412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Саша Скиф » Приёмыши революции (СИ) » Текст книги (страница 11)
Приёмыши революции (СИ)
  • Текст добавлен: 8 апреля 2021, 18:09

Текст книги "Приёмыши революции (СИ)"


Автор книги: Саша Скиф



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 54 страниц)

Фамилия у деда была Малиновский – то ли по названию какой-нибудь деревни Малиново или Малиновки, то ли по фамилии господ Малиновых, хотя сам он никогда не говорил, чтоб был крепостным, разве только предки его были. При том как-то он говорил, что сродный брат его фамилию имел Выселков, так что всё тут было, опять же, очень темно и неоднозначно. В общем, поскольку был дед и так предметом домыслов и удивлений, появление у него внучки никого особо и не шокировало. При чём сразу нашлись те, кто утверждал, что жила внучка у деда всегда, вот такой ещё они её помнят, и были те, кто говорил, что покойный дедов сын перед отправкой на фронт привёз сюда жену и дочь, жена-то померла, вот там-то её могила и крест берёзовый ещё виден, а дочка вот осталась, так и прожила всю жизнь с дедом. Может быть, это Роза грамотно так народную фантазию направляла, Анастасии оставалось только диву даваться.

С сельскими, правда, по первости она общения никакого не имела – далековато до села, потом стали сюда прибегать ребятишки, вместе с ними она ходила за одичавшими малиной и смородиной, оставшимися на местах бывших огородов, за грибами в лес – дед из всего этого крутил на зиму заготовки, и на речку купаться. Речка называлась Чертовкой и была малым притоком Чусовой, в самом глубоком месте едва голову взрослому скрывала, зато имела в каком-то месте коварный омут – где именно, правда, так выяснить и не удалось, Насте он ни разу не встречался, хотя плавала она по той речке, вместе с деревенской ребятнёй, и вдоль и поперёк иногда целыми днями до посинения. Елисейка, признанный авторитет в их почти исключительно мальчишеской компании, говорил, что была тут раньше ещё речка, в пару этой, Бесовка, потом будто бы за небогоугодное имя и за то, что взаправду там нечисть водилась, проклял её поп, и речка заболотилась, а раньше там можно было увидеть старый мост, что с времён ещё дохристианских, и перед мостом идолы деревянные стояли для поклонения и видны были ещё останки жертвенника. С Елисейкой, Яшкой и Саввой – кто не побоялся, они ходили на то болото, посвятили исследованию целый день, ни моста, ни идолов не нашли – верно, утянуло их в болото, но нашли остатки какой-то древней постройки – Елисейка уверенно заявил, что это верхние венцы, может быть, даже избы, всё остальное в болотистую почву ушло, а что трубы не видать – так вероятно, топилось по-чёрному, и вдоволь наелись клюквы и голубики. По пожарищу бывшей деревни они тоже провели ей хорошую экскурсию, рассказывая, где что когда находили – где старую подкову, где обгорелый чугунок, а где даже вышитую тряпку – порядком истлевший обрывок, так что решительно не понять уже, что это такое когда-то было. Из старших мальчишек – теперь уже женатых парней – кто-то находил, помнится, здоровую кость и пытался утверждать, что человечья, но потом рядом нашли череп, человечьим, уж точно, не являющийся. В общем, деревенское пожарище было ими исследовано довольно уже неплохо, но интересности своей всё равно не теряло, и не лень же было бегать для этого такую даль. Настя, молодые деревца над буйными зарослями крапивы и кипрея видевшая каждый вечер из окна, часто размышляла о судьбе деревни, о том, какие люди жили здесь когда-то, жаль, доподлинно, наверное, и не узнаешь уже, что произошло…

С мальчишками она ходила и удить рыбу, при чём места шаговой доступности компанией Елисейки опять же решительно презирались, ходить следовало далеко, чтоб ещё затемно, что по болотистым лесам и овражистым полям не очень-то легко было, зато лещей, утверждали мальчишки, больше нигде таких нет, а то можно поймать и голавля. Было и специальное щучье место, за щуками Настя ходила два раза, один раз даже поймала – мелкую, но как сказали мальчишки, для первого раза совсем даже недурно. Рыбу дед Фёдор готовил мастерски, хоть уха у него была невероятная, хоть жареная, засолил и навялил на зиму тоже достаточно – Настя любовалась на развешанные на чердаке «рыбные бусы» и заранее слюнка текла, щучку они закоптили вместе и она потом разделила её с Елисейкой и Яшкой – оба дедовы рецепты ценили очень высоко.

