412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Нечай » Любовь и память » Текст книги (страница 17)
Любовь и память
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:29

Текст книги "Любовь и память"


Автор книги: Михаил Нечай



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 48 страниц)

XI

Уже вторую неделю Михайло, приехавший в родное село на каникулы, работал в степи: грузил на подводы мешки с зерном. Бригадир первой бригады Федор Яцун назначил его сперва весовщиком на току, но Михайло отказался и был послан на машину грузчиком. Мешки с зерном – не игрушки. В первый же день он так наработался – едва ноги домой доволок. Ужинать не мог – не до еды было: как упал на постель, стоявшую за хатой под вишней, так и заснул. А тут будто сразу Олеся разбудила, смеется:

– Ну, ты, парень, научился в городе спать! Уже хотела за ухватом бежать. Вставай – вот-вот солнце взойдет.

А Михайло и рукой-то едва шевелит. В ужасе подумал: «Как же я пойду на работу? Сегодня и мешка от земли не оторву. Дядьки засмеют. Скажут: «Не хлебороб – гнилая интеллигенция».

Умылся, кое-как позавтракал и поплелся на ток. Долго боролся с усталостью. Правда, после нескольких ходок силы вернулись к нему. А к вечеру его снова сковала тяжелая усталость. Наконец на четвертый день втянулся в работу.

Крестьяне – люди по природе своей деликатные. Никто не смеялся, не подтрунивал над Михайлом, над его неуменьем, наоборот, каждый – и Денис Ляшок, и Тодось Некраш – незаметно, исподволь, как сыну родному, старались помочь: один покажет, как сподручней мешок вскинуть на спину, другой посоветует не горячиться, не торопиться сверх меры, не надрываться. Силы, мол, надо на весь день рассчитать, а летний день, как год, долгий…

Закончилась перевозка, а молотьбе конца-краю не видно. Степной работы оставалось еще много: созрели поздние культуры, началась пахота под озимые.

В один из дней к Михайлу подошел Панас Гудков, парторг колхоза. Худой и загорелый, он стал будто пониже ростом (так показалось подросшему за это время Лесняку).

– Спасибо, что помогаешь нам в работе, – сказал Гудков. – Вчера мы с Пастушенко вспоминали тебя, говорили, что, конечно, полезно тебе и мешки потаскать, но загвоздка, понимаешь, вот в чем: учителя в отпуске, почти все разъехались. Капустянский замещает директора – занят ремонтом школы. А надо вести культурно-политическую работу. Даже некому стенгазету выпустить. Об этом мы вчера и толковали с Пастушенко, а он мне и говорит: «Ты о студентах забыл». Это он о тебе и Катерине. Я и вправду за ежедневными хлопотами забыл про вас. Нам же легче найти грузчика, нежели редактора стенгазеты и «Боевых листков». Ты в районке работал, поднаторел. А Катерина тебе хорошей помощницей будет. Много говорим о соцсоревновании, а про гласность забываем. Вот вы за это дело и возьмитесь. Договорились?

– Не знаю, что и сказать, – вслух размышлял Михайло. – Если уж так надо…

– Позарез! – Гудков тонким загорелым пальцем чиркнул себя но горлу и, просветленно улыбаясь, протянул Лесняку руку: – Я так и думал, что не откажешься. Утром жду тебя в конторе, приходи.

Около года Михайло не видел Катеринку. Слышал, что она тоже приехала на каникулы и что работает где-то на колхозном огороде. В клуб по вечерам не приходила. Может, не случайно идет слух о ней и Капустянском? Лесняк мысленно поставил их рядом и только плечами пожал: «Чепуха какая-то! Юная Катеринка, по сути девчонка, – и… Капустянский! Да ведь он старик по сравнению с нею! Неуклюжий, косолапый, с косматыми бровями и всегда влажными толстыми губами». Он на одиннадцать лет старше ее.

«Собственно, какое, мне дело, кто дружит с Капустянским?» – подумал Михайло и смутно ощутил, что лукавит сам с собою. Почему? Он не знал. Может быть, потому, что искал любви и завидовал всем влюбленным?

