Текст книги "Приёмыши революции (СИ)"
Автор книги: Саша Скиф
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 54 страниц)
Она и не узнала его, и только от этого так легко, так спокойно было на душе…
Гладь кривого зеркала колыхнулась, коротко усмехнулась хрустом сухой ветки, любуясь встречей отражения – с отражающимся. Они и правда смотрелись зеркально – Никольский с Алексеем на руках и мрачный, тяжело дышащий Юровский, ноша которого была потяжелее, потому как годами старше и телом крепче. Никольский окинул взглядом спящего мальчишку – не так чтоб фотографически похож, но вполне сойдёт.
– А чего сам?
– Да ну его, кому другому – он тяжёлый, во-первых, как сволочь, во-вторых – это пока спит, а ну как проснётся? Они на него, оказалось, весь оставленный морфий извели, не хватило, а где я сейчас возьму, делать мне тем более будто больше нехрен? Сброшу – и мне к этим обратно… Надеюсь, Боткин там не уснул, а то мне этого только не хватало…
С другой стороны дома оглушительно грохотнуло что-то железное.
– Ну, пора. Ни пуха. Береги там себя…
– Аналогично, Янкель.
Тут уж без помощи Антонова не обошлось – сперва он принял с рук коменданта спящего подростка, потом помог влезть и самому, затворил наконец окно. И словно отпустил кто-то пружину таинственного механизма, пришли в движение таинственные силы, скрытые под покровом ночи – пожилой доктор принял с рук на руки лже-царевича, втащил через окно ватерклозета Антонов сумасшедшую Веру, повёл наверх, с повелением сесть в комнате и ждать, пока придут к ней сёстры, повёл туда же другой лестницей Марконин Аньку Ярошину, ждут своей очереди, чтобы выступить в свой час и миг, Елена Берг и Аглая Гущина – каждая считая себя примой, считая единственной, не представляя и малой доли адского труда незримого для них режиссёра…
Режиссёр вытер пот со лба, когда махнул из окна Антонов – всё, свершено, все на месте, можно заходить… Во сколько – в полчаса, больше, меньше уложилась работа незримого механизма? А кажется, что целая жизнь, целая вечность прошла за одну ночь…
– Хоп, с приземлением! – молодой солдат подхватил спорхнувшую девушку, пользуясь случаем, обнимая за талию – крепче, чем это могло б быть случайно. Качающаяся над головой яблоневая ветка словно шутливо похлопала по макушке.
– Пашенька! Ты здесь? – лицо Марии расцвело счастливой улыбкой.
– А ты кого-то другого ожидала увидеть, любезная Маруся? – с шутливой ревностью прищурился солдат.
– Давайте-ка миловаться будете уж как дойдём, – пихнул в бок товарищ.
– И то верно…
– Ванька! И ты тоже… Ну всё, не взаправду всё, сплю я… – Мария, отпустив удушаемого в объятьях Павла, кинулась обнимать его друга.
– Ну так айда, спящая красавица, а то нам через час уже на месте нужно быть, а ещё тебя обустроить… Да нацелуетесь ещё! тьфу, смотреть противно…
Весело хохоча, они потащили девушку в темноту Вознесенского переулка.
– Господин Никольский… – Алексей держался за шею мужчины, чувствуя, как неумолимо колотится сердце, – кто он? Этот мальчик, который будет изображать меня?
Когда цесаревич увидел его на руках у Юровского, первым его ощущением было – неверие в реальность происходящего. На какой-то миг он испугался того, что на самом деле просто умер в эту ночь, или попросту из тела сверхъестественной силой восхищен, и парит сейчас навроде ангела, и смотрит на себя со стороны. Потом он, конечно, вернулся в реальность, когда почувствовал на своей щеке рваное дыхание Никольского, но какой-то суеверный страх всё же успел овладеть им, и единственное, о чём Алеша жалел, что тогда не смог осенить себя крестным знамением.
– Если вы спрашиваете о его имени, то я его не знаю, – Никольский осторожно спустил свою ношу с рук у требуемого места – всё той же замаскированной дыры в заборе, с той стороны уже выглядывал Черняк, одной рукой придерживая за уздцы флегматичную чёрную кобылу, другую протянул мальчику – помочь перебраться, – и не понимаю, зачем вам его знать.