Держал дед небольшой огород, на котором выращивал в основном картошку, ещё морковь, лук и капусту. Картошку Настя по осени помогала ему копать, потом развели костёр, Елисейка с Яшкой принесли свежепечёного хлеба, Савва – варёных яиц, а Аринка – вполне усолившихся огурцов, напекли картошки, пир вышел славный. Из хозяйства дед держал кобылу и жеребёнка, на кобыле ездил сам, если ему куда-то было надобно, жеребёнка, который как раз подрос, объездила Настя, дала ему имя Скорый и на нём соревновалась с Елисейской в мастерстве – Елисейке своего коня отдал старший брат, после того, как по милости этого коня упал и так ударился о забор, что плечо так до сих пор в норму и не приходило .

– Не иначе, желал, чтоб и ты убился.

– Я – не убьюсь. Потому что подход к скотине иметь надо. У меня он смирно ходит.

И в самом деле, Елисейку, щуплого пятнадцатилетнего мальчишку, конь слушался прямо-таки беспрекословно. По осени так же дед привёл купленную (как поняла Настя, Роза на прожитьё с приёмной внучкой сколько-то деду передала, деньгами или каким товаром – неизвестно) корову Паскуду. В имени дед был неповинен – корову так назвали прежние хозяева, и как оказалось, заслуженно. Настя долго сетовала Елисейке, какой такой подход к этой-то бестии нужен – ни разу её подоить спокойно не удавалось, хорошо, пока только подойник опрокидывала, а не в лоб копытом засвечивала. Один раз, не выдержав, Настя оходила разбушевавшуюся скотину хворостиной, после этого корова несколько присмирела, а спустя какое-то время и вовсе смирилась с существованием в её жизни назойливой девчонки. Собачка Марта, надо сказать, в новой своей жизни освоилась прекрасно, дед варил ей кашу и размачивал хлебушек – зубы у Марты были очень плохие, возможно, потому, что в прежней её жизни её много кормили сладким, как часто бывает с комнатными собачками. Настя расчёсывала ей шерсть специально для неё выделенным гребешком, раз в две недели купала в лохани, тщательно выбирая из густых собачьих косм репьи и колючки, собака эту процедуру мужественно терпела. У деда, кстати, был свой пёс, Трезор, очень старый, дед его привёл с собой, когда здесь поселился, и пёс и тогда не был молод. Марту он принял на удивление хорошо, и скоро Настя умилялась их трогательной дружбе.

– Будут у тебя, дед, щенки породы, ни в одном справочнике не описанной, – говорила Роза, когда заезжала их проведать.

Однако щенки у Марты не родились – то ли Трезор был для такого дела слишком стар, то ли и сама она была уже в возрасте не детородном. Поэтому так и сидели они обычно вдвоём на солнышке, вытянув лапы и изредка ловя пастью пролетающих мух – беспородный пёс Трезор и болонка Марта.

В общем, получилось у Анастасии в это лето и осень словно второе детство, при том детство счастливее не бывает, одна только проходила через три эти месяца печаль – отсутствие каких-либо вестей о родных. Но тут уж ничего не поделаешь – во-первых, нельзя значит нельзя, во-вторых, даже если б и было можно, вести до этой глухомани доходят с трудом. Роза только и сказала, что да, Екатеринбург Колчаком взят, а больше ей ничего не известно. Может быть, успели их при отступлении куда-то эвакуировать, а может быть, и не успели, конечно…

– Во всяком случае, Колчак о том ничего не писал, уж нам сюда точно.