Утром, переступив порог кабинета Гудкова, встретился взглядом с Катеринкой. Она сидела у окна в легком голубом платье, тонкими смуглыми пальцами перебирала кончик своей черной косы. Как только скрипнула дверь, она подняла голову, и глаза ее вспыхнули радостью. Да, он заметил: Катерина обрадовалась его появлению, почему-то смутилась, покраснела и опустила голову.

Положив перед Михайлом чистые бланки «Боевых листков», Гудков сказал, что времени на долгие разговоры нет. Бухгалтерия, все бригадиры и учетчики предупреждены. Они должны давать Михайлу и Катерине все сведения о деятельности бригад, ферм, каждого тракториста и колхозника. Он, Гудков, целыми днями находится на разных участках хозяйства и свой кабинет отдает в полное распоряжение Лесняка и Ковальской. Вот здесь, на столе, чернила, там, в баночках, красная и синяя краски, в ящике стола – кисти.

– В добрый путь! – выходя из-за стола, приветливо улыбнулся Гудков. – Мне пора в поле.

В первые дни работали много: собирали материалы в бригадах и на фермах, анализировали их, писали заметки, вместе редактировали. Катя, как выяснилось, хорошо рисовала, у нее удачно получались карикатуры. А Михайло писал разборчивым, четким почерком. Они работали сосредоточенно, с волнением ожидали, как воспримут их работу в бригадах. К этим волнениям добавлялись странные чувства, они избегали смотреть друг другу в глаза, беспричинно смущались, краснели, будто и не росли с детства в одном селе.

Они сами разносили по токам и фермам «Боевые листки», вывешивали их на видных местах: у трактористов – на бочке с водой или на стене полевого вагончика, на токах – на специальных стендах с деревянными навесами, где обедали молотильщики, на фермах – в красных уголках. Возле них сразу же собирались люди, рассматривали прежде всего карикатуры, громко смеялись, бросали едкие реплики или одобрительные шутки. Те, кого карикатура высмеивала, недовольно поглядывали на Катеринку и Михайла, иногда горячо возражали. Чаще всего протестовали не против самого факта, высмеянного карикатурой, а против мелких неточностей в рисунке.

– Взгляни на меня, Мишко, разве ж у меня такой нос, как ты мне здесь приделал? – не на шутку обидится какой-либо колхозник. – А уши… Ну прямо свиные уши намалевал. Не дай бог, моя Софья увидит – три дня будет плеваться.

И все же – чудо! Напишешь о какой-нибудь доярке, опаздывающей на работу, или о трактористе, клюющем носом за рулем и пашущем с огрехами, да нарисуешь карикатуру – сразу за живое зацепишь. Нет, не случайно сказано, что смеха боится и тот, кто уже ничего не боится.

Карикатуры рисовала Катеринка, а доставалось за них Михайлу.

– Как хорошо было, Мишко, – говорили ему, – когда ты мешки таскал – это мужская работа. А ты бросил полезное дело и теперь добрым людям пакостишь.

Но вот в следующем выпуске «Боевого листка» тот же самый высмеянный человек видел карикатуру на кого-то другого: здесь уж он давал волю своей иронии и сарказму, допекал едкими шутками, а Михайлу пожимал руку, приговаривая:

– Вот теперь попал в яблочко! Молодец, Мишко! Дави их, зубоскалов, каликатурами!

– Может, сказать им, что автор карикатур – ты? Неловко как-то выходит…

– Что ты? – удивилась девушка. – Я благодарна тебе, что все удары на себя принимаешь. Я и не знала бы, как отвечать на них. Еще и расплакалась бы.

Гудков и Пастушенко благодарили их, подбадривали похвалами. Однако этого уже, пожалуй, не требовалось. Ледок, сковывавший поначалу Катерину и Михайла, незаметно растаял. Они теперь непосредственно делились впечатлениями обо всем виденном и пережитом за последний год. Михайло увлеченно, не жалея ярких красок, расписывал перед нею своих новых друзей – Бессараба, Радича, Корнюшенко, неразлучных Жежерю и Добрелю (лишь о Лане ни словом не обмолвился). А Катя ему рассказывала о Бердянске, Азовском море и о своих подругах-рабфаковках. И ни разу не упомянула Капустянского, который помог ей поступить на рабфак…

