, теперь ни одну на лицо не могу вспомнить, одна вы перед глазами. Слышал раз, как вы поёте… Верно, ангелы в престольном хоре господнем такие голоса должны иметь! И ко всему тому, сердце такое золотое, доброта такая и живая, и деятельная, мне никогда ни в ком в такой совершенной степени не встречались…
И ещё в тот момент, в том самом разговоре что-то в ней явственно дрогнуло, она сама поняла это. Ветры ещё были холодны и злы, солнце на весну в этом краю словно и не думало ещё поворачивать, а весна где-то в глубине высоких снегов уже жила, зрела. Верно, Владимир, он из более тёплых краёв, уже чувствовал её, ведь у него на родине уже начинали солнечные лучи выжаривать на снежном полотне кружевную хрусткую корочку…
Там, в средней России, говорила Любовь Микитична, ласточки на хвостах весну приносят, а здесь, верно, Владимир заместо ласточек. Хорошая есть поговорка: пришёл марток – одевай семь порток, так для этих мест она ещё более справедлива. Ничем не весенний он, март, даром что по календарю весна. Вьюги снова засвистели по узким, утонувшим в снегу улицам, снег стал влажнее, это верно – тяжелее, быстрее слёживался, день стоило не почистить дорожку возле дома, и превращалась эта работа уже поистине в каторжную. Владимир больше не пробовал уговаривать предоставить это дело исключительно ему, избрал более выигрышную, примирительную тактику – старался в работе её обогнать.
– Вишь ты, словно нарочно это, а… Словно стремится зима здесь навечно поселиться, всякий след борьбы с нею сей же миг изничтожить… Ты посмотри, а, я кидаю, а мне ветер этим же снегом в харю! Но ничего, мы ещё посмотрим, кто кого…
Особенно хорошее, конечно, настроение у них было, когда – времени выдавалось побольше, если доктор принудительно определял Татьяне день, или хоть полдня, выходного: «Вы если с ног будете тут валиться, всё равно полезны не будете, а будете даже вредны. И сверхчеловекам отдых требуется, и не спорьте, а чтоб непременно выспались и покушали как следует, иначе стыдно вам будет смотреть в глаза больным, когда будете им говорить вот это самое» – они могли расчистить чуть поболее, чем просто довести до состояния вчерашнего, расширить немного дорожку, скинуть часть снега с крыши сарая – а то ведь недолго ей, этой крыше, под таким весом и провалиться. Были, конечно, вымотаны насмерть, но довольные.
– Чего этому снегу бесполезно стоять? – сказал раз Владимир, – благо, он липучий уже становится, так не вылепить ли нам снеговиков, а то, может быть, и снежную крепость понемногу, малым трудом день за днём, построим?
К делу подключился Рупе, привлёк и друзей по школе…
– Хороший он человек, Владимир, – вздохнула раз Хертта, – и кажется, любит тебя, дочка…
Татьяна только усмехнулась. О чём больница уже и судачить устала, поскольку не новость давно, для матушки Ярвинен – кажется!
– Что же, вы считаете, матушка, что он хорошая мне партия?
– Я тебе, дочка, тут не советчик, всё ж я не родная мать тебе… Да и об этом Владимире я ведь меньше твоего знаю. Что могу сказать? Мы от него только хорошее видели – приходит, помогает, всегда весёлый, всегда ко всем с дружелюбием, и будто в бескорыстную радость ему всё, и за стол-то каждый раз сесть стесняется, даже если и печь топил, и воду носил… Плохо только, что из-за скромности этой своей и о себе мало рассказывает. Мне, положим, не такая важность, какого он роду-племени, что за семья у него, да только ведь через рассказ о себе человек тоже раскрывается. Ты б порасспрашивала его, дочка. Правильно это, конечно, что ты так сразу на ухаживания его не сдаёшься – молодой мужчина переменчив бывает, сегодня одной сладкие речи поёт и подарки дарит, а завтра и другой увлечётся, а сердцу девичьему через то рана может быть… Это врут мужчины себе в оправдание, будто девушки легкомысленны, и уж ты-то не легкомысленна точно, если сдашься и сердце откроешь не тому…
– Значит, это он вам легкомысленным кажется?
На добром морщинистом лице старой Хертты появилась глубокая задумчивость.