Об остальных она только слышала, что Алексея отправили в Москву, а кого-то из сестёр в Новгород. Оставалось утешиться тем.

Очень хотелось Анастасии написать матери и сёстрам, что всё с ней не просто хорошо, а замечательно, как здесь красиво и интересно – лучше, пожалуй, даже, чем на их любимом отдыхе в Ливадии, написать о друзьях – тут, конечно, маменька бы ей много чего высказала, что дружит с мальчишками, да ещё младше себя, это правда, поведение её в общем отнюдь не достохвально, это она и сама понимала. Да как здесь иначе, если в избе у деда и книг нет, и для рукоделия он сроду ничего не держал (можно б было, правда, чего-нибудь попросить у женщин в деревне, но тут уж, положа руку на сердце, не хотелось, вот уж правда, вместо рыбалки и сбора грибов-ягод с товарищами она б сидела за вышиванием!), и деревенская церковь сейчас стояла закрытой, потому что батюшка Киприан перешёл к коммунистам, сбрил бороду и заседал сейчас в сельсовете, сказав, что в священство его матушка отправила, его собственной воли не спрашивая, десять лет своей жизни он на это загубил, а теперь – баста. Коли хотят, пусть другого попа присылают, а он положил рясу в сундук, выходил со всей деревней на сенокос и сошёлся с расстриженной монахиней, которую привёз из города, куда ездил докладываться о сложении с себя своего служения. Или о женихах ей тут думать? Парней в деревне было мало, кто ещё прежде убыл в город на заработки, кто теперь на фронт. Бывала она, конечно, в деревне, и на собрании была, где Роза произносила речь о положении дел на фронтах и о том, как необходима Советской власти поддержка крестьянства, и на деревенских танцах. Танцевала даже с одним парнем – ничего, с лица приятный, а что руки от работы заскорузлые – так её собственные теперь такие же. Потом чуть с его невестой Васькой, Василисой, не подралась, но ничего, поругались-разговорились, перешли от неначавшейся войны к миру, лузгали потом семечки и хохотали над частушками – скабрезного и местами, чего греха таить, прямо матерного содержания. Да уж, не стоило б о таком маменьке писать. Да и бумаги, в общем, не было, для писем-то.

В конце месяца октября, когда все работы уже были закончены и развлекалась Настя, ввиду всё более редких визитов друзей, в основном разной домашней работой и рассказами деда – все истории у деда были построены по такому принципу, что света на его жизнь особо не проливали, редко он говорил, что то-то было именно с ним, обычно – «знавал я одного человека» или «вот мне, было тому десять лет назад, рассказывали» – нагрянула Роза, да не одна. Был с нею ещё один человек, незнакомый и судя по одежде, городской и облечённый некоторой властью.

– Тут, дед, понимаешь, такое дело… Внучка ведь у тебя, я так понимаю, грамотная?

– Есть такое, – важно ответил дед, – так-то и сам я грамоте разумею.

– Ну, к тебе-то с этим обращаться как-то… несподручно… А внучка твоя молодая, и работы у вас сейчас особой нету тут, а мы школу открываем… Тем более село растёт, сам понимаешь.

Это было верно. Посёлок Малой делился до сих пор, грубо говоря, на две части – мало не половина домов стояли пустующими. Из многих молодёжь ещё чёрте когда убыла в город на заработки и там осели, а старики померли, иные в войну – мужчины ушли на фронт, старики опять же умерли, молодёжь кто в город, кто поженились, повыходили замуж и зажили своим хозяйством. А сейчас начался обратный приток – кто-то вернулся в родные места из прежде живших, много прибыло из уральских деревень, бежавших от наступления белых войск. Их направляли сюда из города, там работы на всех бы не нашлось, да крестьянам и самим на земле привычнее и приятнее. Вот и разрастался посёлок, того гляди, в Большой придётся переименовывать. Поэтому как без школы? Тем более что не то что там дети, и из взрослых-то с грехом напополам читать умели единицы.