Лесняк понял, почему он так неловко и замкнуто чувствовал себя с Катеринкой в первые дни. Ведь она уже была не той Катеринкой, которую он знал раньше. За год она заметно выросла, округлилась. Даже движения, жесты ее обрели женственность и плавность. Несколько лет Катеринка прожила в хате у Гудкова, жена которого была учительницей. Она для Кати была непререкаемым авторитетом; возможно, у нее переняла она и манеру держаться: с достоинством взрослой женщины. Иногда Катя смотрела на Михайла со спокойной вдумчивостью, порою он ловил на себе ее пытливый и вместе с тем укоряющий взгляд. Но не всегда она выдерживала роль взрослой женщины. Тогда она звонко и заливисто смеялась, ей хотелось шалить, как маленькой, порой она капризно говорила, что ей надоело выдумывать карикатуры и вообще надоела вся эта нудная суета, что ей хочется поскорее вернуться в город.

Лесняк догадывался, что в душе Катеринки сталкиваются какие-то противоборствующие чувства и мысли и попеременно берут верх, что и приводило к резкой смене в ее настроении. Он чувствовал, что между ними оставалась какая-то невидимая стена, которая мешала им восстановить прежнюю простоту во взаимоотношениях.

И здесь, в Сухаревке, Михайло ни на миг не забывал про Лану. Она часто снилась ему, порою он, глядя на Катеринку, видел Лану. А тут еще сухаревские женщины, не очень щедрые на похвалу, преодолевая зависть, иногда с восторгом говорили: «Посмотрите, какой красавицей стала Катеринка Ковальская! И не подумаешь, что выросла без отца-матери, в черной нужде».

Однажды Михайло и Катя пришли на ток. Девушка вывешивала под навесом свежий номер «Боевого листка», а он подошел к группе мужчин, стоявших посреди тока. Денис Ляшок многозначительно подмигнул ему и, кивнув головой в сторону Катерины, прищурив масленые глазки, сказал: «А Катеринка, Мишко! А? На весь район одна такая! Прозеваешь – грош тебе цена в базарный день!»

Михайло почувствовал, как мужчины приумолкли, а потом внезапно взорвались смехом. Лесняк, не ожидавший такой развязности, смутился, думая, как обратить все это в шутку, чтобы не унизить Катю. А поощренный смехом Ляшок добавил:

– Учти, Мишко: лучшего случая отомстить Олексе за Настеньку не придумаешь.

И снова раздался смешок. У Михайла буквально зачесалась рука – так хотелось дать оплеуху Ляшку, несмотря на то что тот старше его, но сдержался и, нахмурив брови, с деланным равнодушием произнес:

– Вы правы, дядько Денис, Катеринка – хорошая девушка. Но я бы вам посоветовал сперва посмотреть вон на ту газету, которую она вывешивает, а потом уже расхваливать ее.

– А что в этой газетке? – все еще улыбаясь своими маленькими глазками, спросил Ляшок.

– Карикатура. На вас, дядько Денис, – злорадно сообщил Михайло. – Как раз ваша Катерина и нарисовала, как вы позавчера, после обеда, решили поспать за током, на травке, как из-за вас простояла молотилка. А дядько Пружняк чуть было груженой бестаркой на вас не наехал. Хорошо, что кони вашего храпа испугались – рванулись в сторону, а не случись этого, уже и поминки по вас справляли бы.

Мужчины оживились:

– Ну-ка, Денис, пойдем посмотрим на твой портрет!

Возле «Боевого листка» они долго посмеивались над Ляшком, а тот, вглядевшись в карикатуру, невозмутимо сказал:

– Все так: и густую щирицу, и буркун, и полынь верно нарисовали. И лежал я лицом вверх, разбросав руки. Но где вранье – там вранье. Каждый знает, что я все лето босым хожу, а тут меня в ботинки обули. Это уже клевета на честного хлебороба. И второе: один ботинок каши просит и из него будто вылетают слова: «Вы работайте, а я посплю…» Где это видано, чтобы ботинок говорил? Чистейшее вранье.

Пружняк рассудительно пояснил:

– Я читал, Денис, что когда в каликатуре пять процентов правды, то ее уже не имеешь права враньем называть. Понял?

– Понял, – охотно согласился Ляшок. – Где же ты раньше был? – Он с веселой улыбкой подошел к Катерине, протянул ей руку: – Спасибо, дочка! Все как есть – правда.

– За что же спасибо, дядько? – удивилась девушка.

– За славу, – серьезно ответил Ляшок. – Какая ни есть, но слава. Не каждый удостоится, чтобы его в газете пропечатали. – И обратился к мужчинам: – Ну-ка, который здесь самый молодой, позови мою Секлету, пусть и она порадуется…

Хитрый Ляшок пытался все обратить в шутку, но по тому, как бегали его глазки и как часто поднимались и опускались его выгоревшие на солнце брови, Лесняк понял, что карикатура достигла цели.

В тот же день Михайло и Катя возвращались из степи – были в тракторной бригаде. Днем небо хмурилось, а к вечеру очистилось, и закатное солнце ласково пригревало. По одну сторону дороги еще пылали цветом высокие подсолнухи, а по другую – до самого горизонта зеленел густой клевер. Вдоль дороги пламенели степные цветы – дикий мак, желтая сурепка, золотисто-красный ленок… Михайло смотрел на них, и ему вспомнилась не такая уж и давняя весна.

– А помнишь, – сказал он девушке, – как я тебя дразнил: «Катя, Катя, Катерина – намалевана картина»? Ты обижалась, даже плакала.

– Помню, – глядя себе под ноги, улыбается Катя.

В Михайловом воображении возникает уже другое воспоминание. Цветут сады, теплынь. Он лежит в балке у Малого пруда на траве и читает книгу. Трава усеяна лепестками цветов, они кружатся и в воздухе, опадая с деревьев. Где-то поодаль разговаривают Олеся и Катеринка: они, цепляясь за вишневые сучья, лазят по деревьям, отдирают от коры клей. Михайло не заметил, как стихли их голоса, и, скосив глаза, вдруг увидел склонившуюся над собой Катеринку, пряди ее черных волос. Тогда он быстро привстал, схватил Катеринку в свои объятия и поцеловал, даже не поцеловал, а только коснулся ее уст…

В глазах у Катеринки мгновенно погасли веселые искорки, и она молча ушла из сада. Прибежала Олеся, озабоченно спросила, что случилось с Катеринкой, почему она ушла, не сказав ни слова.

Михайло пожал плечами:

– Муха ее укусила, видимо…

Катеринка несколько дней, а может, и недель не приходила к Олесе, а встречая Михайла на улице, обходила его.

Сколько же лет было тогда Катеринке? Одиннадцать или двенадцать? Он считал ее еще ребенком.

Вспомнив тот далекий случай, Михайло тайком взглянул на Катеринку и спросил:

– Катя, о чем ты сейчас думаешь?

Она удивленно посмотрела на него, окинула взглядом простор и с грустью сказала:

– Прощаюсь с нашей степью. – И вздохнула: – Скоро мы уедем отсюда.

От ее слов и тона, которым они были высказаны, у него на сердце тоже шевельнулось неясное грустное чувство. Ему вдруг стало жаль и себя, и Катеринку, и, может, поэтому он решился спросить ее:

– А помнишь, Катя, как однажды весной… как раз цвели сады. Я лежал в балке, в чьем-то саду, читал книгу. А ты… ты, подкравшись, склонилась надо мной? Я тогда схватил тебя и… поцеловал. Ты вырвалась из моих рук и ушла из сада. Помнишь?

Она приостановилась, пристально посмотрела ему в глаза, а потом облегченно рассмеялась:

– Не думала, что и ты до сих пор помнишь тот случай. – Покраснела, опустила глаза и тихо спросила: – Скажи, Мишко, почему ты тогда… так со мной обошелся?

– Я? – смутился он также. – Я – просто так… ну, понимаешь, я считал тебя тогда совсем маленькой.

– Правда? – с ноткой разочарования спросила Катя. Еще ниже наклонила голову и снова спросила: – А потом… после того, уже позднее, у тебя никогда не возникало такого желания?

Он помолчал немного и ответил:

– У меня и теперь есть такое желание. Сейчас я тебя поцелую. – Он приблизился к ней, но она отклонилась и, смеясь, ответила:

– Это – если я разрешу.

– А ты разреши, – он взял своей горячей рукой ее холодную руку.

Она слегка сдвинула брови:

– Ну, вот еще… Что это с тобой, Мишко?

– Катеринка! Мы действительно вскоре с тобой разъедемся… Давай поцелуемся в знак нашей дружбы…

– Оставь, Мишко, неуместные шутки…

– А ты… боишься, что вдруг Капустянский узнает?

– Капустянский? – деланно засмеялась она. – При чем тут Капустянский? – И после небольшой паузы спросила: – А ты потому такой смелый, что твоя девушка далеко?

– Какая девушка? – удивился он.

– Та, которую успел завести себе в городе. – И с назойливой иронией добавила: – Студенточка твоя, однокурсница. Думаешь, я ничего не знаю?

– Откуда ты взяла? – допытывался он. – Нет, ты скажи, откуда взяла?

– Это уж тебя не касается.

– Но это же неправда!

– Неправда? Скажи кому-нибудь другому, – холодно отрезала Катя и, выйдя на дорогу, ускорила шаг.

Михайло тоже прибавил шагу и поравнялся с нею как раз там, где кончался массив подсолнечника. Где-то недалеко, за желтыми головами подсолнухов, поскрипывал воз. Не оглядываясь, Катерина спросила:

– Скажи, откуда ты взял, что я должна бояться Капустянского?

– Вся Сухаревка об этом говорит, – раздраженно ответил он и сам удивился: «Почему я, собственно, так разволновался? Что меня раздражает?»

– Вся Сухаревка? Ну и слушай всю Сухаревку, если до сих пор не удосужился меня спросить: – И крикнула: – А-гей, дядечка! Вы в село? Подвезите нас!

Она побежала вперед к возу. Конюх вез на конюшню только что скошенную траву. Катя взобралась на подводу, уселась на траве и замахала рукой:

– Скорее, Мишко!

– Езжайте, – равнодушно ответил он. – Я – пешком…

Он надеялся, что Катя еще будет звать его, настаивать. Но она, повернувшись к конюху, что-то сказала ему, и тот попустил вожжи.

XII

Вернувшись в город после каникул, Радич объявил друзьям, что стихов больше писать не будет, – летом, мол, начал роман «Солнце над Случью», первую свою прозаическую попытку.

– Опомнись, Зинько! – воскликнул потрясенный Михайло. – Ты и девушкам нравился не так своим густым чубом и загадочно-мечтательными глазами, как тем, что ты – поэт. Своими стихами напускал на них туман…

– А теперь солнце развеет этот туман, – рассмеялся Бессараб.

– Увидел бы ты наши Заслучаны на восходе солнца в розовой прозрачной дымке – не смеялся бы! – горячо возразил Радич. – Село наше лежит в долинке, над тихой Случью. За рекою – лес, а на нашем берегу, сразу за огородами, – густые высокие травы… В детстве мы пасли там коров. Все лето, бывало, толчемся на берегу реки.

– Ты о своем селе пишешь? – серьезно спросил Микола.

– Где же мне еще искать прототипов? – удивился Зинь. – Каждого своего односельчанина я знаю как облупленного. Один дядько Баград стоит целого романа. Человек не простой, действительно захватывающей биографии…

Друзья уже слышали от Радича, что Арвид Баград родился и вырос в Латвии, в городе Мушпилсе, в годы гражданской войны дрался с белогвардейцами в рядах Латышской дивизии, вместе с частями красного казачества освобождал от деникинцев Харьков, за что был награжден орденом боевого Красного Знамени.

Михайло лишь от Радича впервые узнал, что примаковцы и латыши освобождали Донбасс от деникинцев, в частности город Гришино, находящийся в тридцати километрах на восток от Сухаревки. И подумал: «Возможно, латышские стрелки проходили и через Сухаревку, когда из Донбасса спешили в Екатеринослав, куда в то время прорвались с юга войска Врангеля. Может быть, красные казаки и латыши сделали в моем селе привал и в нашу хату заходил попить воды Арвид Баград и заглядывал в колыбель, в которой лежал только что появившийся на свет я. Могло ведь и такое быть. Вот чудеса!»

Позднее Латышская дивизия под командованием коммуниста Роберта Эйдемана вместе с Красноказачьей дивизией Примакова брала на Крымском перешейке Армянский Базар и Юшунские позиции, трижды ходила в атаку на знаменитый Турецкий вал…

Латышские стрелки гордились своим красным начдивом и поэтом Эйдеманом, стройным красавцем с густой черной шевелюрой, густыми бровями, с английскими усами под выдававшимся вперед носом. Эйдеман был чутким и одновременно требовательным начдивом, талантливым полководцем.

– Не случайно Роберт Эйдеман в двадцатые годы возглавлял Военную академию имени Фрунзе, – с гордостью говорил Зиновий.

В июле двадцатого года примаковцы завершили свой стремительный Проскуровский рейд, полностью очистив от белополяков и недобитых петлюровцев Подолье. После окончания этих боев здесь, на советской земле, началась свободная, мирная жизнь. Арвид Баград поселился в Красном – ведь в его Латвии еще стояли у власти буржуи.

– Представляю себе, каким лихим красным казаком был Баград, – мечтательно улыбаясь, говорил Зинь. – Случалось ли вам видеть портрет полководца времен гражданской латыша Яна Фабрициуса? Такие же буденновские усищи, суровый, волевой взгляд, в петлицах – по четыре ромба, на груди – четыре ордена Красного Знамени. Правда, дядька Арвид имеет один орден, но усы – точнехонько как у Фабрициуса.

Баград начал работать в милиции, затем – агитпропом в Краснянском райкоме партии. Однажды осенью – это было в двадцать восьмом году – он приехал в Заслучаны уполномоченным райкома по проведению хлебозаготовок. Вместе с секретарем комсомольской ячейки Кириллом Яругой (партийной ячейки в селе еще не было) Баград проводил в школе крестьянское собрание.

Десятилетний Зинь Радич после уроков тоже остался на собрание – хотелось послушать приезжего. Зинько не пожалел: ему еще не приходилось слышать таких ораторов. Приезжий говорил хотя и с некоторым акцентом, но чрезвычайно просто, убедительно и увлеченно, глаза его горели таким огнем, что казалось, из них сыплются искорки. Радич слушал как зачарованный. Был совершенно уверен, что теперь все до единого из собравшихся согласятся с оратором и пойдут за ним. Совсем не ожидал Зинько, что сила убедительности оратора нравится далеко не всем. Действительно, в прокуренном классе прозвучал чей-то насмешливый бас:

– Ты, видать, насобачился зубы заговаривать! Но скажи сперва, кто ты такой, ну, к примеру, из какой народности будешь и какого сословья, что, не научившись как следует балакать по-нашенски, приехал честным людям баки забивать?

Баград на мгновенье замолк, затем выпрямился и, глядя в угол, откуда послышался басовитый голос, твердо проговорил:

– Родом я из Латвии. А сословья того же, что и вы, – рабоче-крестьянского.

– И катись к свиньям собачьим в свою Латвию, – отозвался басовитый голос, которому кое-где подхихикнули. – У нас и своих дармоедов-агитаторов – пруд пруди. Если прихватишь с собой нашего голодранца Кирюху – в ноги тебе поклонимся.

– Ты и себя относишь к честным людям? – саркастически улыбаясь, обратился приезжий к басовитому. – Почему же тогда прячешься за чужими спинами? Нет, честный человек так не скажет! Так может говорить только вражеский последыш. Под славными знаменами красного казачества, объединившими лучших сынов украинского народа с русскими, белорусами, латышами, эстонцами, мы здесь, на Украине, громили деникинцев, врангелевцев, петлюровцев и белополяков. За это честные украинцы нам говорят: «Спасибо!» А ты кулак или его прихвостень, классовый враг трудового народа и Советской власти. И я на твои слова отвечаю всем: поломали мы рога деникинцам, черному барону и всякой иной сволочи, наступим и кулакам на хвост…

После собрания крестьяне медленно расходились по своим хатам.

Подойдя поближе к приезжему, который, стоя у стола, продолжал разговаривать с Яругой, Зинь восторженно рассматривал орден на груди гостя (Баград был единственным орденоносцем во всем районе).

– К кому бы вас определить на постой? – вслух размышлял Яруга.

Зинь так и встрепенулся:

– К нам, дядько Кирилл! К нам поставьте!

– Можно, конечно, и к вам. Только ж и сами вы живете впроголодь, – засомневался Яруга, пристально глядя на Зиня. – А человека с дороги покормить надо. Да и от вас, двоих ветрогонов, покоя не будет, особенно от младшего, Витьки…

– Да уж лучше, чем к тому кулаку идти, который здесь злобные слова выкрикивал, – сказал приезжий, разглаживая в улыбке свои пышные усы и улыбаясь Зиню. – А вот к этому лобастому пионеру я с удовольствием пойду.

И Зинь невероятно обрадовался. А когда у них в хате Баград снял шинель и мальчик увидел на боку у гостя новую светло-коричневую кобуру, из которой выглядывала рукоятка маузера, радости мальчика не было границ.

С тех пор Баград, приезжая в Заслучаны, останавливался у Радичей.

Так заехал он к ним и весной двадцать девятого года. Поздним вечером, когда семья укладывалась спать, Баград вернулся из сельсовета и, засветив ночничок, сел возле сундука, что-то записывая в свой блокнот. Зинь уже засыпал, как вдруг за окном прогремел выстрел. Посыпалось оконное стекло, и ночничок разлетелся в куски. Баград выбежал во двор и кого-то окликнул. Прогремели еще два выстрела. Бешено залаяли собаки.

Зиня и Виктора мать загнала на печь, а сама, плачущая, в одной сорочке, стояла посреди хаты. Баград возвратился лишь перед рассветом и рассказал, что случилось. Услыхав первый выстрел, из своей хаты выбежал Яруга. Стрелявший в Баграда в темноте налетел на Кирилла и упал. Лежа, он еще дважды выстрелил в Яругу, ранив его в руку. Тут подоспел Баград.

– Как ты думаешь, Зинь, кто стрелял? – спросил он перепуганного паренька. – Я сперва своим глазам не поверил: бедняк из бедняков – Родион Андрущук. Вот темнота! Отобрали мы у него обрез, привели в сельсовет, а он, как в лихорадке, трясется и плетет чушь несусветную, говорит, будто не убить меня хотел, а наоборот – спасал. В Яругу же стрелял с перепугу… Я ему говорю: «Ты же мог в детей попасть или убить ни в чем не повинную женщину, малышей осиротить!» – «И правда, мог…» – отвечает Родион и размазывает на щеке слезу кулачищем. Видно, лишь теперь дошло до него, что натворил.

– У этого Родиона – не все дома, – сказала Радичиха.

Баград посмотрел на нее и переспросил:

– Как это – не все дома?

– Да по-нашему это – клепки рассохлись.

А Зинь пояснил:

– Родион, дядька, отродясь придурковатый.

– Да, да, да… Я об этом подумал, – оживился Баград. – Видно, его руку направили кулаки. Ведь Советская власть Родиону никакого зла не причинила. Впрочем, следствие покажет.

На следствии Родион признался, что его подкупили кулаки, пообещав ему телку за убийство уполномоченного.

– У меня двое детей без молока гибнут, – плакался Андрущук. – Жена грозит: «Не купишь коровы – брошу». Она такая, что и вправду бросит. «За старого вдовца Евмена, говорит, пойду, у него корова, детей хоть молоком напою, иначе – помрут…» А я как подошел к окну, да как увидел живого человека, да подумал, что он сейчас покойником станет, так и про телку забыл. И стрелять-то не хотел, да вспомнил, что за углом хаты стоит Гервасий, сын богатея нашего, Кондрата Грицули. Этот не передумает и не промахнется. Вот я и выстрелил по ночнику. Пусть попробует в темноте попасть…

– Ври, да знай меру, – сказал следователь Родиону, – не такой ты меткий стрелок, чтобы в ночничок попасть сумел. Просто промахнулся.

– Эге, – возразил Андрущук, – они меня долго учили стрелять. И в Черный лес возили, и даже за болота…

Суд решил, что Родион был слепым орудием в руках классового врага. Его осудили на один год принудительных работ. Зато кулакам, готовившим убийство, дали по заслугам.

Радич умолк, задумавшись, а Лесняк спросил:

– А ты и об Андрущуке пишешь?

– Конечно! Очень колоритная фигура. Разумеется, я не копирую, но Родион себя узнает.

И Лесняк подумал, что в каждом селе есть свой Родион. В Сухаревке это были Ляшок и Яжго, но Андрущук вдобавок слыл еще сельским донжуаном-неудачником. Ухаживал за многими, да ни одна не шла за лентяя. Вот и женился он на засидевшейся в девках односельчанке. Та родила ему двоих мальчиков, но и это не образумило Родиона, и жена ушла к Евмену. Хоть и жилось теперь мальчишкам сытнее, да росли они без присмотра и часто озорничали. Однако когда их ловили на каком-либо шкодливом деле, то не наказывали, а порою, разжалобившись, всячески старались обласкать. Глядя на них, и другие заслучанские мальчишки, попавшись в чужих садах или огородах, кричали: «Не бейте нас, мы Родионовы дети!»

А Родион Андрущук, отбыв срок принудительных работ, гордо именовал себя «слепым орудием классового врага». Жил он в своей хате одиноким, с весны до поздней осени ходил в постолах. Сквозь прохудившуюся одежду проглядывало тугое, будто налитое силой смуглое тело, а под соломенной шляпой едва вмещались его густые курчавые волосы. Ничто не заботило Родиона – был он розовощек, подкручивал кверху кончики рыжих усов и, как прежде, старался понравиться каждой женщине.

В то лето, через неделю после приезда Зиня на первые каникулы, с Андрущуком произошло новое приключение. Несколько дней кряду он настойчиво начал ухаживать за чернобровой Харитиной, мужа которой послали на какие-то курсы в райцентр. Вот тут-то Родион и повадился к ее хате. То в окно постучит ночью, то в дверь, умоляя впустить его. На третью ночь решил он взять крепость приступом. Взобравшись на кровлю, разобрал соломенное покрытие и через чердак спустился в сени. А тут – засада: муж Харитины и она сама. Ох и задали они Родиону трепку, да еще в сельсовет пожаловались. В тот же день председатель сельсовета собрал общее собрание односельчан.

– Словом, и смех и грех, – продолжал Радич. – Такой стопроцентной явки в селе и не помнили.

Родион с комичным видом оскорбленного человека сидел на черной прогнившей колоде, служившей скамьей для подсудимых, и смотрел исподлобья на президиум, разместившийся на принесенной из сельсовета длинной скамье. Глаз и скулу Родиона прикрывал белый платок, под другим глазом красовался синяк, а на прямом с горбинкой носу выделялась свежая ссадина. Андрущук уверял собравшихся, что за несколько дней до этой прискорбной истории коварная молодица своими бесстыжими взглядами всячески завлекала и соблазняла его, зазывая к себе в гости, не думая, что собственный муж так внезапно нагрянет. А чтобы ввести мужа в заблуждение, она била его, Родиона, еще сильнее, чем ее благоверный. «Испокон веку известно, на какую хитрость способны женщины», – заканчивая свою речь, сказал Андрущук и потребовал материального возмещения за побои, чистосердечно считая себя невинно пострадавшим: «Я много и не прошу – всего десять рублей». Ославленная Харитина и еще несколько женщин, возмущенных наглостью Родиона, порывались снова побить его, а девяностолетний дед Лукьян кричал: «Всему селу от Родиона покоя нет. До каких пор будем смотреть ему в зубы? Выслать его из села – и квит!»

Завязался горячий спор. Кто-то предложил оштрафовать распутника на сто рублей. Другие возражали: на сто или на рубль – ему все равно, у него за душой – ни гроша. Окончательный приговор гласил: осудить гражданина Андрущука сроком на три дня принудительных работ при сельсовете и обязать немедля починить собственноручно и своим материалом кровлю на Харитининой хате.

Родион сперва хотел опротестовать приговор, но передумал и лишь рукой махнул. На следующий день с утра он влез на Харитинину хату, прихватив с собой несколько обмолоченных снопов. У двора столпилось чуть ли не полсела. Мужчины отпускали язвительные реплики, давали многочисленные каверзные советы. Родион же сосредоточенно ремонтировал кровлю, не обращая ни малейшего внимания на насмешки.

– Хоть из пушки стреляй – он и ухом не поведет, – наконец решили в толпе.

В конце лета Андрущук от кого-то услышал, что Зинь пишет книгу и что в этой книге упоминает и его. Выбрав удобный момент, Родион зашел к Радичу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю