Текст книги "Приёмыши революции (СИ)"
Автор книги: Саша Скиф
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 54 страниц)
Алексей вступил под сень кустов и на секунду замер. Внешний мир словно исчез, он оказался в сказочном царстве лесного сумрака посреди огромного шумного города. И хотя было понятно, что это отнюдь не настоящий лес, что нет здесь даже белок, и вверху щебечут обычные городские воробьи… Однако любоваться было некогда…
Сделав ещё шаг, он понял, что на месте. Что ему в тот момент подсказало, он ответить бы не смог. Просто, когда увидел, что в центре столпившихся детей высокий рослый мальчишка – один из Иванов – держит за шиворот мелкого, едва доходящего ему до пояса, незнакомого – его Алексей совершенно точно не видел во дворе никогда – он понял, что поиски закончились даже раньше, чем он ожидал.
– Эй! А ну оставь его в покое!
– А то что? – Иван моментально обернулся, прищуриваясь.
– А то увидишь, что! – Алексей прекрасно понимал, что драться с этим, кажется, его ровесником, но по сравнению с ним совершенно богатырём ему нечего и думать, однако отступать-то тоже нечего и думать, – увидишь, что бывает с теми, кто бьёт маленьких!
– А его кто-то бил? Его по-хорошему спрашивали… А тебе-то, вообще, что? Ты кто такой? Это, что ли, твой брат?
– Брат, – не моргнув глазом, ответил Алексей.
– Ну, и чего ты за своим братом не следишь, чего он сюда припёрся? И почему не отвечает, когда его спрашивают? Гордый очень?
– Потому что он не говорит по-русски, – это Алексей сам понял только что.
– Интересно как… А почему это ты говоришь, а твой брат нет?
– Потому что я давно живу в России, а он приехал только сегодня, – Алексей решил, что объяснил достаточно, и решительно направился к Ивану и маленькому Яну, всё это время только озадаченно переводившему взгляд с одного на другого, хмуря тонкие русые брови.
– Ну, я смотрю, борзые вы оба…
– Так, Вань, – вперёд выступил ещё один мальчишка, лохматый, с задорно вздёрнутым веснушчатым носом, в завязанной узлом под грудью рубашке, – остынь, разобрались же уже. Короче говоря, тут надо пояснить, – это он обратился уже к Алексею, – вот это – наше место, и чтобы войти сюда, надо пройти испытание. А он просто взял и пришёл, да ещё на дерево попытался залезть.
Алексей проследил взглядом за указывающим жестом мальчика, увидел, что по стволу центрального, очень высокого дерева там-сям прибиты дощечки-ступеньки. Видимо, там у них вообще святая святых…
– Ясно. А что за испытание? Сложное?
– Ну… Может быть, наверное, и сложное для него. Из таких мелких у нас только вон Малёк, но и тот, кажись, его постарше…
Означенный Малёк, мальчишка на вид лет восьми-девяти, засопел, когда его назвали мелким, но возражать, конечно, не стал.
– Первое – это меткость, – важно заявил Ванька, – меньше пяти банок сшибёшь – делать тут нечего, иди, тренируйся. Второе – это вон по той верёвке доверху забраться. Ну и третье – это сыграть с кем-нибудь из нас…
– Во что? В шахматы, в карты?
Кто-то заржал, Ванька строго цыкнул.
– Не в шахматы и не в карты, никто тут такой дребеденью не пользуется. Игра наша собственная… А тебе-то что? Решил пройти?
– Естественно. И за себя, и за него. Мы ведь оба нарушили ваши границы.
– Не по правилам, каждый за себя должен, – засомневался кто-то.
– Мы ведь не за то, чтоб всё время приходить к вам, мы и не сможем это, а просто, чтоб вы не сердились.
– Да мы уже и не сердимся… – проговорил тот самый конопатый миротворец.
– Ну, если хотите в нашу компанию, так мы не против… Никто же не против? Оформим, так сказать, задним числом…
Алексей похолодел от понимания, что в случае соблюдения «формы» испытания ему придётся переводить Яну условия… на язык, которого он совершенно не знает. Как он будет объяснять? Но Ванька оказался не сторонник формализма. Он просто увеличил для Алексея количество банок, которые требовалось сбить – благо, стрельбище их позволяло разместить до двадцати в ряд, Алексей, радуясь тому, что рогатку в жизни держал в руках не раз (вместе с Анечкой стреляли по яблокам, свисающим на ветке достаточно низко, чуть не выбили некстати вывернувшему туда дядюшке, великому князю Павлу Александровичу, глаз, в ужасе бежали и долго прятались – а смысл? Кто, кроме них, там в тот момент мог быть?), сбил десять и остановился – мог бы, может быть, больше, самого азарт охватил, но решил, что будет нескромно. Да и дальше может так не повезти, и силы лучше приберечь… Верёвка – это вот посложнее. По верёвочным лестницам он, было дело, в периоды наиболее хорошего своего состояния лазил, но не слишком высоко, высоко бы и не получилось – либо успевал прибежать дядька, выговоров себе более категорически не желающий, и нежно стягивал за ноги обратно на грешную землю, либо стоящая на стрёме Анастасия предупреждала о появлении оного. Так что большими навыками своими в этом деле он хоть как похвастаться не мог. В общем-то, если б не младшая пара из его сестёр, он бы много чего не умел, старшие были всё же более серьёзны и более склонны помогать родителям предупреждать всякие нежелательные для больного ребёнка забавы, а какие и допускали – старались, чтоб проходили под их бдительным контролем.
Аполлон Аристархович, разумеется, неуёмно радоваться долгому отсутствию приступов и отмечать эту радость совершением геркулесовых подвигов питомцам запретил строжайше, но каждое утро организовывал всех на выполнение минимума физических упражнений – всех, даже Миреле, укрепление мышц, говорил он, полезнейшее для них дело, первым подавал пример, приседая, отжимаясь и делая наклоны, из солидарности (возможно, что и добровольно-принудительной) занималась и Анна, когда по утрам бывала у них, свободна была лишь по возрасту Лилия Богумиловна. На то и был расчёт сейчас – всё же Алексей в этих упражнениях некоторые успехи имел, несколько превосходя порядком ленивого Ицхака.
О том, что любой другой на его месте мог бы позволить себе соскользнуть, сорваться – ну, ушибиться, ну, уйти осмеянным, но не он, ему, Господи Боже, упасть просто НЕЛЬЗЯ – он старался не думать. Так ведь, наверное, действовал бы на его месте Ицхак? Просто не думать о том, что может случиться и плохое, не допускать страха. Не думать – «если я доберусь до верха», а – «когда я доберусь до верха»… Это ведь на самом-то деле не так и высоко. Всего-то уровень второго этажа. Доберётся, ещё влезет на ветку, посмотрит на них сверху таким вот взглядом, как птицы на людей смотрят, и потом неспеша будет слазить… Если не ужасать себя сразу всем масштабом задачи, а понемногу вот так… как с учёбой, никто не требует ведь всего и сразу, на то и есть учебная программа – один урок, другой…
– Слышь, слазь, не надо до конца, – донеслось снизу, – там, наверху, верёвка плохая шибко… Ну, грязная она…
Алексей потом уже подумал, что объяснение неуклюжее. В тот момент он слишком рад был этому неожиданному облегчению – что не надо уже думать, хватит ли сил в его дрожащих напряжённых руках ещё вот на столько, и столько, и ещё столько, а думать надо только о том, как спуститься. И уже совсем потом он узнал, что кто-то из ребятишек вдруг опомнился – этот мальчик ведь воспитанник доктора со второго этажа, а они там все какие-то недужные (что именно за недуг – никто, конечно, не знал, знали только, что недуг серьёзный и, кажется, смертельный) и как бы им не пришлось перед доктором, а то и вообще перед властями очень серьёзно отвечать…
– Что далее – игра?
– Ну, если за интерес, давай, сыграем. С кем захочешь – со мной, Шуркой, Матюшей… Так-то мы тебя, считай, уже приняли, ты парень смелый, а это главное. Всякое там сколько, и докуда… Доверху и я, бывало, не долезал. По первости, конечно, сейчас-то я бы и на любую колокольню залез, если привязать к кресту верёвку…
– Тебя как зовут? – спросил тот, что в завязанной под грудью рубашке.
– Антон.
– Антоха, значит… а его?
– Ян.
– Это, стало быть, считай, ещё один Ванька у нас… Ну, значит, я Шурка, это Матюша, это Колька, это вот тоже Ванька, мы его, чтоб отличать, зовём Мякишем, он по фамилии Мякишев…
Так, разговаривая, отошли понемногу во «внешние» кусты. Ян привстал на цыпочках и пригнул к себе веточку с уже довольно спелыми гроздьями.
– Эй! Не трогай! Ядовитые! Антоха, ну, переведи своему брату, нельзя это есть, это волчья ягода!
– Ничего не волчья, – удивился Алексей, – её есть можно, это я точно знаю. Это же черёмуха.
– Да ну рассказывать будешь! Мы тут что, черёмуху сроду не знаем?
– Однако же это черёмуха. Просто сорт редкий, вот и выглядит необычно.
В доказательство своих слов Алексей сорвал ближайшую к нему кисточку и методично обобрал губами. По собранию пронёсся возбуждённый гомон.
– Хотя поспела ещё не вполне…
– Ты смотри… надо же… сожрал…
– Говорю ж, никакая она не волчья. Да и вон те – они не ядовитые тоже, просто невкусные. Как они называются, я забыл, только точно не ядовитые. А это – черёмуха, уверяю. Подождать ещё неделю, быть может, и можно есть… Только вы веток старайтесь не ломать… А то на будущий год самим обидно будет… – это, увы, Алексей и Анастасия узнали однажды на собственном опыте. Единственная ветка их любимой из яблонь свисала достаточно низко, так угораздило же их именно её и сломать… Понятно, что яблок им, если будет надо, достанут и принесут, но это ведь не то же самое, что самому сорвать…
Они окончательно выступили из-под ветвей – Ванька, который просто Ванька, а не Мякиш, видимо, тут старший и главный, оглядывал куст, оценивая его, видимо, как неожиданное приобретение их сообщества, и Алексей увидел, что от дома к ним бегут Лилия Богумиловна вместе с матерью Яна. Ян, подпрыгнув, повис у матери на шее, а отпустив, тут же устремился к кому-то за её спиной, выступившему из-под отдельно стоящих деревьев. Алексей только охнул, узнав человека, которого сейчас крепко обхватил ручонками Ян. Выходит, это вовсе и не сон был…
– Ох вот ни черта ж себе… – присвистнул кто-то сзади, – ты чего сразу не сказал, что это ваш отец?
========== Сентябрь-октябрь 1918, Алексей ==========
Сентябрь-октябрь 1918
С тихим, лёгким сухим стуком облетали листья с деревьев за окном. Шшурх – ещё один оторвался от ветки, ударился о стекло, сполз по карнизу. Алексей думал о том, что именно так, наверное, звучит время. Обычно сравнивают с шорохом песчинок в песочных часах, но песочных часов у него не было, был только тихий стук-шорох за окном – где секунды, минуты, часы отсчитывали бессильно падающие листья, прощающиеся с летом и жизнью, но ему думалось о часах обычных, тикающих, оставшихся там, за тысячу вёрст от него… Нет, наверное, конечно, не оставшихся, их либо привезли с большей частью вещей в Москву, либо с меньшей частью бросили в костёр, не спрашивал же он бы о них. Но кажется – что они там, именно там, по-прежнему равнодушно, безжалостно тикают, они ведь не останавливались больше после ремонта, с чего бы им останавливаться теперь? Что им кровь, что им огонь и сырая могила, и свист пуль и взрывы гранат. Они тикают, а людям кажется этот звук таким мирным и приятным, ведь они не понимают, что такое время. Что такое отмеряемые, отбираемые по капле дни и минуты жизни, счастья…
Он так ждал вестей. И так боялся, что никаких вестей не будет. По-настоящему бояться ему не приходило в голову…
Больше бояться нечего, нечего ждать. Хотя это не так, конечно, говорил и Аполлон Аристархович, когда зашёл к нему перед сном. Живы сёстры… Живы ли? Или, может быть, больше никого у него нет на этом свете?
Он не слышал – точнее, разобрать не мог из-за закрытой двери, что отвечал Аполлон Аристархович Ицхаку по поводу так и не вышедшего из комнаты Алексея, но как-то ведь убедил его не заходить, пока не стоит, после, после…
С каждым ребёнком это однажды случается – когда он задаётся вопросом, неужели мама и папа когда-нибудь умрут. С каждым, но не с ним. Он точно был уверен, что умрёт раньше.
Сгущающаяся темнота мягко касалась опухших от слёз век – словно ласковой ладонью… Так мама гладила перед сном… Сможет ли он уснуть? Когда-нибудь сможет, да… Сейчас – нет, хотя всё тело ослабело от слёз, но это тяжкое оцепенение, бессилие заполнило его всего, всю комнату вокруг него, и сну места не оставило. Вместо снов только, если немного ослабить самоконтроль, перед закрытыми глазами роятся картины прошлого – сегодня в несколько слов перечёркнутого. Мама… Сколько он привыкал жить без неё. Не ожидать, проснувшись, увидеть её возле своей постели, не звать её по пробуждении ещё ранее, чем откроются глаза. В жизни, может быть, она не более пары раз покидала его достаточно надолго. Самое долгое была эта весна, когда она уехала с отцом и Марией, а он остался в Тобольске, прикованный к одру своей болезни… Теперь привыкать, что не на время, а навсегда уже ему больше не увидеть её дремлющей в кресле у своей постели, на коленях книга или шитьё, морщинки тревог и забот собрались вокруг глаз и губ… Да, это верно, он никогда не мог бы сказать, что был обделён обществом родителей, что испытывал нехватку их опеки и ласки. Тем болезненнее он воспринимал даже недолгую разлуку. Их семья отличалась всегда необыкновенным трепетным, даже священным единством, что с изумлением отмечали те, кто имел возможность наблюдать их внутреннюю, неофициальную жизнь, грусть вызывала необходимость даже ненадолго расстаться – главным образом, когда его болезнь, как всегда, вносила коррективы в планы. Тогда мать и кто-нибудь из сестёр оставались с ним, но и отец, у которого сердце было не на месте всякий такой раз, сокращал программу своих поездок и мчался к ним. Иногда, в наиболее тягостные минуты, когда он был ещё слишком мал для своего слишком большого страха, ему хотелось броситься им на шею и попросить пробыть с ним неразлучно до самой его смерти, это не так-то и долго… Конечно, он не решился бы сказать так, причинить любимым родителям такую боль напоминанием, своим пониманием… А по правде, может быть, он сам тогда куда меньше верил в смерть, полагал, что она может и передумать… Случится что-то, не обязательно даже чудо, но… Привыкнуть к смерти вообще очень трудно…
Но он, он должен был умереть первым, а они остаться. Остаться частью этого большого прекрасного мира, единственной по-настоящему известной частью… Это ужасно, неправильно, когда родители хоронят детей, и он думал о том, найдёт ли слова, чтоб утешить их, прощаясь, чтоб убедить, что жизнь его была хорошей, счастливой – и не могла быть иной, с ними рядом… Он не был готов к такой боли разламывающегося на глазах мира. Мир живёт, он живёт. А папа больше не войдёт в его комнату, мамина рука больше не ляжет на лоб. Не месяц ещё, два или три – уже никогда. Всего несколько слов – сухих, страшных, меняющих жизнь навсегда…
На рассвете в комнату пришёл Ицхак. Это было само по себе удивительно, потому что добровольно он в такое время не поднимался. Алексей попытался изобразить некое слабое подобие приветствия – этой ночью он был раздавлен примерно как могильной плитой. Ему вспоминалась вдруг мама – так ярко, живо, в какой-нибудь момент их жизни, её строгий, скорбный профиль, седина в её волосах, забранных заколкой на затылке, цепочка нательного креста, проблёскивающая из-за ворота платья, как солнце из-за тучи, серёжки в её ушах, кольца на её пальцах, разглаживающих узор, чтобы увидеть, как много ещё работы осталось… Папа, сидящий в кресле на террасе, сладко щурящийся от долетающего ветерка, недопитая чашка перед ним, книга на французском лежит рядом… Такие дорогие, милые сердцу детали… Невозможно представить, что этого всего больше нет, совсем нет. Это непременно должно где-то быть в мире… Просто нельзя сорваться, побежать, найти, уткнуться заплаканным лицом в мамино платье…
Ицхак присел рядом, глядя в лицо пытливо, с беспокойством.
– Человек – не такое существо, чтоб выносить горе в одиночку.
– Но чем ты можешь мне помочь?
– Действенным, конечно, ничем. Но отчего-то ведь у людей принято скорбеть вместе и выражать соболезнования.
Алексей кивнул. Пожалуй, да. Необходимость всё же соблюдать тайну заставляет его прятать своё горе, но и быть сейчас одному невыносимо совершенно. Надо отвлекаться. Надо говорить… Если он запрётся в комнате и будет молчать, это будет нехорошо по отношению к ним, ведь объяснить им своё состояние он не может.
– Что с ними случилось? от чего они умерли?
– Они… болели, я не знаю, чем…
– Ты ведь неправду говоришь, Антон.
Алексей закусил губу, стараясь не расплакаться вновь.
– Правду сказать я не могу… Как бы ни хотел, не могу никак. Если можешь, просто побудь рядом со мной, ничего не говоря.
– Я могу представить. Их ведь казнили, да? Потому, что они были врагами советской власти?
Алексей мотнул головой – не соглашаясь и не отрицая, просто словно отбрасывая предположение.
– Они ничего не сделали…
– Не обязательно именно что-то делать. Всё бывает. Наши, в общем-то, тоже ничего не сделали. У кого-то умерли дети, кто-то услышал какой-то слух, кто-то с кем-то поругался…
– Тут не всё так просто…
– Ну и там я бы не сказал, что было просто… Я ведь говорю, я могу это понять. Ложный донос, или даже не очень ложный, а… И безобидный факт можно представить в нужном свете, а так же можно попасть под раздачу с кем-то за компанию. Время такое… Я по крайней мере надеюсь, что они умерли быстро, не мучаясь. Умирать так, как наши, вообще никто не должен.
Алексей вздрогнул, вспоминая общий, бесстрастный тон этого короткого рассказа, с которым не вязался смысл слов.
– Как ты это пережил?
– Ну, я-то этого не переживал… Я не видел, нам ведь с братом удалось убежать. Мы только слышали… Нас и на похороны Аполлон Аристархович не пустил, там и на похоронах чуть инцидент не случился, полиция, впрочем, вмешалась… Это, действительно, и страшно, и мерзко – все эти вопросы, которыми мучаешь себя и других, всё время думать, пытаться уложить в голове, это невозможно принять… Но думаю, видеть и знать точно – куда хуже. Тогда-то точно не оправишься никогда. Это очень хорошо, когда человека убивают ножом по горлу или пулей в сердце. Очень плохо, если руками, ногами, чем под руку пришлось, или огнём… Люди всегда убивали и всегда будут убивать, пока мир устроен так, что кто-то кому-то враг… Очень хорошо, если твой враг таков, что ему не нужны твои мучения, а только убрать тебя из жизни, и всё. Многие говорят, конечно, что время это – ужаснее не бывает, потому что вот так легко убить человека – каким-то дурацким доносом, в том числе и из головы выдуманным, просто по алчности, просто потому, что он мешал чем-нибудь, или просто, чтобы выслужиться… Я понимаю, у них тоже своя правда есть, чтоб так говорить, но всё же как вот я считаю, мне вот лучше бы так, чем с настоящей, сильной ненавистью… Я хорошо знаю, что это такое, когда ненависть, когда убивают не так, словно на бумаге имя зачеркнули, а вот именно так, через руки свои, через сердце радость от чужой смерти пропуская…
– Это ужасно… действительно ужасно, Ицхак. Когда приходится утешать себя так…
Алексей прошелся до окна, невидящим взором уставившись вперед. Да, смерть ужасна всегда. От каких бы причин она ни происходила, если причины эти не естественны. Да даже если естественны… Боль потери не станет меньше, сколько ни повторяй, что так рассудил Господь. Потому хотя бы жизнь земная – юдоль слёз, что жить приходится с пониманием, что с теми, кто дороже всего, не умрёшь одномоментно, что кто-то останется – скорбеть, учиться жить с раной в сердце в ожидании воссоединения на небесах. Но ещё ужасней само вот это – что эта разлука творится руками человеческими, волей человеческой. Ицхак как-то сказал, что Господь, несомненно, должен был сказать в своей заповеди: «Не убий никогда, ни при каких обстоятельствах», но он ведь прекрасно знал, что люди не смогут её исполнить. Всегда какие-то обстоятельства будут их вынуждать – война ли, казнь преступника, защита своего имущества и жизни своей и близких. Так у них хотя бы остаётся надежда на некое исключение, извинение у Бога для них. Хотя, думают ли они об этом исключении? Всегда ли тщательно ищут, была ли у них и другая возможность, кроме как убить? Всё закономерно, говорил Леви, когда Анна рассказывала новости со своей улицы – что кого-то арестовали, кого-то отпустили потом, а кого-то так не отпустили пока, а кого-то не отпустят уже никогда – сначала те их вешали, теперь они тех расстреливают. И как тогда, так и теперь, в одних сочувствие, в других злорадство, и как всегда бывало, так и теперь есть, что утопая, человек пытается утянуть ещё кого-то за собой, иной раз совсем не виноватого… Да, куда ужаснее смерти может быть вот это – вчерашний вроде бы даже и не то что друг, просто доброжелатель, приятель, сосед твой сегодня – враг. Враг, которого враждебность не отличишь, не опознаешь, не подготовишься к ней – он на одном языке с тобой говорит и одной с тобой веры, он дом к дому с тобой живёт, но какую-то обиду имеет на тебя или какой-то интерес против тебя, или просто, желая спасти собственную жизнь, ища, чьё имя назвать вместо своего, он выбирает тебя – может быть, и не по большой злобе, а случайно пришёл ты ему на ум, может, и раскается он в этом потом – да что с этого тебе?
– Вообще-то, не ужасней время, чем какое-либо другое. Бывали и ужасней времена, и будут ещё, если только люди в самом деле не сумеют изменить дурную свою натуру… Ты только подумай, о чём я говорил уже и сейчас скажу – для родителя большего счастья нет, чем умирая, знать, что его дитя живо. Моя мать жизнь отдала, чтобы жили я и брат мой. И твоя мать, если б спросили её, выбрала бы её судьбу, только бы жил ты. Ты жив. Там, куда ушла её душа, ей радостно от этого. Живи, чтобы радость её жива была подольше.
– Я знаю, Ицхак, знаю. Но ты ведь говорил тоже – больнее тому, кто остаётся, думать, спрашивать, пытаться осознать… Зачем непременно это должно было произойти? Неужели так велики были их грехи, что Господь отступился от них?
– Этого я, конечно, не знаю и знать не могу. Только скажи, как считаешь, чья была воля, чтобы им умереть – тех, кто их убил, или божья?
Алексей вздохнул. Ответ был слишком очевиден.
– Без божьей воли волос с головы нашей не упадёт.
– Праведность Иова была признана самим Господом, до чего нам с тобой далеко. Но Господь, когда пожелал испытать его преданность, отнял у него всё. Нам не выпало таких испытаний, как Иову, но и такого терпения и смирения мы ведь, как правило, показать не можем. Я знаю, что для христиан эта история тоже имеет важное значение, потому и вспомнил о ней, хоть это и очень некрасивое утешение – говорить, что с другими бывало и хуже. И если уж об этом говорить, ты, верящий в распятого и воскресшего бога и грядущее воссоединение в жизни вечной, сумеешь не поддаться отчаянью и бессильной ненависти к убийцам, которая только иссушит твою собственную душу… Сам безвинно осужденный, разве он может оставить без внимания твою боль?
Видимо, тронутый этими словами, Алексей и сказал то, что в здравом уме, владея собой, не сказал бы – а тут просто с языка сорвалось:
– Ицхак, почему же мы с тобой не одной веры!
Ицхак улыбнулся как-то, как ему показалось, хитровато.
– Тут, с верой, такое дело… Тут, понятно, лично моя только позиция, всё же обычным порядочным евреем меня назвать нельзя, я и общаюсь больше с людьми твоей веры, чем своей – так уж сложилось, и много делаю того, что моя вера не очень-то предполагает – так, опять же, сложилось… И от веры этой я, понятно, не отрекусь, потому что это вера моих отца и матери, а убившие мою мать и домочадцев почитали себя христианами – я знаю, конечно, что никакие они не христиане, потому что я и нормальных, настоящих христиан узнал, и это вовремя избавило меня от того, чтоб возненавидеть христиан и желать возместить им кровью за кровь… Но всё же, если б я вдруг пожелал принять вашу веру – сам понимаешь, как выглядело бы это в глазах тех, недостойных имени христиан, однако носящих его… Но я и не вижу смысла в том, чтоб что-то менять, потому что думаю, что не такая уж у нас вера и разная. Это я вывел из жизни вполне мирной с теми из вас, кто соответствует тому, что себе приписывает. Ведь Бог-отец в вашей вере – это тот же бог, которому поклоняемся мы, и главные десять заповедей у нас одни, и пророки, и Пятикнижие… И сам Христос говорил: «Я пришёл исполнить волю Отца моего небесного», «Не разрушить я пришёл, а дополнить». Поэтому вся, какая есть, разница в нашей вере – это, если угодно, как в семье бывает, кто-то ближе с отцом, кто-то с матерью, кто-то с братом…
Это было так неожиданно и так, действительно, просто, что Алексей только и мог спросить растерянно, сбивчиво:
– Ты… действительно так думаешь?
– А почему б мне и не думать так? Большинство из того, что людей разделяет, вообще надуманное.
Алексей опять помрачнел.
– Как же тогда понять то, что происходит в наше время? Когда люди убивают друг друга всего лишь за то, что одни были высокого имени и достатка, а другие – совсем наоборот?
– Ну, это-то не всего лишь! Человек таков, увы, что даже то, что досталось ему с рождения, к чему он не прилагал никаких усилий, готов записать себе в заслуги, и когда Господь отнимает у него это, чтобы он сильно-то не зазнавался, человек возмущается, потому что полагает, должно быть, что Бог ему мог в жизни предначертать только тучные стада и радующее его сердце потомство, и попытку отнять это воспринимает как противление божьей воле. Естественно, что находятся те, кто не согласен понимать божью волю так, и естественно, что мирное решение вопроса между ними невозможно. Они могут это, конечно, иначе называть, эти люди, но они именно исполняют божью волю в этом мире, они, может быть, могут ошибаться, Бог – нет. Было ли это расплатой за какие-то грехи, о которых ты можешь не знать, но знает Бог, или испытанием веры, или испытанием для сделавших это – ведь у них свои искушения, главное – что у Бога всё учтено, Бог всё видит и во всём участвует. Либо мы видим волю Божью в мире во всём, либо ни в чём.
Это было правильно, как ни крути. У Алексея, впрочем, и в мыслях не было хулить Бога, но возможно, и меньшее может считаться хулой, хула невольная ведь тоже грех. Грех говорить «Господь не мог этого желать», потому что в мире ничего не делается без его воли, потому что дьявол никогда не может быть сильнее Бога, и потому что пути Божьи неисповедимы и непостижимы никому из нас.
Алексей вернулся к кровати, снова сел рядом с Ицхаком.
– Если б только можно было понять, почему, за что, в чём каяться…
– Если ты о них, то тут лишь вопрос твоей веры в жизнь загробную, если веришь, то должен утешиться тем, что Господь поступит с их душами в соответствии своей мудрости и милосердию, если были они виновны – зачтёт им их кончину как искупление, если были невинны – то воздаст им сторицей, сокровищами истинными. А если о себе – то думаю, ты не прав, ты не в немилости у Господа, я как раз вижу немалую милость Божью на тебе.
– Что?!
– Сам посуди. Дожить до таких лет при таком-то недуге. Иметь, пусть и не при себе сейчас, близких людей… Сперва – когда о тебе сказали, что ты сирота, я думал, что ты куда несчастней нас с Леви, если тем более твои родители отказались от тебя из-за твоего недуга, а не умерли, когда ты был младенцем. Но по твоим слезам сейчас я подозреваю, что если ты и не жил с ними долгое время, то по крайней мере знал достаточно хорошо и любил… Иметь кого любить – великое счастье, оно куда важнее, чем здоровье. И наконец, то, что ты здесь, хоть твои родные и убиты как преступники, о твоей судьбе позаботились… Если уж на твоём пути встретился… Никольский…
– Его не так зовут на самом деле, – дёрнулся Алексей.
– Да знаю я, – ответил Ицхак.
Это было ещё одним шоком.
– Знаешь? Хотя да, почему бы и не знал…
– Мы ведь с ним знакомы ещё до тебя, я думал сначала, ты знаешь… Когда-то Аполлон Аристархович очень верил людям… Нет, он и сейчас верит, но тогда очень часто верил людям в том, что они сами о себе говорили, и судил по тому, что внешне они производили впечатление благородных, порядочных людей. К счастью, они не успели глубоко втянуть его в свои дела, да может быть, глубоко и не хотели, понимая, что некоторые детали заставят его насторожиться, однако пользовались его помощью, и этого оказалось достаточно, чтобы привлечь к нему внимание Чрезвычайной Комиссии. И поскольку помощью его они хоть и дорожили, но не настолько, ведь была она мала – они решили пожертвовать им, приписав ему больше, чем он на самом деле делал. Якобы, это он у них осуществлял связь с антибольшевистскими силами за рубежом, какие-то важные бумаги якобы через него шли… Не поленились даже написать несколько писем якобы от его имени, образец его почерка у них был, а он таков, что подделать его не очень сложно… Однако то ли подделали всё же не очень хорошо, то ли спутались в каких-то показаниях, за что-то ведь зацепились. А чего стоило поверить? Ведь и родственники у него есть во Франции и Голландии, и посылки из-за рубежа он получает – с книгами и журналами по медицине. Если подумать, очень даже удобная схема, чтобы подобным образом сноситься с сообщниками. И что бы было с Аполлоном Аристарховичем – думаю, понятно, а что было б с нами всеми – это вообще хороший вопрос… Но его отпустили, впредь велев друзей выбирать аккуратнее. Тут ещё надо помнить, что никто из них по образованию и прежней своей профессии не сыщик. Отличать правду от лжи только кажется легко, попробуй представить себя на их месте и скажи, сумел бы быть уверен, что не отпустил преступника, не отправил в тюрьму невиновного? После этого он стал к большевикам иначе относиться. Он и теперь, конечно, по убеждениям с ними не совпадает, да и откровенно не очень разбирается в идейно-политических тонкостях, но он говорит: «Нет ничего хорошего, когда лечить берётся недоучка или дилетант, однако когда человек умирает, а вокруг нет ни одного врача, кто бы взялся – слава богу, что берётся хоть кто-то».
– Почему же ты не сказал? Почему не поправлял, когда я называл его Никольским?
– Понял так, что это зачем-нибудь нужно, чтобы его имя с твоим никак не было связано. Зачем и почему – это я тебе хоть и сейчас предположений сотню выдать могу, но до истины вряд ли додумаюсь. Когда после того разговора перед твоим днём рождения понял, что ты не совсем сирота… В общем, знаешь, не сложно было понять, что с твоей семьёй какое-то такое дело связано, что всё там очень непросто…
С середины сентября Аполлон Аристархович устроил, чтобы его воспитанники брали себе задания в ближайшей бывшей гимназии, а ныне красной пролетарской школе. С уровнем было у кого как, в том числе различно и по разным предметам, Леви, например, очень хорошо знал математику, потому что неожиданно, при его художественной натуре, её любил, зато посредственно знал географию, но её, прочем, посредственно знали все – в периоды обострения болезни взирать на карты было ещё сложнее, чем держать в руках какую-нибудь книгу. Сложнее было с Миреле, обычно Лилия Богумиловна читала ей вслух, потом приходил Аполлон Аристархович и беседовал с нею о прочитанном. С историей таким образом получалось очень хорошо, а вот с математикой было совсем плохо – если общий счёт, со всеми бусинками и деталями, Миреле усвоила отлично, то уравнения и дроби шли плохо, да практически никак – она не могла представить, что это такое, и запомнить столько всего тоже было сложно. Аполлон Аристархович обещал достать для неё специальные материалы для обучения незрячих – такие есть, хоть и мало распространены, Миреле, правда, полагала, что не стоит занимать себя ещё и этим – раньше вот слепых вообще редко учили, так что может быть, хватит с неё и этого.