– Вот и хотим её в учительницы заагитировать.

– Её, в учительницы? Уж она научит…

– А почему нет? С младшими-то уж справится, кто постарше и взрослых мы, кто сумеет… Она ведь, вроде бы, даже как бы образование имеет? Сколько классов у ней?

– Просто удивительно, – подал голос незнакомец, – где ж она это умудрилась выучиться? Не здесь же, в этой глуши?

– В городе, в гимназии, – ответила за деда Роза, – я так понимаю, какой-то меценат ведь оплатил?

Дед игру подхватил мигом, и ухом не поведя.

– Нечего, Роза, на хорошего человека словами непонятными ругаться. Не меценат, а благотворитель, дай бог ему, Михайло Иванычу, здоровья, если жив ещё, конечно…

Настя уже ничему не удивлялась – чего доброго, если будет надо, и эта история, стараниями Розы, подтверждения приобретёт… Дай бог, чтоб не пришлось ей подробно рассказывать, как там, в гимназии, они при своём домашнем обучении это по рассказам-то, конечно, немного представляли… В общем, так и стала Настя учительницей. В веденье у неё находилось двадцать человек ребятишек возрастом от восьми до двенадцати лет, частью местные, маловские, частью из приезжих. Учила считать, читать и писать, занимались в две смены – группами по десять человек, по часу на каждый предмет, сверх того раз в неделю для обеих групп разом объясняла немного по географии – Роза для этой цели достала где-то роскошную, во всю доску карту. Доску изготовили сами – именно сами, Настя и Роза, подгоняли доски друг к другу, сколачивали с изнаночной стороны, шлифовали с лицевой. Потом ещё неделю искали для неё чёрную краску, ещё неделю ждали, когда высохнет, за это время кто-то привёз доску из города, списанную из какой-то гимназии – всю выщербленную, с намертво въевшимся в щербины мелом, но что уж нашлось. Вместо мела использовалась скатанная в колбаски и высушенная глина, мел тоже обещали прислать. Бумаги не хватало остро, писали на полях каких-то книг, на чистой бумаге писали уже набело, для проверок.

Приезжала Настя в Малой на Скором – пешком-то, по распутице и потом по замёрзшим колдобинам, нечего было и думать. Проводила уроки первой группы, обедала у кого-нибудь из сельсовета, чаще всего Розы или отца Киприана, вела уроки второй группы – и домой, иногда, правда, задерживалась поболтать с Розой или Аринкой, дед ворчал, но понимал. Настя часто дивилась тому, сколько ей за последнее время встретилось неординарных людей, которых прежде бы ей, конечно, никогда не узнать. Вот хотя бы Роза. Она не местная, что, конечно, хотя бы по лицу и имени понятно, а фамилию её Настя не слышала ни разу – все обращались к ней запросто, Роза и Роза. Обитала она в комнатушке при том же сельсовете очень по-походному, она вообще была очень легка на подъём, судя по беглым упоминаниям, где она успела побывать, сложно было сказать что-то о её образовании – она знала и умела множество самых разных и парадоксальных вещей и при том могла по-детски удивляться чему-то, с точки зрения Насти, совершенно обыкновенному, дважды попадала в тюрьму за революционную агитацию, о семье упоминала только о брате, которого повесили в Орле, своей семьи не имела никогда и, кажется, не собиралась, курила как паровоз и Настя, научившаяся курить вслед за сёстрами, начавшими эту практику ещё в первый год войны, часто составляла ей компанию – Роза щедро делилась табаком, довольно дешёвым, но Настя к нему притерпелась быстро.

Наступившая зима унесла сперва Трезора – пёс ещё осенью начал чахнуть, дед завёл его в избу, там он на день Георгия Победоносца тихо и околел под лавкой, а потом и самого деда – когда ходил хоронить Трезора, промочил сапоги и сильно застудился, и на сей раз от болезни не оправился. Кашель становился всё более нехорошим, но вызывать сельского доктора он наотрез отказался.