– Не то чтоб… Так посмотреть – предан он тебе прямо как пёс хозяину. Может быть, в это-то мне и не верится? Ведь такой он вроде бы живой и весёлый – как может такой долго страдать и убиваться? Помню, Пертту, когда я ему в третий раз отказала, рассердился очень, сказал: «Ну раз так, знай, осенью же женюсь на Анне!» Не женился, конечно, как видишь… Но я-то тогда три ночи прорыдала, так враз как-то поняла, как он мне дорог… И не позволила сроку такому пройти, а то ведь и впрямь на другой женился бы, назло хотя бы…
– Ну, матушка, с его-то слов – вовсе он не страдает. Сказал, что если я его совсем прочь не гоню – стало быть, надежда у него есть, а раз так – вон, библейский Иаков за Рахиль 14 лет тестю служил, а я получше той Рахили буду.
– А у него есть надежда? – Хертта пристально посмотрела на приёмную дочь, – на что ни крепко любит мужчина, но гордость-то однажды в нём взыграет… Если не взыграла – значит, либо слабый и безвольный человек он, и нечего смотреть на такого, либо истинно крепко любит. Тоже не хотелось бы, дочка, чтоб ты хорошего человека из-за недоверчивости своей упустила…
Пертту был куда лаконичнее.
– С одной стороны – вроде, как ни погляди, человек очень даже хороший… Не клад, быть может, но хороший. Собой недурён, силой бог не обидел, работящий, приветливый… Болтлив, пожалуй, излишне, но это невелик грех, ерунда… Но вот что-то сомнения берут. Ему ведь не осьмнадцатая весна теперь наступает. Чего же до сих пор не женатый? Хороший-то мужик всё-таки на дороге не валяется… Может, всё же есть в нём какая червоточина?
Татьяна с этой стороны ситуацию, конечно, совершенно не рассматривала. Мало ли, по какой причине человек может быть неженатым? Пертту крестьянин, и своими крестьянскими понятиями мыслит, крестьянину быть несемейным трудно, чуть ли не с жизнью несовместимо, человек же социальной ступенькой повыше уже больше может себе позволить. Может быть, планировал посвятить жизнь военной карьере, а жениться как-нибудь потом… Мелкий дворянин тут опять же так во времени не ограничен, он и в сорок лет жених, а если имеет хоть какое-никакое состояние – так и в пятьдесят. Правда, судя по редким оговоркам Владимира, он-то ни особо высоким положением, ни богатством похвастаться не мог. Может быть, потому и стеснялся он говорить о семье и своей прежней жизни, что семья его была незнатной и практически нищей? Нашёл, конечно, в чём стесняться перед финской крестьянкой…
Владимир, с необычайной торжественностью, смешанной со щенячьим восторгом, притащил её поглядеть на первую проталину. Проталина, действительно несомненно единственная на весь Усть-Сысольск и окрестности, образовалась за Троицким собором на пригорке – солнце тут припекало, в ясный день, почти непрерывно, да и толщина снега была небольшой – ветер слизывал. Совсем небольшой участок свободной от снега, мокрой до состояния каши земли – а сколько восторга…
– Вы чуете, чуете, Лайна Петровна? Пахнет-то как… Вдохнёшь раз – и на весь день пьян! Нет, пожалуй, ничего слаще, чем запах мокрой земли весной…
Ишь ты. Может, кровь каких-нибудь предков-землепашцев в нём заговорила? Впрочем, что уж такого. Она была с ним полностью согласна. Сама уже раза два, хоть и опасалась заболеть снова совершенно некстати, снимала шапку, позволяя взлохматить волосы этому божественному ветру, доносившему запах где-то далеко уже начавшейся, уже и к ним собирающейся весны.
– Ой, а это что?
– И в самом деле… – Владимир склонился низко-низко, чуть ли носом в эту землю не ткнулся, усы так точно, кажется, запачкал, – травинка… Травинка ведь, Лайна Петровна! Росточек! Малюсенький такой, а ведь зелёный, а ведь живой!
– Может быть, с прошлого года осталось?
– Да не, новый это, весенний…
Росточек едва из земли было видать, с ноготок, как не меньше. Острая зелёная стрелочка, со всей категоричностью и убедительностью доказывавшая неизбежность наступления весны.
– Лайна Петровна… – в огромных глазах Владимира восторг вдруг сменился такой же жгучей, щемящей печалью, – ведь заморозки ещё будут… Ведь прибьёт его заморозками!
– Прибьёт…
– Эх, глупый-глупый, что ж так рано полез? Обрадовался, что солнышко, что тепло… Это тебе тут тепло, да и то на пару дней, не больше… А вокруг ещё вовсю зима лютует. Может быть, нынче ночью так грянет – славный будет тогда на мостовых каток… Лайна Петровна, а давайте его… в горшочек выкопаем, в дом унесём? Ну, сбережём от гибели-то?
И ведь он это совершенно серьёзно. Татьяна уж не стала спрашивать, что ж он теперь, с каждым проклюнувшимся раньше срока ростком так поступать будет? Лучше не развивать мысль, чего доброго, и станется с него. Оранжерею дома разведёт.
А в самом деле, почему б нет? В больницу им к вечеру только, утренние упражнения с уборкой снега не вымотали практически, есть и время, и силы сбегать до дома за какой ни есть посудиной…
Что-то, чтоб копать, Владимир, правда, забыл прихватить, и выкапывал росточек прямо руками, а разжиженная до грязи земля леденит, наверное, до невозможности… Ещё и руки потом об снег и вымыл, наверное, вовсе их чувствовать перестал.
– Может быть, это вовсе цветочек какой-нибудь окажется? Да если и нет… Когда всё оттает, высадим его в земельку, в огороде где… Казалось бы, ерунда такая, да? Мало что ли травы зеленеть будет, один росток – не прибыток, не потеря… А всё ж почему бы нет, что на одну былинку больше будет солнышку радоваться…
Вот и стоял теперь этот горшочек в хате Ярвиненов на окошке – что говорить, цветов у них, конечно, не было, откуда им тут взяться б было, так пусть хоть сорняк какой-то из-за занавесок зеленеет… Старый Пертту головой покачал.
– Совсем до блаженности мужик дошёл… Что ли уж реши ты с ним что-то, дочка, а то ведь вон что любовь с головой-то человеку делает…
«Реши с ним что-то»… Да, пожалуй, что-то решить надо, только не с ним, а с собой. Владимир – он всё тот же, и всегдашняя его услужливость-заботливость, и робкие комплименты, и несколько менее робкие попытки, когда она в хорошем настроении, взять за руку… А вот в ней что-то меняться начало явственно. Всё чаще ловила себя на том – надо ведь быть честной с собой – что тепло на душе становится от его слов, от его улыбки, и лёгкая странная дрожь от прикосновения его большой, сильной ладони. Видно, и в её сердце весна наступает? Снегу ещё долго не стаять, а ветер уже упорно своё гнёт: весна, весна… Уже, как ни стыдно, меньше слёз и меньше тяжести в сердце от мысли о родителях. В самом деле, и старики Ярвинены, как ни велика их скорбь по дочери и сыну, улыбаются, и Эльза улыбается, глядя на детей. Так почему ж с ней должно быть иначе? Да, у неё-то меньше времени прошло с того, как она узнала… Впрочем, казнить, что ли, себя за то, намеренно растравлять в сердце рану? Это уж точно было бы грехом… Жизнь продолжается, и это правильно, и недаром уныние – один из смертных грехов. Мама тоже не одобрила бы, если б она всё время теперь жила в печали. Мама хотела бы, чтоб её дети были счастливы…
Снова грянул жестокий мороз – лютый, ещё и после недавнего потепления, настолько, что прежние, декабрьские-январские, показались в сравнении с этим даже мягкими. Кажется, даже воздух стал плотнее, словно сгустившийся в нём морозный пар был осязаемым и тяжёлым, он затруднял движения, а о том, чтоб дышать им не через обмотавший пол-лица шарф, не приходилось и говорить. Даже Любовь Микитична, которую в принципе вывести из душевного равновесия было сложно, с опаской косилась на затянутые морозным рисунком окна – не потрескались бы… Наиболее худые из них – оставалось удивляться, как выдерживают плотный слой льда, образующийся на них. В сенях потолок напоминал своды пещеры, так зарос кустистой снежной бахромой из-за вырывавшихся, при открытии дверей, клубов тёплого воздуха. На улицу лишний раз старались не выходить даже самые стойкие, доктор, отправляясь домой, с особой тщательностью закутывался шарфом и даже, кажется, крестился перед выходом. Он бы, наверное, тоже часто оставался на ночёвки, как Татьяна, был он вдовым, но обязанность по кормлению оставшихся по покойной жене птичек и комнатной собачки тоже возложить было не на кого.
В один несчастный день старого Пертту угораздило подвернуть и растянуть ногу. Доктор сказал, связки целы и несомненно придут вскоре в норму, хотя сложно сказать, сколько времени займёт выздоровление, известно же, когда младенец падает – ему бог подушку подкладывает, а старому – чёрт борону, так что Пертту ещё легко отделался, но чтобы не усугублять – лучше первые дни усердствовать поменьше… В каковой связи растопка бани в сей раз легла на плечи Татьяны.
Банька была добротная, крепкая, и топилась, конечно, по-чёрному. Маленькие окошки в предбаннике и в самом помещении бани света пропускали немного, но его хватало, чтобы оценить знатные слои копоти по стенам и потолку. По первости Хертта пыталась отмыть тут всё дочиста, вылезала на свет божий чище трубочиста ненамного, в конце концов плюнула – всё то же самое ведь в итоге будет, только окошки протирала ревностно каждый раз. Нет ничего удивительного в том, что издревле в верованиях народных баня считается прибежищем нечистой силы. Оглянешься вот так вокруг – самое для чертей место. Для Татьяны первое время это место и было сродни малому земному аду, шла она сюда в неизбывном страхе и унынии. Мыться всё-таки надо, от такой потребности никуда не денешься. Но для человека, привыкшего мыться, во-первых, в пристойно оборудованной ванной, во-вторых – в одиночестве, такое вот столкновение с простонародным бытом иначе, чем травмой, быть не может. Первыми шли обычно старики, вторым чередом Эльза с Пааво, а потом одна Эльза и ребятишки. А замыкающей, в уже почти протопившуюся баню, Татьяна – с жары ей раз чуть дурно с сердцем не сделалось, кое-как выползла в предбанник, Эльза её холодной водой отливала. В первый раз Татьяна и вымыться толком не смогла, кое-как повозила по себе мочалом, ополоснулась и выскочила, жадно глотая воздух, промывая холодной водой воспалённые, выеденные потом, дымом и кусачим мылом глаза. Хотя нет, в первый раз, когда топилась на новом месте баня – на второй же день по приезде, Хертта сама не терпела ходить грязной и другим не позволяла, потому затопили внеочерёдно – она и зайти туда не смогла, только сунулась в чёрное, жаркое дымное марево – истинно, жерло вулкана – как выскочила прочь, и зареклась подходить впредь. Промаялась неделю, искала подходящую большую лохань, столкнулась тут же с трудностью нагреть такое большое количество воды, да ещё в доме одна остаться, в конце концов притерпелась кое-как, даже что-то видеть научилась – благо, к тому времени, как ей идти, печь уже почти не дымила, и дым поосаживался водяным паром. Предлагала ей Эльза с нею ходить, помогать, да и просто следить, чтоб с жары не сделалось ей дурно, не упала и не покалечилась – Татьяна отказывалась, смущалась. Так и жила – ожидая субботы как очередного испытания, боязливо переспрашивая, совалась для проверки – достаточно ли уж протопилась баня, одежду скидывала поближе к входу собственно в баню, там же ставила жбанчик с холодной водой, и на ощупь, в полумраке, ползла в этот зев огнедышащего змея, на ощупь находила тазы, ковш, мочало, и радовалась, что не такие у неё длинные волосы, как у Эльзы и Хертты.
Дело осложнялось ещё и тем, что печь у бани была норовистая, с первого раза её не удавалось затопить ни разу, уж на что мастером себя в этом считал Пертту – не раз заходил всклокоченный, злой, ругался, отпаивался чаем или морсом – раздраженным огонь разжигать никогда нельзя.
– Ничего, дочка, у тебя рука лёгкая, уж вдвоём-то справитесь.
Вдвоём – это с Владимиром, уж мало какая сфера жизни обходилась без этого неугомонного, неотступного помощника. Хертта у печи хлопотала да поминутно подбегала к деду – то компресс ему поменять, то помочь дойти до стола или на двор, Эльза с детьми не вернулись ещё, вот и пошли они вдвоём.