Протиснуться в щель не составило труда, ранее здесь пробрались лже-царевны с сопровождающими, какой уж труд для подростка и худого, как щепа, Никольского, улица, к счастью, всё так же была темна и пуста, мирно качали ветвями деревья, и всё сущее вокруг, казалось, дремало, прикрыв глаза, и делало вид, что двое мужчин, лошадь и едва стоящий на ногах подросток глухой ночью на улице – это совершенно в порядке вещей.
– Нет, конечно же, я не об этом. Простите… Сейчас, конечно, расспрашивать об этом совершенно не к времени, и вы опять же скажете, что это совершенно меня не касается. Но… сколько ему хотя бы лет? Вы говорили ведь, что на роль моих сестёр взяты преступницы, при чём преступницы, совершившие какое-нибудь значительное злодеяние, за которое их могли и казнить… Неужели этот мальчик – тоже преступник? Но ведь вы же… с ваших слов… вы же не могли взять на такую рискованную роль невинного?
– На лошади-то, чай, сидел, – Черняк легко вознёсся в седло и протянул руки – помочь и Алексею взобраться, – и тут, благо, недалеко…
– Не преступник… в полном смысле, – Никольский снова ненадолго поднял Алексея на руки, подсаживая на лошадь, – но о том не меня спрашивайте, а то подумаете, пожалуй, что неправдоподобно… Ждите через час или около того, надеюсь не задержаться долго.
Всадник – с обильной проседью, несмотря на нестарый ещё возраст, солдат с густой щетиной, явно обещающей стать в дальнейшем бородой, пустил лошадь рысью – быстро нельзя, никакого риска сейчас, но и совсем шагом ползти не следует.
– Не преступник, – проговорил он, одной рукой покрепче перехватывая Алексея под грудь, – но от таких общество тоже защищать надобно бы… Дурачок он с рождения. Только дурачок дурачку рознь. Который просто в носу колупает и посреди дороги срать садится – тот ладно, одна беда с него, что позор родителям и смущение людям. А этот на людей бросается, когда с ним случается затмение, а случается всё чаще. Мать его несчастная сама к Якову Михайловичу обратилась с просьбой забрать сыночка – хоть в тюрьму, хоть в богадельню какую, лишь бы от неё подальше… Это при мне было, мы вдвоём с Яковом Михайловичем парня этого забирали, вдвоём держали, чтоб доктор укол смог сделать – двое мужчин одного мальчишку, так-то… А там одни женщины в доме, дочь старшая – сестра его – синяки показывала, укус страшенный – так не каждая собака кусит… Вторая-то дочь, как замуж вышла, из родительского дома быстренько сбежала, и язык не повернётся её винить, а старшая вот мужа с фронта в материном доме ждёт, думает, как объяснять, что сыночка их больше на свете нет – братец племянничку в колыбели шею, как курёнку, свернул… Им-то теперь облегчение, а Якову Михайловичу по городу весь морфий скупать, видимо, чтоб этого зверя под контролем держать… Уж не знаю, как справятся, по мне так лучше б труп какой нашли… Только вот трупы сейчас всё больше огнестрельные, а оно правда проще объяснить, почему наследник спит всё время – дескать, болями мучается, чем как же это он под надёжной охраной пулю схлопотал…
Если б не держал его красноармеец хоть и одной рукой, да так крепко, будто рука его была куском камня, то несомненно свалился бы Алексей с лошади, такой прошиб его ужас. Что, что он только что услышал! А вместе с ужасом и невыразимый, непредставляемый раньше стыд. Разумеется, это правда, что он не считал свои муки самыми страшными и несправедливыми на свете – по крайней мере, с тех пор, как стал старше и больше узнавал об окружающем мире. Однако скорее это, сейчас он понял, касалось мук физических, муки же душевные действительно владели почти всеми его мыслями. Он спрашивал себя, что может быть ужаснее и невыносимее, чем горе его родителей, терзаемых страхом за него и чувством бессилия, чем быть единственным долгожданным сыном, при том с рождения неизлечимо больным? Вот, это, пожалуй, стократ страшнее.
– С рождения сумасшедший?
– Будто впервые слышишь о таком?
– Нет, конечно, не впервые… Но ведь одно дело такие, как вы сказали, дурачки… Кому Господь не дал разума, однако же не дал и… как может с рождения жить в человеке такое зло?
Сам понимал, как глупо это звучит, но ведь в самом деле, примерно таково было его представление. Об убогих умом с рождения он, конечно, знал, именно такие нередко почитались как святые юродивые. Хотя не все из них были таковыми с колыбели, а нередко сами брали на себя трудный духовный подвиг – отказ от мирского, земного ума во имя мудрости высшей, сносить пренебрежение от людей и отвечать им простодушной незлобивостью. Но и с теми, кто рождался такими, было как будто всё понятно – Господь попустил быть так, быть может, для того, чтоб оставить душу не тронутой лукавыми земными мудрствованиями, земной суетой. И родителям во испытание, во искупление каких-то их грехов… И о буйных сумасшедших он, конечно, тоже знал, но совсем немного – разумеется, никто из его близких не попускал мысли глубоко просвещать его о таких, откровенно ранних для него вещах. Но совсем-то не скроешь… Но как-то он так представлял, что для этого зло должно восторжествовать в душе, она должна почернеть от грехов, от богохульных мыслей, к примеру… Может быть, таковы были эти террористы, кидавшие бомбы…
– Кто бы это знал. Отчего одни вот люди рождаются уродцами, а другие вот так, без разума, как дикий зверь? Говорят, мол, родители нагрешили… Ну уж не знаю, как так нагрешить можно. Твои вот как, много грешили? Может ещё – нервничала мать во время беременности, болела чем-нибудь… Но иногда-то такие болезни семейные, в нескольких поколениях встречаются. Думаю, вот просто случается так, и всё. Природа шутит, и шутки у неё жестокие.
– Может быть, он… бесами одержим?
В самом деле, как ни ужасно, бывают же и дети бесноватыми? По слабости родительской веры, по каким-то совершённым ими грехам…
– Ну, про бесов – это не ко мне. Да чего только с ним ни делали, и попов водили, и всякие иконы, частички мощей и прочую дребедень таскали, и самого по святым местам водили… В доме иконостас такой, какой не в каждой церкви. Бесполезно. Что-то не хочет боженька болезного исцелять.
– И даже невозможно что-то сделать, чтобы… ну… эти приступы бывали с ним пореже?
– Ну, если б понять, от чего они зависят – может, и возможно б было. А мать говорит – ни с того ни с сего. Слова ему дурного никто не говорит, куда там, на цыпочках ходят… Врач, вроде как, сказал – оттого, что организм взрослеет. А раз так, то дальше только хуже будет. Вроде как, растёт человек – и болезнь с ним растёт, всего его забирает. Я не врач, куда мне понять…
Если даже… если он хотя бы иногда приходит в себя… легче ли от этого? Тяжелее намного – и родителям, в очередной раз испытуемым ложной надеждой, и ему самому, если в эти минуты он хоть малую часть содеянного осознаёт. Что можно чувствовать, зная, что в минуты безумия причиняешь зло близким людям? Как можно пережить, что лишил жизни невинное дитя, пусть и ненамеренно, не владея собой? Какой ужас и отчаянье – знать, что это повторится с тобой вновь, и не ведать, что натворишь на сей раз? Насколько ненавистна должна стать такая жизнь?
– Он ведь не будет долго страдать? – цесаревич всхлипнул, надеясь только на то, что звук этот проглотит ветер, свистящий в ушах, да стук копыт лошади.
– Кто, Яков Михайлович? – усмехнулся Черняк, – этого знать заранее нельзя… Сейчас главное вас всех развести, чтобы успокоиться. У нас, вообще-то, помимо этой внутренней контры, которую ещё вычислить и на чистую воду вывести, контра внешняя на подходе… Дадут тут нормально поработать, пожалуй… И Якову Алексеичу, – да, вот уже и новая версия отчества, – уезжать надо, если его опознают – это всё пропало… Если справимся и без него, как задумано – может быть, вы все ещё до мест доехать не успеете, поворачивать к Москве надо будет, и там уж пусть те, кому положено, решают, что дальше с ними всеми делать, я б вот лично не взялся. В смысле, с женщинами – тут более понятно, а с ним… Вроде как – в тюрьму не отправишь, он не по умыслу это делал, тюрьма уроком для человека должна быть, что за дурные поступки бывает, но это ведь надо понимать что-то, а он не способен… Мать тринадцать лет его воспитать пыталась, долго верила, что сынок просто озорной и возбудимый не в меру… Так ведь он и грамоте даже выучиться не смог… Потом уж понимать начала… И в сумасшедший дом какой толк – многие ли там вылечиваются? Нет, кому, может, легче и становится со временем, хотя бы из буйных в тихие делаются, но чтоб врождённое-то лечилось – такого не слышал… В общем, дело это докторов, может, найдётся какое светило и сделает из него человека, но это если повезёт до того дотерпеть… Родным-то его возвращать не станут, это Яков Михайлович обещал, запрут где-нибудь, как в таких случаях полагается, сиделок приставят… Ну а о том, что в случае неудачи злоумышленники его вместо тебя убить могут, ты лучше не думай, незачем это, всё равно бессмысленно ведь…
– Бессмысленно? Нет, думаю, вы ошибаетесь. Не может у Бога ничего быть бессмысленным, и как ни страшно говорить такое и думать даже, но ведь это… это вроде искупления для него, за грехи, пусть и невольные – ведь даже невольные, неосознанные грехи отягощают душу. Быть может, Господь помилует его душу, освободит ли от уз плоти или жизнь оставит – тут как воле Его угодно будет… Теперь я знаю об этом, и буду молиться о нём, значит, уже не бессмысленно. Может быть, как ни грустно это, и лучше б было для него расстаться с этой жизнью, ведь жизнь эта истинно мученическая, и мученической будет кончина…
– Э нет, вот тут не путай. Если жития какие-нибудь читал – то понимать должен. Мученики – они не потому, что мучились, эдак и римляне от своих ран или болезней, бывало, мучились, но им из-за этого поклоняться не стали. Мученик – этот тот, кто свои муки сознательно принял, сознательно, понимаешь? За то, во что верил, за то, что не предал свою совесть. А это… это просто несправедливость, и не самая большая, какая в жизни бывает. Ну, вот и прибыли. Здесь Якова Алексеича дождёмся, а там распрощаемся – вы на вокзал, а я в казармы, кончается моя увольнительная…
– Господи, привезли, привезли, родимые! – полная дама в бирюзовых бусах – каждая бусина с куриное яйцо, не меньше, да такие же серьги оттягивают мочки ушей, именно эта деталь, во всяком случае, бросилась Ольге в глаза первой и запомнилась из той ночи всего ярче, – доченьку мою, блудную, тьфу, ненаглядную… Благослови вас господь, вернули покой матери…
Дама в два проворных, неожиданных для её комплекции прыжка оказалась возле Ольги и заключила её в объятья, едва не придушив роскошным бюстом и сильным ароматом французских духов. Лёгкий ступор не помешал Ольге вспомнить показанные по дороге фотографии и краткий инструктаж – это, стало быть, её наречённая мать… А кто остальные-то, собравшиеся в комнате?
– Алёнка, ты не стой тут, не празднуй, проводи хозяйку в уборную, ванну сготовь… Да живо! Ох, как вас благодарить-то, спасители… – это она обратилась уже к красноармейцам, дальнейшее Ольга уже не слушала, последовав за горничной с поспешностью, наверное, даже не подобающей, однако судя по звукам – те поспешили как можно скорее ретироваться.
– Непредвиденное, знаете ли, – вымолвила Алёнка, затворяя дверь уборной и закрывая её на замок, – гостей не ждали, сами пришли… Ну да небось, много не попортят… Фёдор Васильевич, правда, некстати… Фёдор Васильевич – тот, что с усами, и он дядя ваш вроде как. Но вы не бойтесь, он настоящую Ирину последний раз в возрасте пяти лет видел, а все портреты Аделаида Васильевна поспешно убрала… Вы пока разоблачайтесь, а я ванну натаскаю, всё ж помыться и правда не худо бы…
– Вообще-то, – смутилась Ольга, – я мыться привыкла сама, и ванну себе всегда сама набираю…
– Ишь ты, – в голосе Алёны послышалось уважение, – наша-то барышня сама вообще мало что делала…
Алёна была девушкой, вероятно, лет двадцати, не больше, с вытянутым веснушчатым лицом, которое портили слишком мягкий подбородок и совершенно бесцветные брови, и была она, как потом узнала Ольга, и не горничной вовсе, просто из слуг при хозяйке только она одна и осталась, потому что была сирота и идти ей особо было некуда. Вот и была Алёна теперь и горничной, и поломойкой, и прачкой, а в худые дни, когда не могла приходить готовить строгая, неулыбчивая соседская повариха Груня, ещё и стряпухой. Хозяйка вздыхала, но не жаловалась – так сейчас жили все.
– А что случилось с настоящей Ириной? – Ольга решила уступить своему естественному любопытству, тем более из объяснений солдат она это как-то не очень хорошо поняла.
– Один господь пока что знает, – Алёна споткнулась о далеко выступающую фигурную ножку ванны и расплескала половину ведра, – но явно ничего хорошего. Из дома Ирина Савельевна сбежала с проходимцем одним, мать не пожалела, а ведь знает, что у Аделаиды Васильевны сердце слабое… Говорили про них, что в Екатеринбург отправились, но вот месяц мы уже здесь, сколько искали, расспрашивали – без толку…
– Так вы не местные? Ой, дайте же, помогу, мне правда не сложно, чудачка вы…
– Не, омские, покойный Савелий Игнатьевич там служил… Теперь, верно, в Новгород, на родину хозяйкину поедем, она там с самой своей свадьбы не была…
– Как-то нехорошо… – пробормотала Ольга под нос, – а ну как настоящая Ирина вернётся? И как мне тогда ей в глаза смотреть?
– Вернётся… оно б хорошо, если б вернулась, тогда б что-нибудь придумали, сказали, что близнецы у Аделаиды Васильевны были или уж не знаю, что, а только куда она вернётся? В Омск? Про то, что в Новгород поедем, она, положим, слышала, но адреса ж нашего там не знает, дом-то ещё купить надо… А вообще она за границу хотела, в Париж. Они об этом с матерью всё и ругались. Барышня новых порядков, сказала, ни терпеть ни принимать не может, а мать наотрез сказала – из России не уеду, в Новгороде буду жить или в Иркутске где-нибудь, да хоть на конюшне с лошадьми, но – в России, нечего нам в Париже делать, русские мы… В благословении ей на брак отказала, потому что слышала, что жених эмигрировать собрался… Это вам, барышня, теперь думать надо, если тот же дядя вас спросит – Аделаида Васильевна ему обо всём этом ещё из Омска писала…
– Скажу, что соскучилась по матери, – улыбнулась Ольга, – и что как посмотрела на поля родные, на златоглавые церкви – поняла, что жить без них не могу, и в раю бы божьем не стала.
– Ну, это вы поубедительней главное, – хихикнула Алёна.
Через час или полтора их сидения в комнате за разговорами о том о сём к ним поднялась Аделаида Васильевна, довольно улыбнулась Ольге, уже переодетой в домашнее платье Ирины.
– Ну, теперь здравствуйте по-настоящему, милая… Вишь, как скомкано получилось – всего-то не загадаешь, думала, Федя раньше чем завтра к нам не успеется… Теперь надо нам привыкать – мне вас дочкой Ириной звать, а вам меня матушкой. Да вы не плачьте, милая, что вы, успокойтесь! – Ольга только после этих слов осознала, что дрожь её – не от холода после ванны, а от подступающих неумолимо рыданий, потому что теперь только до неё стало доходить свершившееся, – дня два, не больше, и уедем мы из этого места, уедем в красивый город… Вы в Новгороде бывали? Ну, утешьтесь, что осиротевшую мать своим присутствием согреете – грешно так говорить, но не верю я, что дочь свою живой увижу… Месяц я её дома ждала, все глаза выплакала, месяц здесь разыскивала… И ни одной весточки, ничего… Может, она и в Париже уже этом проклятом, как знать, но не доверяю я что-то этому её Модесту ни на грош, её ли он так крепко полюбил или драгоценности её, которые она с собой взяла… Обобрал и бросил где на погибель – не удивлюсь… А времена нынче сами видите, какие, могли и обоих прибить по дороге где… Она ведь у меня дурочкой доверчивой всегда была… Ну, надобно, наверное, вам какие-то истории из её жизни рассказать, чтоб вы побольше представления имели, и начну я, пожалуй, с пяти её лет…
В то же время Анастасия жалась у порога уютной гостиной, охваченная смятением, после такого-то инструктажа не странным. Дородный сорокалетний мужчина с густой чуть вьющейся бородой, верхней частью лица напомнивший ей дядю Сергея, взял её руки в свои – огромные и при том казавшиеся невесомыми из-за осторожности движений, и проговорил тихим, ласковым голосом:
– Милая моя, прелестная юная княжна! Об одном посмею попросить вас с порога – не бояться меня. Ведь это, вы сами должны понять, может погубить всё дело! Ведь вы, по легенде, которую мы должны разыгрывать в дороге, моя почти что жена, а разве при этом вы могли бы бояться меня? Я понимаю вас прекрасно, что это не та роль, какую вы готовы бы были и имели какое-либо удовольствие играть, однако согласитесь, это ведь такая роль, в которой сложно б было вас заподозрить, а не это ли главное? К сожалению, у меня никогда не было дочери, и это известно столь хорошо, что приписать мне дочь, даже и внебрачную, было бы довольно затруднительно и вызвало бы дополнительные сложности. Тогда как наличие у меня молодой невесты удивительно в куда меньшей степени…
Анастасия наконец отмерла – всё же, голос господина Крюгера звучал приятно, успокаивающе, а кроме того – бойся не бойся и смущайся не смущайся, а времени у них критически мало, наутро им предстоит отправка из города…
Из соседней комнаты выскочила, заливисто тявкая, миниатюрная болонка. Царевна невольно тут же улыбнулась, протянула руку, потом боязливо отдёрнула, запоздало подумав, что чужая, не знающая её собачка может и укусить, но собачка подбежала, повизгивая от интереса и возбуждения и виляя не только коротким хвостиком, но и всем своим кудлатым, как облачко с детской картинки, задом.
– Марта – очень добродушная собачка, – прокомментировал господин Крюгер, – и как мне кажется, разбирается в людях. Вы ей нравитесь.
– Милашка,– Анастасия присела, почёсывая радостно подставленное собачкой пузико, – это ваша?
– Теперь, пожалуй, ваша. Я купил её три дня назад у мальчишек на рынке, бог знает, где они её взяли… Вот только моя сестра, боюсь, о таком подарке не мечтала, да и я сам предпочитаю совсем других собак.
– Борзых, наверное, – улыбнулась Анастасия.
– Можно и борзых. Ах, если б вы видели моего прекрасного Джека! Я купил его в Америке во вторую свою поездку туда, он прожил со мной пятнадцать лет и вернее друга у меня не было, по правде, я не встречал среди двуногих такого ума и такта… Ну, будет вздохов. Вы можете покуда познакомиться с моей сестрой Эмилией, она, должно быть, уже закончила с упаковкой вашего гардероба, иногда мне кажется, что эта женщина сделана из камня, она не нуждается ни в сне, ни в отдыхе, слава богу уже, что нуждается в еде.
– Я нуждаюсь в сне и отдыхе, Карл, – из комнаты, откуда недавно выскочила лохматая Марта, выглянула темноволосая женщина лет пятидесяти со строгим, несколько постным лицом, – и была бы благодарна, если б ты давал мне его, беря на себя труд самому укладывать свои сорочки… А раз уж ты заговорил о еде, то мог бы помочь мне с поздним ужином, если уж спать нам в эту ночь не суждено, то подкрепиться на дорогу нужно непременно. Бедной девочке, я имею в виду, ты-то и так не оголодал.
– Добрейшая моя сестра! – расхохотался Карл Филиппович и ушёл на кухню.
– Как на духу говоря, я сердечно рада, что не придётся и в самом деле выдавать вас замуж за моего брата, милая, пусть и для спасения вашей жизни. Такое счастье редкой женщине пожелаешь… я терплю его без малого сорок лет, и с радостью уступила бы эту обязанность более достойной, да вот что-то не видала такой…
– Что же, господин Крюгер никогда не изъявлял настоящего намеренья жениться? – удивилась Анастасия. Это странно – видный, обаятельный мужчина, при том не бедный… А что до того, как невысоко оценивает его сестра – так это обычное дело для старших к младшим. Татьяну послушать, так и она не достойная похвал невеста…
Эмилия Филипповна скривилась.
– Был он женат однажды, девятнадцати от роду лет… Жена умерла родами, это для него хороший предлог, чтобы не жениться более. Нет, правду сказать, два года он действительно горевал нестерпимо и отец даже опасался, что он от горя этого не оправится… Но молодость не терпит долгого страдания. Нет, братец мой просто и поныне не повзрослел. И с женщинами предпочитает отношения лёгкие, браком не обременённые. Да будучи сластолюбцем редкостным, среди своих пассий и выбрать бы не смог, и слава богу, я б, чую, от такого его выбора в себя и не пришла бы…
Слова эти снова подняли улегшееся было смятение. Заметив краску на щеках девушки, Эмилия улыбнулась – и это было, признаться, неожиданно, как преображала лицо этой женщины улыбка:
– Нет, вот в чём, а тут я заверения брата только подтвердить могу и на Библии поклясться, хоть она у нас с вами и разная – вам его бояться нечего, никакой неделикатности он с вами не допустит. Сперва господа, которые хлопотали о вашей судьбе, думали, для обеспечения вам как можно более убедительных документов, не устроить ли в самом деле венчание, но Карл эту идею решительно отверг, сказав, что, во-первых, венчание под подложным именем – оскорбление церкви, да и с одной стороны, хоть как, будет изменой вере, во-вторых – перед богом венчанная, вы и потом женой ему будете считаться, а это непорядочно и имя ваше чистым не оставит… Нет, всё же принципы у моего брата есть и порядочности его доверять можно, сколь бы некоторые его поступки Библии ни противоречили…
После из нескольких неосторожных оговорок Эмилии Анастасия с шоком для себя поняла немыслимое – многочисленные романы Карла Филипповича, призванные создать ему репутацию человека, в женском поле толк знающего, служат на самом деле прикрытием его противоестественной страсти. Женскую красоту Карл Филиппович действительно любил, но больше эстетически, всячески нахваливая прелесть той или иной молодой особы и одаривая любовниц дорогими подарками, плотским утехам с ними предавался умеренно и через силу, что в последние годы умело списывал на здоровье, подточенное разгульной жизнью, хотя на самом деле с его здоровьем ещё можно поле без лошадей распахивать. Хоть и несколько успокоенная за свою девичью честь, Анастасия теперь чувствовала неловкость и любопытство – впервые она видела перед собой живого содомита, и ей невероятно было, как им может быть такой приятный, обаятельный, достойный с виду мужчина, о котором и не подумаешь такого, и прокручивая в голове слова Эмилии, то она думала, что всё поняла неправильно, то пыталась срастить эти слова с образом господина Крюгера, то, к стыду своему, пыталась представить его в объятьях не женщины, а мужчины – воображение ей в том отказывало, Карл Филиппович же, не подозревая о творящейся в её душе буре, увлечённо рассказывал о своих торговых делах и обещал в подробностях рассказать по дороге о технологии плетения тончайших кружев, поразившей его в своё время до глубины души. За окном занимался рассвет 16 июля…
========== 16 июля. Чужие жизни ==========
16 июля, вторник, утро
Тогда, по прибытии, она вокзал, понятное дело, толком не видела, что вполне было естественно, и сейчас едва сдерживалась, чтобы не слишком вертеть возбуждённо головой, чуть ли не подпрыгивая и хлопая в ладоши, как маленькая. Надо-то изображать глуповатую, жеманную девицу, вместе с богатым женихом покидающую грязный, наскучивший ей Екатеринбург и утешающуюся в перспективе утомительной дороги лишь тем, что в конце её они найдут жизнь куда лучшую, им подобающую. Если б такая девица – каких сейчас, несомненно, много, о чём ворчит и Эмилия Филипповна себе под нос – только могла представить, каким наслаждением может быть вдыхать горьковатый от «машинных» запахов воздух, слушать гомон этой разношёрстной толпы, каким наслаждением после долгого заключения может быть и эта долгая, трудная дорога, эти толкающиеся вокруг люди – какие же они все милые и хорошие, и эти грязные, грубо хохочущие вчерашние рабочие, нынешние солдаты, и женщины в линялых застиранных юбках, окрикивающие галдящих, носящихся по перрону чумазых детей, и хмурые, уставшие с ночного дежурства работники станции, и курящие у вагона машинист и контролёр… Уже это всё – и бродящие поодаль, в ожидании возможности выпросить подачки, кудлатые, в колтунах и репьях собаки, и деловитые голуби, рассевшиеся рядком на карнизах и взирающие сверху на бескрылых с явственным пренебрежением, и утреннее небо с лениво дрейфующими тучками – так много, так прекрасно, что просто не верится, что предстоит ещё и дорога, лица попутчиков, в которые она так же будет вглядываться, как с сёстрами из окна своей комнаты в Доме Особого Назначения, гадая, что это за люди и куда они едут, а может быть – и слушать их действительные рассказы, с настоящим интересом и вниманием слушать, и проплывающие за окном леса и просторы такой огромной и прекрасной Родины… И не огорчало даже то, что места назначения она не знает – пусть будет сюрпризом, и то, что едет порознь с сёстрами и братиком – тем интереснее будет, когда они снова соберутся вместе, слушать рассказы друг друга… Бедные маменька и папенька будут, конечно, в ужасе, но втайне наверняка будут завидовать, им-то не выпадет столь интересных приключений…
Идти под ручку с Карлом Филипповичем оказалось совсем не сложно, через некоторое время, пожалуй, она воспринимала его уже совсем как своего дядюшку и любезничать с ним в силу этого не требовало от неё никаких усилий, тем более что Карл Филиппович в общении был человеком лёгким и приятным, знал множество шуток и интересных историй. С виду неулыбчивая, нелюдимая Эмилия Филипповна тоже оказалась попутчицей замечательной и рассказчицей хоть не такой задорной, как её брат, но кладезем житейской мудрости неиссякаемым. Не доставляла в дороге хлопот и собачка Марта, сразу понятливо и смирно заняв взятую специально для неё подушечку, один только раз облаяла контролёра, но после сделанного замечания сразу же умолкла, и ни разу в дороге не оскандалилась, соображая терпеть до стоянок, словно только и делала всю жизнь, что ездила в поездах.
Что больше всего беспокоило Анастасию в её легенде – что по ней была она певицей, а в благозвучности своего голоса и умении достаточном, чтобы убедить кого-либо, что она где-то выступала, она совсем не была уверена, однако как пояснила шёпотом Эмилия Филипповна, того и не требовалось – едва ли кто-нибудь в дороге попросит её спеть, да и для того, чтоб быть певицей того уровня и сорта, какова она по легенде, умений и талантов слишком больших и не требовалось. Мысль эта, сперва ужаснувшая Анастасию, вскоре начала забавлять – как и собственное отражение в зеркале, всей такой расфуфыренной девицы сомнительного поведения, чрезвычайно гордой собой от того, что окрутила взрослого состоятельного мужчину. В самом деле, очень умно придумано, едва ли кому в голову придёт подозревать в такой особе переодетую великую княжну! Прежде Анастасия, ещё по-подростковому нескладная и угловатая, не имела особых поводов считать себя красавицей – ну, уж не на фоне сестёр, сейчас же, когда она проходила по вагону к курительной комнате, встречные господа улыбались ей и делали комплименты, это было очень забавно.