Текст книги "Любовь и память"
Автор книги: Михаил Нечай
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 48 страниц)
Возвращаясь из школы, Михайлик остановился на гати Малого пруда и засмотрелся в воду: у самого водостока разгуливали большие, с широкими черными спинами карпы. Кто-то с силой толкнул его в бок и пронзительно крикнул над самым ухом:
– Агов!
Михайлик мгновенно обернулся и увидел Олексу.
– Чего орешь?
– А что?
– Да вон видишь, – показал Михайлик рукою на воду, – карпы.
Олекса взглянул и за голову схватился:
– Фу-ты ну-ты! Одного бы поймать – и царский ужин готов. – Он поднял комок земли и швырнул в воду. Карпы мигом метнулись врассыпную.
– Зачем ты? – с укором спросил Михайлик.
– Э, только дразнят. Голыми руками их не возьмешь. Если б подсечка была… Айда, Михайлик, со мной.
– Куда?
– Не кудакай – состаришься скоро. А пойдешь – не пожалеешь: выберешь себе книжку, какая только тебе приглянется.
Больше Михайлика уговаривать не понадобилось: за книгой он хоть на край света пойдет.
Пришли они в избу-читальню, помещавшуюся в просторной комнате каменного здания сельсовета. В сельсовете – обеденный перерыв, все, даже сторож, разошлись по домам. В комнате – два шкафа, стол и несколько длинных скамей. Олекса изогнутым гвоздиком пооткрывал замки, висевшие на шкафных дверцах, распахнул их и, щедрым жестом приглашая приятеля к книжным полкам, сказал:
– Выбирай, Мишко, чего твоя душа желает.
Михайлик взглянул на книги, и глаза его разбежались: он никогда еще не видел такого множества книг. Посмотрев на Олексу, сказал:
– Вот это да! – и тут же спросил: – Как думаешь, один человек сможет прочитать столько? И есть ли такие люди, что все это читали?
– Учителя, может, и больше поперечитывали, – нерешительно ответил тот.
– Они всё на свете знают! Вот бы прочесть такую уйму! А тебе хочется знать все, Олекса?
– Кому б не хотелось, – хмыкнул Олекса. – Но библиотекарша не разрешает самому выбирать. Дает сказки или запишет за тобой такую муру, что и не угрызешь.
– А что бы ты хотел?
– Ну, не знаю… То, что она взрослым выписывает. О настоящей жизни… Бери, Мишко, вот хотя бы эту, – он подал Михайлику новенькую книгу.
Тот взял ее осторожно, двумя руками, вслух прочитал: «Микола Джеря». И вскинул тревожный взгляд на Олексу:
– Мы – воруем?
– Почему воруем? Прочтешь и вернешь мне, а я на место положу. – Он взял с полки несколько газет, перелистал их, сунул себе за пазуху, притворил дверцы шкафов и щелкнул замками. – Идем, Мишко, пока нас тут не застукали.
Они вышли из помещения и неторопливо пошли через площадь.
– Зачем тебе газеты? – поинтересовался Михайлик.
– Для одного дела, – ответил Олекса. – Я их там еще со вчерашнего вечера заприметил. Прочтешь книжку – мне расскажешь. Вчера я смотрел на книги и думал: в них живые люди, а их – под замок.
Михайлика тронула эта мысль: и правда – в книгах живые люди.
– Фома говорил: «Пустить бы по ветру читальню – комбедовское гнездо…» Он такой, что и поджег бы, – продолжал Олекса.
– А для какого дела тебе газеты понадобились? – снова спросил Михайлик.
– Скажи тебе – ты же по всему селу расплещешь, – ответил Олекса. – Хотя ты вроде не из таких. Дело, Мишко, очень важное. Ты когда-нибудь слыхал о красном петухе?
– О красном петухе? – удивился Михайлик. – У дядьки Артема – красный петух.
– Какой же ты глупыш! – рассмеялся Олекса. – Не о таком петухе говорю. Пустить красного петуха – значит поджечь кого-нибудь. Ну, вот я… – Он остановился, взял Михайлика за сорочку на груди, привлек к себе: – Но смотри, сболтнешь кому-нибудь – поминай как звали.
– Вот ей-богу, Олекса, я – никому…
– Сегодня, когда стемнеет, поглядывай на Ванжулов двор. Увидишь большого красного петуха.
– Да ну? И ты, Олекса, не боишься?
– Я должен отомстить ему. Понял? Он так легко не отделается. Откладывать нельзя: Ванжула уже почуял недоброе и как бы не задал стрекача из Сухаревки. Начал распродажу волов, лошадей… Дня два тому назад ходил по своему саду и, как помешанный, с собой разговаривал. Я был возле пруда, лежал в бурьяне и все слышал. Подойдет Фома к яблоне или к сливе, долго стоит молча, покачивает головой, потом сплюнет в сердцах и начинает: «Растил я вас, любил я вас, а на кой черт? Столько сил своих вложил, дурень, надеялся, что вы не только мне, но и детям моим послужите. А теперь… Нет, не достанетесь вы голодранцам: возьму топор и повырубаю вас под корень, изничтожу, чтоб и следа вашего не осталось…» А уж если Фома свой сад хочет вырубать, значит, ему туго пришлось.
Ни у кого в Сухаревке такого большого сада, как у Ванжулы, нет. Как-то в воскресенье, накануне спаса, Фома, набив карманы яблоками, ходил по улице меж людьми, показывал ароматные плоды, разъяснял, какой сорт и вкус у каждого яблока.
Ему говорили:
– Вы бы, Фома, хоть одно на всех дали попробовать.
– Вырастите свои да кушайте в свое удовольствие. А если духу не хватает растить – покупайте. Не дорого и возьму: два ведра пшеницы – ведро яблок.
И что же, покупали и по такой цене, потому что спас без яблок – не спас, а их нигде, кроме как у Фомы, не купишь. Правда, привозил один хозяин яблоки и груши из далекой Голубовки и продавал по сходной цене, так Фома со своими сыновьями вытурил его из села: придрался, будто тот оскорбил его каким-то словом, и поломал на спине голубовского дядьки его же собственное кнутовище.
– Вчера был дождь, стога этого мироеда еще не просохли, – говорил Олекса Михайлику. – А газету в любой воткну и подожгу. От газеты быстрей займется.
В тот вечер Михайлик долго не ложился спать, пока наконец мать на него не нашумела. А когда лег, все поглядывал в окно: не вспыхнет ли за ним «красный петух». Давно стемнело, а пожара не было. Михайлик начал беспокоиться: не поймал ли Ванжула Олексу? Не дай бог, поймает – прибьет.
Как ни боролся со сном Михайлик, не одолел его. Засыпая, припомнил Олексины слова: «Там, в книжках, живые люди, а их – под замок».
И приснился Михайлику сон: будто Ванжула поджег читальню. Из охваченных пламенем шкафов книги человеческими голосами кричали, взывая о помощи. Михайлик отчетливо слышал голоса Тома Сойера и Бекки Тэчер, Робинзона и Пятницы, Робина Гуда – вожака добрых разбойников Шервуда – и пронзительный свист маленького Джона. В эти голоса вплетался неистовый крик Олексы и отвратительный смех Ванжулы. Гигантский красный петух взлетел на крышу, замахал красными крыльями и тревожно закудахтал.
– Мама! Мамочка! Ой, что он сделал, – со стоном бормотал во сне Михайлик, мечась на постели. – Там – живые люди… Живые люди!..
– Да проснись же, сынок! – склонилась над ним мать… – Проснись скорее!..
Михайлик раскрыл глаза и беспокойным взглядом уставился на мать.
– Что-то страшное приснилось, сыночек?
– Пожар, – утирая ладонью пот со лба, обессиленно промолвил Михайлик.
– Успокойся, сынок. Пожар погасили.
– Погасили? У Ванжулы?
– Если бы у Ванжулы. Так ведь где тонко, там и рвется. Олексина хата сгорела. Так жаль сироток, что и не высказать.
– Олексина? – испуганный Михайлик сел на постели, свесив босые ноги.
– Сгорела в момент, а на хате Явтушенчихи огонь удалось погасить…
Михайлик знал: у бабы Явтушенчихи квартировал Гудков.
– Кто же поджег, мама?
– Никто не знает. Кивают на Ванжулу. С вечера будто бы Олекса выследил, как Фома прятал в яме под скирдой пшеницу, чтобы в хлебосдачу не вывозить. Олекса сказал будто бы Гудкову, и Гудков с Пастушенко накрыли Ванжулу… И что б им тут же взять Фому под стражу. Не взяли, а теперь вот как все обернулось. Только на рассвете арестовали Фому, а с ним и двух его дружков, что когда-то в банде Чавуса были. Говорят, с ними Ванжула и Гурия Ковальского убил.
Михайлик задумался и спросил:
– Где же теперь Олекса и Катеринка жить будут?
– Олексу Гудков к себе взял, а Катеринку – Пастушенко.
«Эх, не довелось Олексе пустить красного петуха!» – подумал с досадой Михайлик и пошел умываться.
XIVВ ту зиму из Сухаревки выселяли богачей и организовывали артель. Все с нетерпением ждали первой артельной весны. А весна запаздывала. Только в конце апреля, после последних снеговеев, сразу пригрело солнце, и за несколько дней снег сошел. В начале мая уже зазеленела трава. Сбросив полушубки, свитки и сапоги, облегченными босыми ногами люди протаптывали у дворов первые лоснящиеся тропинки.
Михайлик успевал бывать везде: и на артельных собраниях, и на заседаниях правления. Накануне первого выезда в поле Гудков поручил Михайлику – его недавно избрали председателем общешкольного детисполкома – подобрать группу лучших пионеров и вечером проверить работу конюхов во второй бригаде. (Двор бригады помещался на бывшей Ванжуловой усадьбе.)
Собрать оперативную группу «пионерской кавалерии» Михайлику помог пионервожатый, молодой учитель Стефан Васильевич Билык, высокий, с белым, как сметана, лицом.
Со школьного двора «кавалерия» двинулась в поход, когда в сельсовете погасили огни и молодежь разошлась по домам. К сгоревшей Гуриевой хате пробирались по одному. По сигналу Билыка тихо вошли в бригадный двор, просочились в конюшню. Конюхи спали: один примостился на возу, где лежали объеденные кукурузные стебли, другой храпел в самом отдаленном углу конюшни, сидя в плетенке, наполненной мякиной. Третий высвистывал носом неприхотливые мелодии, устроившись у широкого длинного желоба. «Кавалеристы» позабирали сбрую – шлеи, вожжи, уздечки – и благополучно выбрались со двора.
Хотели все это снести в контору, но Билык велел залечь возле пепелища Гуриевой хаты и вести наблюдение за бригадным двором. Он, видимо, о чем-то догадывался. И его подозрения подтвердились. Не более чем через полчаса со двора выкатилась едва заметная в ночной темноте фигура, несколько мгновений постояла и пошла назад. Вскоре она опять появилась и быстро двинулась вдоль улицы. За плечами у нее что-то белело. Стефан Васильевич дал команду атаковать.
«Кавалеристы» окружили фигуру и узнали в ней Царя-Яжго.
– Черти вас носят в темную ночь! – хрипло пробормотал он, сняв при этом с плеча узел, поудобнее пристраивая его под мышкой. Но узел был тяжелым и то и дело выскальзывал из-под руки. Тогда Лизогуб снова закинул его на плечо. – Ну-ка, прочь, не путайтесь в ногах! – пробасил он.
– Мы вас, дядька Прокоп, не отпустим, – решительно заявил Михайлик.
– Я вот сейчас как врежу в ухо одному да другому, – осерчал Царь. – Марш отсюда!
Он угрожающе топнул ногой. Билык положил ему на плечо руку:
– Не надо врезывать, Прокоп Анисимович.
– О, это вы, Стефан Васильевич? Добрый вечер! Я ж го, так в школе детей обучают, что никакого уважения к старшим. И до такой поздней поры шляются по улицам. Да разве завтра наука полезет им в голову?
– Ничего, выспятся, – успокоил Билык. – Завтра же воскресенье. А что это вы несете, Прокоп Анисимович?
– Это? В узелке? Да это так… Я ж го… отрубей малость.
– Из бригады?
– Зачем из бригады.
– Вы ведь конюх?
– Да, точно… конешно… Выходит, я ж го, из бригады. Но тово… имею разрешение…
– От кого?
– Как это – от кого?.. От него… Я ж го, от самого, ну, от товарища Гудкова.
– Прошу вас, зайдемте к Панасу Карповичу, пусть подтвердит, – предложил Билык.
– Да пусть оно сгорит, чтоб из-за такой мелочи человека среди ночи тревожить, – разозлился Яжго и швырнул узел на землю. Потом взглянул на пионеров: – А вам сказано – марш по домам! – и замахнулся на них обеими руками.
– Не трогайте их, Прокоп Анисимович, – они выполняют задание.
– Что?! – удивился Царь. – Уже и дети нами командовать будут?
– Это – пионеры.
– Ну и что, они же дети несмышленые… Да пусть оно все пропадет пропадом! – горячась крикнул он. Подступив вплотную к Билыку, заговорил жалостливо: – Разве вам, Стефан Васильевич, школьной зарплаты, я ж го, мало, что вы уже на дерть позарились?
– Вы, Прокоп Анисимович, украли ее. Прошу вас, берите узел да идемте в контору.
– Кто украл? Я украл? – угрожающим тоном произнес Яжго. – Я должен нести в контору? Кто докажет, что я украл? Сейчас – ночь, нас двое, а пацанам никто не поверит…
– Что здесь за шум? – спросил подошедший к ним Федор Яцун, бригадир второй бригады. – Какого здесь вора поймали?
– Так-так! Вон оно как! – засуетился Царь. – Я ж го, кто всю жизнь крадет, с того как с гуся вода, а тут один-единственный раз возьмешь какую-то горсть отрубей, так уже и вор! – И вдруг с отчаянным криком: – Спасите-е! Убивают! – побежал, стуча тяжелыми сапогами, назад, к бригадному двору.
XVИ что это за прекрасная была весна, вся усыпанная нежно-голубыми и мягко-золотистыми цветами. Как ее описать? Сказать о безмерности синего неба и ливнях ласкового солнечного света – все равно что ничего не сказать. Может быть, это была та весна, которая дается доброму человеку один-единственный раз в жизни и оставляет по себе вечное, неизгладимое воспоминание. К этому воспоминанию, как к целебному источнику, припадает человек в часы наибольшего своего уныния, тоски или отчаяния и чувствует прилив новых душевных сил.
Человек, не видевший подобной весны, может считаться обойденным матерью-природой.
Однако Михайлик не думал об этом и не любовался ни яркой синевой неба, ни солнечным половодьем, ни густым цветом вишневых садов. Ранним воскресным утром он просто зашел за угол хаты, туда, где когда-то была яма, в которую ссыпали золу и разный мусор, а потом сровняли с землей и на этом месте сделали палисадник. Теперь посреди палисадника росло одинокое, с кривым стволом вишневое дерево. У калитки, метрах в двух от колодца, поднялся высокий клен, а вдоль забора – ровный ряд желтой акации, в тени которой зеленела холодная мята. Палисадник, так же как кусты бузины у Пастушенкова огорода, был излюбленным местом развлечений Михайлика. Он часто делал там «археологические раскопки»: щербатым ножом выкапывал глубокие – по пояс себе, а то и до подмышек – ямы, извлекая из земли всякую всячину: черепки глиняной и фаянсовой посуды, роговые пуговицы, кусочки цветного стекла, обгорелые или изъеденные ржавчиной гвозди…
Эти бесценные сокровища он переносил к хате и часами рассматривал их. Каждая находка вызывала рой мыслей и множество картин. Всматриваясь в зеленый черепок от обливной чашки, Михайлик представлял себе, что было тогда, когда эта чашка служила людям. Ему виделись родители и еще совсем маленький брат Василь. Все они сидят за низеньким столиком в сенях, что-то едят из чашки, а его, Михайлика, еще нет на свете, и никто не знает, как скоро он появится. Неужели и тогда шумел зелеными листьями клен и солнце, небо, куры, мотыльки были такими же, как сейчас? И как же они могли быть – без него? Получалось так, что он мог и не появиться, а все были бы? Он не может привыкнуть к этой мысли и тут же старается расстаться с нею, потому что от нее голова начинает болеть и даже становится страшно.
Тогда он берет осколочек синего или бледно-розового стекла, смотрит через него вокруг себя, и все становится совсем другим – как в сказке. И небо, и хаты, и деревья, и цветы – все изменило свой цвет. Если при помощи стекла можно менять цвет всего окружающего, то, наверное, есть где-то и такое, при помощи которого можно увидеть, что происходит в каждой хате, что происходило давно и что произойдет в будущем. Может быть, такого стекла нет, но хорошо, если бы оно было! И если бы попало в руки Михайлику. Первым делом он подошел бы к Настеньке и сказал:
– Долго же ты искала сегодня свой черевичек.
– Едва нашла, – ответила бы она, еще ничего не подозревая. – С вечера поспешила разуться, махнула ногой, и он залетел в макитру с пшеном, стоящую в углу, у кровати. – И вдруг удивленно бы спросила: – Постой, откуда ты знаешь?
– Да уж знаю, – ответил бы небрежно.
О найденном чудодейственном стекле пока что – ни слова. Потом, конечно, он раскрыл бы свою тайну, но сперва пусть подивится…
В то воскресное утро Михайлик тоже принялся копать в палисаднике яму, хотя уже был довольно большим: и пионер, и председатель школьного детисполкома, и в артельной конторе встречали его уважительно, почти как взрослого. Не верите? Тогда скажите честно: а разве взрослым иногда не хочется на время стать маленькими? Бывает, что очень хочется! Вот и Михайлику снова, как маленькому, захотелось поиграть, и он принялся копать. Выкопал медную пуговицу с двуглавым орлом. Это была пуговица от отцовской шинели. Шинель отцу выдали еще при царе, он пронес ее через фронт, через австрийский плен. Она совсем износилась, и тем, что от нее осталось, затыкают дыру в курятнике от хорька. Вторая находка была тоже ценной: осколочек красного стекла – остаток разбитой лампадки. Сказать по правде, если бы этот осколочек попался ему на поверхности – во дворе или на улице, – он не обратил бы на него ни малейшего внимания. Выкопанное же стекло – это совсем другое, это уже вещь! Михайлик тщательно вытер его о штанину и, рассматривая, подумал: «Вот если бы через него увидеть, как Настенька вышла из-за своей хаты и зовет меня. Мы пошли бы с нею в балку, к Малому пруду». В балке уже поднялась трава, зелеными копьями ощетинился безлистый еще камыш и где-то на старых ивах – даже здесь слышно – кукует кукушка.
Сквозь стеклышко Михайлик смотрел на Пастушенков двор. И то, что он вдруг увидел там, поразило его. Выпустил из рук стеклышко, протер глаза и снова посмотрел. Видение и на этот раз не исчезло: Настенька стояла у густого куста бузины в красном платьице и махала ему рукой. Потом окликнула его:
– Михась! Ты чего прячешься? Иди к нам. Мама пошла в лавку, я одна дома.
Появление Настеньки было для него настоящим чудом. Он и воспринял ее тогда как чудо, потому что в то весеннее неповторимо прекрасное утро не могло не произойти чуда.
Он побежал к ней. Она тогда была похожа на утренний цветок, на лепестках которого еще поблескивали росинки, она сияла вся, от черных кос до красных туфелек. Круглые щечки были чуть розовыми, а смолисто-черное бездонье глаз властно влекло к себе Михайлика.
– Давай играть в мужа и жену, – сказала Настенька.
– А как? – спросил Михайлик.
– А так, будто ты мой муж, а я твоя жена… И будто мы едем на ярмарку.
От неожиданности Михайлик опешил и глуповато спросил:
– На чем же мы поедем? Ни лошадей, ни воза нет…
– Смешной какой! Нам и не нужны настоящие лошади, мы же будем только играть. Вон видишь возле хаты возок? На нем мы и поедем на ярмарку. Беги, надергай сена из стога и набросай в возок, чтоб мягче сидеть было. Сено понадобится и для другого: на ярмарке накупим горшков и чашек, они в сене не побьются…
И начали в первый и последний раз играть. Михайлику вскоре эта игра надоела. Тогда пошли в Настенькин сад. Там земля была густо припорошена вишневым цветом. Михайлик и Настенька лежали на траве, где садик граничил с Байденбуровым двором, о чем-то оживленно говорили, много смеялись. Настенькино лицо раскраснелось, глаза искрились радостью. Он не думал тогда о том, что уже любит ее и что сердце его переполнялось нежностью оттого, что она была рядом, что он мог касаться ее руки, ощущать ее теплое дыхание. Нет, он об этом не думал и не понимал этого, а просто каждой клеточкой своего юного существа радовался, и эта радость неудержимо выплескивалась наружу, требовала какого-то действия. Видимо, и у нее в душе происходило нечто подобное и они, не сговариваясь, начали бегать.
Однажды, догоняя ее, Михайлик в пылу преследования схватил ее за косу. Она обиделась и отвернулась от него, и он готов был расплакаться, потому что совсем не желал причинить ей какое-либо огорчение. Но Настенька сердилась недолго. Брови ее снова распрямились, она улыбнулась, и у него сразу отлегло от сердца. Они снова начали бегать.
На этот раз Михайлик догнал ее у двустволой вишни, росшей из одного корня. Эта вишня была на краю сада, почти у самого дома. Настенька оперлась плечом на один из стволов вишни, чтобы перевести дух и немного отдохнуть. Михайлик держал ее за обе руки и, часто дыша от быстрого бега, смотрел ей в глаза.
Потом чуть слышно проговорил:
– Настенька! Мне почему-то так хорошо с тобой…
У нее слегка вздрогнули и немного опустились ресницы. Она отвела взгляд куда-то в сторону, высвободила свои руки из Михайликовых и долго молчала. Наконец также тихо, одними губами, произнесла:
– И мне с тобой…
– Давай всегда-всегда, всю жизнь дружить, – сказал Михайлик. – Я буду защищать тебя… и от задиристых мальчишек, и от собак…
– Хорошо, Михась, – с благодарностью взглянула на него Настенька.
– Может, ты не веришь мне? – тревожно спросил Михайлик. – Я готов даже поклясться.
– А как это? – удивленно сошлись на переносье ее бровки, а прямой носик чуть сморщился.
Михайлик и сам не знал, как клянутся, и внезапно выпалил:
– Ну, я… поцелую тебя.
Девочка исподлобья посмотрела на него с опаской и укором и еще, может быть, с любопытством. Покачала головой:
– Нельзя… это… это – стыдно…
– Почему стыдно? – возразил осмелевший Михайлик. – Если девочка и мальчик дружат, почему бы им и не поцеловаться? Разве не видела, как взрослые целуются? И не только взрослые. Том Сойер дружил со своей одноклассницей Бекки, и они целовались…
Она смотрела в землю, напряженно думала о том, как же ей быть. Потом вздохнула:
– Стыдно…
– А ты закрой глаза, – посоветовал он.
Она шепотом ответила:
– Ну, я уже закрыла…
Едва успел Михайлик коснуться губами ее горячей щечки, как за его спиной, громом среди ясного неба, раздался грозный голос Настенькиной матери:
– Ты что делаешь, бесстыдник?! Ах ты ж разбойник! Ах ты ж!.. Да где тут палка?
Михайлик бросился бежать через грядки, а Настенькина мама побежала вслед за ними, поймала его на Михайликовом огороде, схватила рукой за волосы, а другой за ухо и начала больно выкручивать ушную раковину, приговаривая:
– Говори, будешь к нам ходить? Будешь трогать Настеньку?
Он слышал, как Настенька плакала, и только шипел от боли.
– Наталка, оставь ребенка!
Это Михайликова мама вышла из сеней и быстро устремилась на огород.
– Ребенка? – передернулась Пастушенчиха. – Этот ребенок считает себя уже взрослым парнем! Три вершка от горшка, а ты только спроси, как он дочку мою только что целовал!
Михайлик уже забежал за скирду соломы и спрятался там. Ухо горело, от стыда в глазах у него было темно. Он лихорадочно думал о том, куда ему теперь податься. Домой нельзя, это означало бы добровольно лезть в западню, потому что и от своей матери – по всему видать – надо было ожидать тяжкого наказания.
– Ну и что из того, что целовал? – неожиданно для Михайлика удивилась его мать. – Еще же никто не умирал от поцелуя.
– Да как ты можешь говорить такое! Опомнись, не то я подумаю, что ты сама надоумила мальчишку приставать к чужим девчонкам! – сердито выкрикнула Настенькина мама. – Что же станется с белым светом, если все с пеленок начнут целоваться?
Мать Михайлика подошла поближе к Настенькиной, и разговор продолжался тихим и спокойным голосом:
– Неужели, Наталья, они целовались?
– Да крест и бог на мне золотой! Чтоб я с этого места не сошла! – божилась Настенькина мама, успокаиваясь. – Подошла к ним близко, как вот ты ко мне… Моя Настенька будто тихая и скромная… Кто бы о ней подумал? Ишь какой рев подняла. Вот я вернусь к тебе, я ж тебе!..
– Ты уж, Наталка, не наказывай дочку, – уговаривала Михайликова мать. – Она ведь ребенок, еще ничего не понимает… Подрастет, станет такой недотрогой, что как бы ты еще и не пожалела. – И громче, чтоб Михайлик слышал, добавила: – А своему пострелу я и другое ухо намну, пусть только заявится домой…
– Да ты его больше не тронь, – тихо советовала Настенькина мама, – а то еще убежит куда-нибудь – не найдешь. И так, бедному, жару нагнали…
Потом они стали говорить совсем тихо.
Минуя хату, Михайлик вышел на улицу, побежал в балку и там пролежал в траве до самого вечера, пока не стало смеркаться и одному оставаться в балке было страшновато.
Дома его не только не наказали, но даже и не вспомнили об этом событии. Но и без того расплата за его чистый, как первоцвет, поцелуй была слишком жестокой.