– Знаю я его, прохиндей. На все жалобы всё какие-то порошки даёт. На моей памяти ещё никто от этих порошков не поправился. Таким докторам верить ещё хуже, чем попам. Нет уж, если сам, травками да чайком с малинкой, не поправлюсь – значит, пора моя пришла.

Настя в его сборы и настойки не так чтоб совсем не верила – когда начала было по осени шмыгать, так пары стаканов отвара и ночи на печи под тёплым одеялом хватило, чтоб вся болезнь из неё вышла, но тут-то сравнивать нельзя, и хотела она всё же раздобыть ему хотя бы тех же порошков и подмешать в чай, но не сложилось – доктор, оказалось, как раз уехал, и сказал, что насовсем, а нового пока никого не прислали. У Розы нашёлся аспирин, его она и размешала в клюквенном отваре, однако существенных улучшений не было. Тут, сказала Роза, нужно уже серьёзнее что-то, потому что у деда, видимо, воспаление лёгких, тут надо к врачу, а такую даль и по такой дороге… Запрос про врача она уже сколько времени назад сделала, да кто хочет сюда ехать? Только такие вот, как этот, убывший, которые все болезни лечат желудочным порошком, при чём, кстати, просроченным. Да и доверия в людях после этого к докторам нет… Настю по временам это всё вводило в тихое отчаянье. Что же это за дела такие, что люди, живые люди ведь, целая деревня – даже врача при себе нормального не имеют, и все болезни и увечья лечат травками, пришёптываньями и свечкой за здравие?

– Вот для того мы здесь и работаем, – говорила Роза, – чтоб так не было. Потому что эта вот система – она вообще во всём, большим городам, как и большим людям, все блага достаются, а малым городишкам и вот таким глухим местечкам – хорошо, если крохи. И люди, у кого только возможность есть, стремятся из таких местечек перебраться в город, где хоть какие-то возможности есть. А разве это разумно, разве справедливо? Здесь красота такая, один вдох, кажется, год жизни прибавляет… Так что это не людей к возможностям, а возможности к людям надо нести. Много Россию нахваливают за то, что широка, огромна. Так вот и привыкают русские люди хвастаться количеством. А хвастаться надо качеством, а для этого не должно быть не важных мест и не важных людей.

Но не дождался дед этих перемен. Настя, вернувшись с уроков, не сразу это и обнаружила, думала – спит, и только когда подошла предложить чаю, обнаружила, что уже окоченел. Заметалась, не зная, что предпринять – то ли хватать коня и мчать снова в посёлок, а там к кому – к Розе, к отцу Киприану, куда? – то ли вынести его сначала на холод, но ведь не поднять, тяжёлый… Прежде Анастасия никогда так близко не видела умершего, и уж точно не оставалась с ним один на один. Страшно… да это мало сказать, что страшно. То вдруг абсурдно казалось ей, что он ещё живой, кидалась слушать сердце – и отскакивала, почувствовав холод и оцепенение мертвеца, то казалось, что шевельнулся, застонал… И хотелось убрать его, с глаз, немедленно, сразу в землю – так страшно, невозможно страшно быть рядом с тем, что было живым человеком, дышало, говорило, а больше не будет уже никогда, и было невыразимо стыдно за эти мысли – ведь положено прощаться с покойником по-человечески… Он ведь не чужой ей, он на эти пять месяцев заменил ей семью, как же можно вот так платить за всё добро… Она слёзно молилась перед образом Владимирской в красном углу – древним, тёмным настолько, что едва различимы были силуэты, обрамлённым старым, тяжёлым рушником с кистями почти до самого пола, единственной иконой в доме деда, рыдания начинали душить, и совершенно невозможно было сосредоточиться на молитве, только панические всхлипы: «Господи, Господи, что же это, что делать, Господи, помоги, спаси…» Она садилась на скамейку, обхватив себя руками, и тряслась, боясь даже взгляд бросить в ту сторону, где лежал покойник, потому что снова покажется, что он шевельнулся, что раздался в тишине его сип, предшествующий приступу кашля, и вздрагивала от каждого шороха за окном – казалось, что кто-то ходит там, ходит, смотрит в окна и молчит, и заглядывает в окна, что это, верно, мертвецы сгинувшей деревни пришли за дедом, дождались наконец… Что будет, когда они войдут? Они и её за собой утащат? Подходила, тыкалась холодным мокрым носом Марта, Настя обнимала её, зарывалась заплаканным лицом в её густую, пахнущую пылью и дымом шерсть. Так, оказалось, наступило утро, так и обнаружила её Роза, узнавшая, что утром Настя не приехала в школу и забеспокоившаяся.

Она-то всё устроила. Отправила Настю вместе с Мартой, которую она так и не выпускала из рук, в посёлок, к отцу Киприану, всё оформила, организовала похороны… Предложила ей вообще перебраться в посёлок, уж поди, найдётся, кому приютить, даже и не один вариант, опять же, и к работе ближе. Настя согласилась пожить по крайней мере некоторое время, пока привыкнет к мысли, что деда не стало – всё же бросать на произвол судьбы его дом, который и она сама полюбила любовью какой-то щемящей, глубинной, для неё самой неожиданной, ей не хотелось, но и быть там сейчас она не могла. Благо, здесь и провалиться в печаль и апатию не получилось бы – работа, действительно, стала ближе, при чём как в том смысле, что до бывшего докторского дома, где была обустроена школа временно, пока весной-летом не построят для неё отдельное здание, только улицу перейти и свернуть в проулок, так и в том, что ученики прибегали к учительнице на дом, тормошили её, приносили нехитрый гостинец к чаю, тащили после занятий на свежеизготовленную горку. Заливисто и сердито лаяла Марта, не понимая, почему это она проваливается в пушистый снег по самое брюхо – прежде, в городе, так не бывало, безобразие… Жизнь понемногу налаживалась. Когда стихли снегопады и метели и заново проторены были дороги, приехали к ним и доктор, даже и не один, с медсестрой, Настя только грустно вздохнула на этот счёт, приехал ещё человек из исполкома, привёз драгоценный груз – газеты и книги, привезли вести с фронта – неутешительные, увы.

– Белые перешли в наступление. Сдаётся, Пермь нам не отстоять… Сейчас они подошли к Сылве, и…

– И сюда дойдут? – ахнула Настя.

– Сюда им, полагаю, незачем, – хмыкнула Роза, – они, поди, и места-то такого не знают. Эх, если б было у нас тут какое-то оружие, кроме топоров и рогатин, мы б им могли какой-никакой, а сюрприз организовать.

Гость покачал головой.

– Сколько вас тут ни есть, боеспособного народа, это капля против их моря. Разве только как деморализация, но их, пожалуй, так запросто не деморализуешь… А если они прорвутся к Вятке, будет совсем плохо – тогда они двинутся на соединение с Миллером, идущим с севера…

– Как до Китая пешком им пока до соединения с Миллером. Каппель тоже много чего думал летом, но и с Казани, и с Симбирска его выбили. И этих выбьют. Это здесь они могли идти семимильными шагами, проглатывая городишки в полторы-две тысячи человек… Там они захлебнутся. Хотя признаю, с ними это будет посложнее, их много и поддержкой они заручились хорошей. Но может быть, Пермь они и возьмут, может, и дальше пройдут, но Волгу им не перейти.

Как ни храбрилась Роза, мысли её читались по её лицу очень хорошо. Если самые мрачные прогнозы сбудутся – это будет значить, что очень скоро им будет не получить никакой помощи, на которую они так надеялись. Белая стена отрежет их от всего мира – мёртвая враждебность снегов неоглядных нежилых вёрст, живая враждебность подступающей белой армии…

========== Август 1918, Алексей ==========

Впервые Алексею предстояло встретить свой день рождения не дома, не в окружении родных людей. Аполлон Аристархович предупредил всех домочадцев за неделю:

– Точный день рождения Антоши, увы, известен одному Богу. Но без дня рождения человеку нельзя, и думаю, хорошей идеей будет сделать этим днём 12 августа. Почему? Потому что родиться летом вообще очень хорошо и славно, я сам, например, так и поступил, и потому, что как раз 11го я получаю небольшой дивиденд за одну мою оказавшуюся неожиданно перспективной совместную работу… А значит, у нас будут и праздничный стол, и подарки.

Алексей при этих словах смутился, опуская глаза. На самом деле уже то, что он живет в этом доме, где принят был с таким непостижимым и несомненным искренним радушием – это при том, что ведь один только Аполлон Аристархович знал, кто он на самом деле таков, а если тебя принимают, не зная имени и звания, как человека простого – вот так, то действительно принимают – было для него лучшим и светлейшим, что вообще могло быть в такие печальные времена. И если думать о будущем – а думать было сложно, потому что сейчас совершенно не представлялось вообще никакого будущего, слишком крутым был слом жизни, приведший не к незнакомой дороге даже, бездорожью – он хотел бы, пожалуй, чтоб всё оставалось так. Тепло их маленькой компании, объединённой общей проблемой – прежде в его жизни никогда не бывало такого. Были люди, которые любили его и которых так же беззаветно и горячо любил он, были люди, внимательные и предупредительные к нему и много хорошего внёсшие в его жизнь. Но не было прежде людей, которые понимали бы его жизнь в том, что до сих пор составляло его одиночество. Да, многое он мог представить, когда предавался фантазиям, которые, заведомо знал, не сбудутся, но не мог представить такого, чтоб встретиться, и рядом жить, с кем-то, кто страдает тем же недугом. И при том не умножать скорбь друг в друге, а чувствовать радость и душевный подъём от взаимопомощи, от успехов своих и товарища. И это было столь невероятным подарком, что о других каких-то ему просто не думалось.

– Это того не стоит… Вы для меня уже столько сделали, что я даже не знаю, как благодарить…

– Ну, молодой человек, если вы решили обеспокоиться моими тратами, – с мягкой улыбкой произнес Аполлон Аристархович, – то не буду, конечно, отрицать, что жизнь нынче весомо бьёт по карману, но неужели по-вашему, я разорюсь от именинного пирога и коробки-другой сластей, к которым, признаюсь, я сам питаю слабость, хоть мои зубы мне этого и не прощают? И уж тем более – лишить Лилию Богумиловну возможности щегольнуть своим коронным рецептом? Этого я категорически не допускаю. А благодарить меня можешь хорошим настроением и самочувствием и разумной осторожностью, что ты, надо сказать, с похвальной регулярностью делаешь.

Алексей хотел сказать ещё кое-что, но вовремя сумел себя остановить. И вроде бы, с одной стороны, радовался тому, а с другой – сразу же пожалел об этом, сам не в силах понять, которое чувство сильнее, только разозлился на себя, и нечаянно прикусил губу, хорошо, что не до крови – и вместо привкуса крови только привкус досады чувствовал, у него бы, наверное, и смелости-то не хватило попросить о таком, не говоря уже о том, что вдруг его желание исполнится.

Он бросил взгляд на Ицхака, который казался весь погружённым в свою кропотливую, довольно утомительную не физически, а именно для нервов работу, так что иногда даже забывал жевать (Лилии Богумиловне так и не удавалось отучать его таскать вне полагающихся приёмов пищи). Миреле сидела с ним рядом и быстро-быстро что-то говорила ему полушёпотом, изредка прислушиваясь к окружающему миру.

Бывший цесаревич не мог не сознаться, что восхищается ею. Лишённым зрения физического Господь даёт развитое зрение духовное, чуткость к тому, что скрыто на сердце и стороннему взгляду может быть недоступно – скорбь ли, радость или затаённая обида. И своим пониманием и состраданием, даже не высказываемым, она облегчает этот груз, будучи сродни в этом ангелам небесным, а живя жизнью земной, телесной, и телесные, хорошо известные ему неся страдания, даёт пример терпения и мужества тем более ценный, что будучи женщиной, бремя несёт тяжелее мужского. Об этом напоминал себе Алексей, когда думал, что нет ничего тяжелее и обидней, чем физическая слабость, не позволяющая быть мужчиной в полной мере – иметь здоровую, крепкую семью, трудиться, снискать славу воинскую. Трагедии и триумфы мужские заметнее, горя же женского часто не видит никто. Несбывшаяся жизнь увядает среди стен, у окна, за которым живут, любят, ненавидят, страдают, достигают вершин и преодолевают испытания. Женщине изначально меньше дано, так что может быть ужаснее, чем когда отнимается последнее? Но именно Миреле говорила о любви к жизни, о несомненном счастье и смысле жить. Он общался с ней меньше, чем с Ицхаком и Леви, несколько робея перед нею, однако знал, что может не сомневаться в её дружеском расположении так же, как в расположении братьев, и это-то грело больше всего – принятие, как равного, такими же, как он, их единство, столь разных между собой, но сроднённых общей бедой. Maman и papa всегда всеми силами стремились обеспечить ему живое и приятное общение в меру возможностей, это верно, однако же в большей мере они берегли его, и дистанция между ним и миром всех остальных, здоровых людей всегда была. Скорее ведь, не допуская мыслей выпустить его во внешний мир, грозящий ему таким количеством опасностей, они небольшие кусочки этого мира привносили в его, грустный, ограниченный и однообразный, стараясь, понятное дело, чтоб эти кусочки были таковы, чтоб никак не могли его ранить… А после и сам он привык к тому, что за редкими соприкосновениями с этим миром здоровых людей и свойственных им возможностей как правило следует расплата… Начал понимать, что многое ему просто не дано, никогда не будет дано, а такое взросление радовать не может никак… Здесь же, где в тесном бурлящем мире их маленькой компании без труда взаимодействовали здоровые с больными, мужчины с женщинами, люди разной национальности и веры, он с удивлением обнаружил, что от жизни больше не отделён. Да, пускай она не даётся ему вся сразу – допуск к каким-то хозяйственным делам или тем более прогулке даётся по состоянию самочувствия, и тревога о настоящем и будущем не ушла никуда – но он видит жизнь, движение вокруг себя и является его частью. Он радуется за Аполлона Аристарховича, вычитавшего что-то очень ценное в переводном труде древнего арабского врача, за Леви, которого перестали мучить так долго досаждавшие боли в суставах, за Миреле, разучивающую новый этюд, за Ицхака, уступившего брату покраску новой поделки, за Лилию Богумиловну, у которой щеглы начали строить гнездо (они, правда, уже принимались как-то это делать, но чего-то бросили, но она не теряет надежды), а они радуются за него, снова твёрдо стоящего на ногах. И его вечный страх, который внушало ему собственное своенравное больное тело, никуда, конечно, не ушёл, но он стал меньше, потому что он видел, как преодолевают кризисы его товарищи, и знал, что так же преодолеет, пусть и не навсегда, на какое-то время, но такова жизнь, чтоб состоять из череды побед и поражений. Да, было б трудно найти слова, чтоб объяснить маменьке, что вот это-то самый лучший, настоящий путь помочь ему, но он попытался бы…

– Что-то случилось, Антош? Твой вид меня беспокоит, поскольку, насколько я тебя изучил, он у тебя означает намеренье скрыть какое-либо неприятное ощущение или переживание. У тебя что-то болит?

– Нет.. Нет, всё хорошо. Просто… просто думаю, как не задать вопроса, важного для меня и при том неуместного…

Доктор, кажется, даже онемел на какое-то время, так был озадачен, его седые усы задумчиво зашевелились.

– Неуместное? Вот это ты формулировку вывел, просто единство и борьба противоположностей в чистом виде. Раз уж это что-то так важно для тебя, что тебе трудов стоит удержаться, так может, не настолько и неуместное? Слово как таковое, Антоша, редко обременяет человека, обременяет слово, сказанное в ответ, и то не всегда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю