Текст книги "Любовь и память"
Автор книги: Михаил Нечай
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 48 страниц)
В середине февраля пригрело солнце, и под его лучами начали оседать сугробы, вскоре на склонах холмов появились первые небольшие проталины. Веял уже теплый влажный ветерок. После обеда Лесняк вывел свой взвод за город на тактические учения. Там, на запесоченном суглинке, он обучал бойцов окапываться, бросать гранаты по деревянным макетам танков, показывал, как ориентироваться в быстро меняющейся обстановке. Увлеченный своими командирскими обязанностями, не заметил, как прошло время. Когда возвращались с учений, синие сумерки ограничивали видимость и опускались уже на окраину города. И вдруг откуда-то поплыла песня:
Повій, вітре, на Вкраїну,
Де покинув я дівчину…
Сердце Михайла так и встрепенулось. Он как раз вытаскивал из кармана носовой платок, чтобы утереть с лица пот, но рука остановилась на полпути, и сам он обмер, повернувшись лицом к степи, – послышался мягкий перестук копыт и поскрипывание подводы. Откуда и куда они едут, эти люди? Оглядывали озимые или у соседей обменивали семена, готовясь к севу?
Песню затягивал чистый и сильный тенор. Голос лился из самого сердца, наполненного душевной болью. Два мужских голоса вторили, они уже как будто не пели, а тосковали:
Де покинув карі очі,
Повій, вітре, опівночі…
У Лесняка сжались кулаки, перед глазами поплыл туман. «Как же мне не везет! – с горечью подумал он. – И Зиновий, и Жежеря, и Бессараб, и Печерский, а с ними и Лана, и Кажан давно воюют. Начнется весеннее наступление, наши войска станут выметать, как мусор, с нашей земли захватчиков, а я буду сидеть здесь, за Волгой… Нет, это выше моих сил!»
Недавно он получил письма от Радича и Ковальского. Оба там, на узенькой полоске украинской земли, оставшейся еще в наших руках, бьют врага. И как хорошо, что несколько сухаревцев попали во взвод Радича. Олекса пишет, что Ляшок, Пружняк и Охтыз Кибец ему, Михайлу, поклоны передают и советуют не засиживаться за Волгой. Может, земляки считают, что он, Лесняк, и не рвется на фронт. Будто не знают, что воин не вольная птица: куда захотел, туда и полетел…
С каким нетерпением ожидали они, курсанты, выезда на стажировку: училище уже до чертиков надоело. Стажировка означала, что учебе близится конец.
Запасной полк формировался из молодежи, эвакуированной из западных областей Украины, из Буковины, из Приднестровья, частично из-под Воронежа и с Донщины. Это были парни, которые лишь год назад достигли призывного возраста. Прошлой осенью под Ростовом, где действовала танковая группа Клейста, их эшелоны попали под бомбежку, и, спасаясь от фашистов, они пошли через донские степи на Сталинград. Брели группами и поодиночке. Измученные дорогой и тяготами бездомной жизни, ослабевшие, никак не могли привыкнуть к армейской жизни. Воинскую дисциплину, соблюдения которой потребовали от них в полку, многие поначалу считали незаслуженным наказанием.
Но постепенно все вошло в норму.
…Было воскресенье. Дул холодный ветер, снег, схваченный за ночь морозом, поскрипывал под ногами. Лесняк с утра обходил роты и взводы, собирая материал для «Боевого листка», который должен был выпустить по поручению комиссара батальона. Когда вернулся в казарму, его товарищ по училищу, сын прославленного полководца гражданской войны Гриша Котоцкий, радостно улыбаясь, спросил:
– Слыхал новость?
Михайло насторожился:
– Что, наши перешли в наступление?
– Этого я не знаю. Я о другом. Представь, в нашем захолустье вчера поселился Шолохов с семьей.
– Не может быть! – удивился и обрадовался Лесняк.
– Точно. Даже знаю, где он квартирует. Неподалеку от нашей полковой гауптвахты. Он – тоже военный, имеет звание полкового комиссара: четыре шпалы носит.
– Слушай, будь другом, – живо попросил Лесняк, – проводи меня к Шолохову. Мне очень нужно увидеть его. Непременно!
– По какому делу?
Михайло, удивленный таким прямым вопросом, пожал плечами и, поколебавшись, сказал:
– Хочу показать ему свои новеллы. Представляешь, услышать мнение выдающегося мастера? Когда еще выпадет такой счастливый случай?
– Боюсь, что ему сейчас не до твоих литературных упражнений, – с извиняющейся улыбкой сказал приятель.
– У нас так говорят: поймаю или нет, а погнаться можно.
Он не сказал основного: надеялся, что писатель, да еще полковой комиссар, поможет ему быстрее вырваться в действующую армию.
После обеда, взяв с собою тетради с рассказами, Лесняк вместе с товарищем пошел на квартиру к Шолохову. Дверь открыла им женщина лет тридцати, пригласила зайти в комнату. Узнав, зачем пришли два моряка, сказала:
– К сожалению, Михаил Александрович выехал в район, и не знаю, вернется ли сегодня. Что ему передать?
– Передайте, пожалуйста, – сказал Михайло, – что приходили курсанты. Мы здесь, в полку, стажировку проходим…
Вернувшись в красный уголок, Лесняк подготовил «Боевой листок» и, встав из-за стола, подошел к окну. Солнце клонилось к закату, и от зданий падали на улицу длинные тени. Кое-где оттаявшие лужицы снова затягивало ледком, и он, ломаясь, похрустывал под ногами прохожих…
Скрипнула дверь, и Лесняк, обернувшись, увидел комиссара батальона Мартынова: коренастого, почти сплошь лысого, немолодого уже человека, который до армии работал в сельском райкоме партии в Заволжье. Он всего три месяца назад получил звание старшего политрука и, казалось, во всем еще оставался человеком сугубо гражданским.
Поздоровавшись с Лесняком, комиссар поинтересовался, готов ли «Боевой листок». Подойдя к столу, прочитал заголовки заметок, удовлетворенно гмыкнул и, пристально поглядев в лицо Лесняку, спросил:
– Это вы ходили к Шолохову?
Лесняк смутился и, утвердительно кивнув головой, молча ждал разноса.
– Комиссар полка мне звонил, – продолжал далее Мартынов, все так же внимательно глядя на Лесняка, и по выражению его лица трудно было определить, одобряет он или осуждает этот поступок. – Звонит, значит, и говорит: «Наверное, твоих стажеров работа, Выясни, чья именно». Порасспросили всех ваших – на тебя показывают. А у меня, как назло, из головы вылетело, что ты – литератор.
Несколько дней тому назад, подыскивая редактора «Боевого листка», комиссар батальона узнал, что Лесняк окончил литфак. Тут же состоялась между ними длинная беседа, из которой Лесняк уяснил, что Мартынов когда-то закончил церковноприходскую школу, в пятнадцатом был призван в царскую армию, воевал против немцев в Карпатах. А в годы гражданской войны служил в Первой Конной, близко видел Буденного и Ворошилова. В Конармии он вступил в партию. В мирное время, в конце двадцатых и начале тридцатых годов, Мартынов подучивался на различных курсах. Все это, а также начитанность Мартынова повысили к нему внимание со стороны Лесняка. Разумеется, Михайло начал расспрашивать старшего политрука о Буденном и Ворошилове, Мартынов охотно рассказывал, а затем поинтересовался, какие книги читал Лесняк. Выслушав Михайла, с некоторой наивностью воскликнул:
– Ну, молодой человек! Вы, кажется, все книги в библиотеках перечитали. Кому же, как не вам, взяться за выпуск «Боевого листка»? Благословляю на доброе дело! Приступайте к работе, и в воскресенье вывесим ваше детище на всеобщее обозрение.
После этой беседы Мартынов стал обращаться к Михайлу на «ты», как к человеку, которого давно и хорошо знал.
– Шолохов вернулся из района и позвонил комиссару полка, – продолжал Мартынов. – Пусть, мол, зайдут те двое, что днем наведывались к нему. А комиссар полка ухватился за эту мысль. Почему, говорит, только двое? А не согласится ли он, Михаил Александрович, встретиться со всем комсоставом полка? Представь себе, дружище, Шолохов согласился. Через полчаса пойдем в горсовет – там есть небольшой зал. Так что собирайся, редактор.
Взяв со стола «Боевой листок» и аккуратно свернув его в трубку, Мартынов пошел к двери. Но вдруг обернулся и, словно сообщая какую-то важную тайну, сказал:
– Уверен: Шолохов вернется еще к «Тихому Дону». Он покажет, как Григорий Мелехов, Мишка Кошевой и тот же Мишутка сегодня громят фашистов. Как ты думаешь? А?
– Думаю, что не вернется, – сказал Лесняк и, чтобы пояснить свою мысль, добавил: – Писатель не затем показал трагический конец Григория Мелехова…
– Конец, конец… – неожиданно рассердился Мартынов. – Много понимаешь! Ты со своим университетом нос не задирай. Слушай, что старшие говорят. Не веришь мне – спроси самого Михаила Александровича. Наш писатель прислушивается к голосу читателя. А многомиллионный читатель в один голос кричит: «Не хотим разлучаться с шолоховскими героями!» Вот оно как.
Михайло, чувствуя себя несправедливо обиженным, пошел в казарму разыскивать своих друзей, а старшему политруку мысленно пообещал: «Ну ладно, я тебе докажу!»
И вот весь комсостав полка сидит в зале городского Совета. Михайло со своими друзьями занял место во втором ряду. Помещение не отапливалось, все сидели в шинелях.
На низенькой сцене – длинный стол, покрытый красным сукном. Зал взволнованно гудел: не часто случается видеть писателя. А здесь – сам Шолохов! Наконец из-за кулис в сопровождении командира и комиссара полка энергично вышел на сцену невысокий, подтянутый человек. Он был в шинели, но без шапки. Проведя ладонью по выпуклому лбу, окинул зал изучающим взглядом, затем, взявшись за спинку стула и отодвинув его, сел. Пока комиссар полка представлял Шолохова командирам, Михаил Александрович вынул из кармана трубку и принялся деловито набивать ее табаком. Комиссар, закончив короткое вступительное слово, сел у края стола. Тогда Шолохов посмотрел в зал и спокойно сказал:
– Ко мне приходили двое ваших, может, они и подскажут нам, о чем повести разговор?
Лесняк, чувствуя, как заколотилось его сердце, встал и с волнением проговорил:
– Расскажите, Михаил Александрович, над чем вы сейчас работаете.
Шолохов снова склонился над трубкой, приминая в ней табак, молчал. Зал в напряжении притих. Лесняку показалось, что это молчание слишком затянулось, и он, прикрыв ладонью рот, кашлянул. Шолохов, вскинув на него быстрый взгляд, тихо сказал:
– Садитесь, товарищ. Думаю, что говорить о моих творческих делах сейчас не время. Раньше утверждали: «Когда говорят пушки, музы молчат». А мы не будем на эту тему разводить дискуссии. – Положив трубку на стол, Шолохов встал. – Я только что вернулся с Южного фронта. Недавно был в Москве, встретился там с Александром Корнейчуком, приезжавшим в Москву с Юго-Западного фронта, и еще с моим давним другом Папаниным, начальником Северного морского пути. Вот, может быть, об этом, о наших фронтовых делах, и поговорим?
Зал одобрительно загудел. Действительно, сейчас все от мала до велика жили фронтовыми событиями, и больше всех – комсостав армии.
Говорил писатель сочно, образно, волнующе, так же, как писал. Рассказывая о зверствах, чинимых фашистами на захваченной советской земле, подбирал слова, от которых в сердцах слушателей закипала ярая ненависть к врагу.
– Но гитлеровские вояки уже не такие, какими они были в начале войны, – говорил он. – Да и мы кое-чему научились. Как было в первые месяцы? Возьмем пленного – и тут же ему большую миску свежего красноармейского борща, как дорогому гостю. Надеялись, что, пообедав, фашист все нужные нам сведения на стол выложит. А немец, нажравшись, спесиво, а то и саркастически усмехается, морду свою в сторону воротит или нагло заявляет: «Советам капут! Хайль Гитлер!» Теперь – не то. Совсем недавно в Донбассе – при мне это было – наши разведчики привели «языка», фашистского офицера. Начали допрашивать, а он чванится, требует, чтобы его накормили. А сам больше на базарную бабу-перекупщицу похож, нежели на офицера: на нем вместо шинели – женское пальто и голова платком повязана. Мороз же этой зимой – дай боже! Упирается фашист, не хочет отвечать на вопросы, ерепенится. Тогда поднимается наш старшина, высокий и кряжистый, недавний тракторист-кубанец, и свой кулак, как пудовую гирю, подносит к офицерской физиономии, спрашивает: «Красноармейского борща хочешь?» И решительно замахивается. Серые, водянистые, ну чисто свиные глазки офицера полезли на лоб, перепугался, кричит, чуть не лопнет: «Все скажу! Все, что знаю, скажу! Гитлер – капут!» Ага, думаем, гад ползучий, вот как с вами разговаривать надо!..
Зал так хохотал, что дребезжали окна. А Шолохов, снова приняв озабоченный, даже суровый вид, начал рассказывать о том, какую технику и оружие поставят нам союзники.
– Вас, товарищи, интересует, когда они откроют второй фронт? Меня это не меньше интересует. Американцам и англичанам мы предлагаем не просто дружбу народов, но дружбу солдат. Война – тогда война, когда в ней участвуют все силы. Но, как видно, союзники наши еще не осознали до конца, что гитлеризм готовит всем странам мира, в том числе и нашим союзникам, одинаково страшную участь. Они все еще будто боятся испачкать руки. Мы, конечно, люди грамотные, понимаем, что к чему. Мы верим: настанет тот час, когда союзники откроют второй фронт. А сейчас, товарищи, надо действовать так, как в народе говорят: «На бога надейся, а с немцем нещадно бейся». Помните, дорогие товарищи командиры, что огромные просторы нашей земли, сотни тысяч наших людей захвачены врагом, жесточайшим из всех, каких только знала история. Готовьтесь к решающим боям, и пусть сопутствует вам воинское счастье!
Шолохову долго и горячо аплодировали. Затем он ответил на многие вопросы… Вспомнив о своем разговоре с комиссаром батальона, Лесняк отважился спросить:
– Не собираетесь ли вы, Михаил Александрович, продолжить работу над «Тихим Доном» и показать Мелехова в этой войне?
Шолохов только сейчас раскурил свою трубку, затянулся и, выдохнув дым, нахмурился, с явным недовольством ответил:
– Я не Лидия Чарская. – Помолчав, обратился к сидевшим в зале: – Ну, может, на этом и закончим нашу беседу?
Он сошел со сцены, и его тут же окружили плотным кольцом. Шолохов, глядя на комиссара полка, проговорил:
– Покажите этих двух, приходивших ко мне.
Лесняк протиснулся вперед.
– Я приходил, – сказал он, чувствуя, как в лицо ему прихлынула кровь.
– Я слушаю вас, – сказал Шолохов.
– Понимаете, Михаил Александрович, – проговорил Лесняк, смущенно поглядывая на окружающих. – Я – с Украины. Там осталась моя родня. Друзья мои с первых месяцев воюют. А я… Помогите мне поскорее попасть на фронт.
Шолохов сперва удивленно посмотрел на Лесняка, затем сочувственно улыбнулся:
– Как вы догадываетесь, товарищ, я не нарком обороны. Но вот что скажу: война ни сегодня, ни завтра не закончится. Уверен, успеете и вы повоевать. Желаю вам счастливо дойти до Берлина!
После этого ни показывать свои новеллы, ни тем более рассказывать писателю о том, как в Сухаревке читали «Поднятую целину», Михайло не рискнул. Вниманием Шолохова завладели другие, и Лесняк, выбравшись из группы окружавших писателя командиров, направился к выходу. У двери его остановил Мартынов и с добродушной улыбкой спросил:
– Ну что, морячок, получил разъяснение? Нет, как он тебя отбрил: «Я не Лидия Чарская».
– Собственно, он не мне ответил, а вам, – не очень учтиво заметил Лесняк. – Это же вы говорили: Шолохов вернется к «Тихому Дону»…
– Мало ли что я мог сказать по своей малой грамотности, – не унимался Мартынов. – А ты ведь – высокообразованный.
– Да я, кстати, даже не знаю, кто такая эта Лидия Чарская, – признался Михайло. – Впервые слышу это имя.
– Ага, значит, есть писатели, которых ты не знаешь! – обрадовался старший политрук. – А я в молодые годы немало ее книг перечитал. Писала преимущественно о жизни воспитанниц закрытых учебных заведений. Помню такие ее книги, как «Записки институтки», «Княжна Джаваха», «Люда Власюковская». Я даже увлекался некоторыми ее книжками. Только потом, спустя много лет, разобрался, чем приворожила она молодежь, особенно гимназисток: сентиментальностью! Не жалела патоки. Словом, угождала мещанским вкусам.
И вот теперь Лесняк понял, каким едким был ответ Шолохова на его вопрос, и готов был провалиться сквозь землю. Горько упрекнул себя: «Хотел пристыдить Мартынова, а сам в лужу сел». Настроение было вконец испорчено. Только на следующее утро, когда острота огорчения прошла, он по-настоящему почувствовал огромную радость от того, что ему посчастливилось видеть и слышать Шолохова. В тот же день написал письмо Радичу, в котором рассказал об этом примечательном в его жизни событии…
В конце апреля курсанты-стажеры возвращались в город Энгельс, где, как предполагалось, их ждал приказ наркома о присвоении им воинского звания «лейтенант» и распределении по флотам.
XIIЭто было хуже удара грома среди ясного неба. Словно разверзлась земля и все полетело в тартарары. Это было как жестокий несправедливый приговор, как катастрофа. Так они – юные, горячие сердца – восприняли приказ, согласно которому должны были ехать на Восток. Как же так? Вместо того чтобы податься на запад, влиться в ряды воинов, освобождающих родную землю, вместо того чтобы бить врага, получен совсем иной приказ: отправляться на Восток. Рухнула трепетная надежда, которой жили долгие месяцы, ради которой стоило жить. Рухнула, исчезла, рассеялась, как дым, и в юные души повеяло ледяным холодом отчаяния. Но приказ надо выполнять – таков закон воинской службы.
…С этого, как они говорили, черного дня прошла неделя. Два пассажирских вагона с целой сотней новоиспеченных лейтенантов, направлявшихся на Тихоокеанский флот, третьи сутки стояли в тупике, у пакгаузов, на станции Уральск. От весенних паводковых вод река Урал вышла из берегов, повредила у Оренбурга железнодорожный мост, и теперь лейтенанты, одетые еще в курсантскую форму, не знали, когда их отправят дальше. Неделю тому назад в городе Энгельсе генерал, начальник училища, перед строем зачитал приказ наркома о присвоении курсантам-выпускникам звания лейтенантов и второй приказ – о назначении на флоты. Полторы тысячи курсантов стояло в шеренгах. И каждый, затаив дыхание, ожидал решения своей участи. Каждый из них мечтал о фронте, и мечты большинства сбылись. Не повезло только одной сотне лейтенантов: им довелось ехать в противоположную от фронта сторону – на край земли, во Владивосток.
Генерал, провожая на саратовском вокзале будущих тихоокеанцев и понимая их недовольство новым назначением, говорил о том, что им выпала ответственная миссия: быть на страже восточных границ, над которыми нависали полчища милитаристской Японии.
Вспоминая слова генерала, Михайло Лесняк сидел на ступеньках вагона, уставившись взглядом в потемневшую от времени деревянную стену пакгауза. Хлопцы разбрелись, а Лесняк остался дневалить. Погода все эти дни стояла пасмурная, над землей низко нависало затянутое серыми тучами небо, с востока, из широких казахстанских степей, дул сильный ветер, он протяжно завывал и гоготал, и это гоготание напоминало хохот сумасшедшего. На душе у Лесняка было тоскливо, муторно.
Вдруг ему подумалось, что все злое, творящееся сейчас в мире, похоже на кошмарный сон. Сухаревка оказалась в глубоком фашистском тылу, судьба родителей и сестры неизвестна, ничего не знает он об Оксане. Радич говорил и Олекса Ковальский написал с фронта, что его, Михайла, брат эвакуирован с заводом куда-то на восток, куда именно – неизвестно. Сколько нелегких дум передумал о своих родных Михайло, пока находился в училище!
Стало легче на душе, когда месяца два тому назад от Василя пришло долгожданное письмо. Сперва Михайло не поверил своим глазам, но, взяв в руки конверт и увидев четкий почерк брата, чуть было не вскрикнул от радости. Василь жив-здоров, работает в Челябинске на заводе. В письме он кратко извещал о своем житье-бытье, жалел, что не смог взять с собой в эвакуацию родных, а в конце приписал, что с недоеданием кое-как мириться можно, но без табака хоть волком вой.
Михайло – некурящий, он свой паек в училище отдавал друзьям-курсантам, однако после письма брата стал собирать табак для него. Кое-кто из некурящих друзей отдавал ему свое табачное довольствие, и к концу учебы у Михайла собралось более трех десятков пачек махорки. Перед отъездом из города Энгельса он вместе со свердловчанином Костей Мещеряковым и челябинцем Геннадием Пулькиным получили разрешение на два дня задержаться на Урале, чтобы повидать родных.
Облегченно вздохнул Михайло лишь тогда, когда на саратовском вокзале сел в вагон поезда, отправлявшегося на Урал. Значит, через несколько дней он встретится с братом. Написать Василю в предотъездной сутолоке он не успел и теперь даже улыбался, представляя, как своим внезапным появлением в Челябинске преподнесет брату такой радостный сюрприз.
Ему казалось, что поезд едет слишком медленно, а тут еще эта вынужденная остановка в Уральске. Она ломала все его планы. А что, если ремонт моста затянется, – придется ехать через Алма-Ату, и тогда в Челябинск не попадешь.
Молодые лейтенанты-выпускники на плохой аппетит не жаловались. Сухой паек, полученный в училище на неделю, давно съеден, в Уральске по продаттестату получили на несколько дней еду – сухую воблу, немного колбасы, хлеб, чай и сахар. Хорошему едоку – на один присест. Утром Мещеряков и Пулькин пошли на городской базар, находившийся далеко от станции. Пришлось помесить грязь, пока добрались до места. Но ничего съестного за деньги не продавали, что-либо можно было только выменять на одежду, на сахар, чай или табак. Об этом они рассказали, когда усталыми вернулись в вагоны.
Геннадий и Костя такие разные, такие непохожие ни внешностью, ни характерами. Костя – среднего роста, подтянутый, стройный, с тонкими губами и продолговатым лицом, с прямыми черными бровями над карими вдумчивыми глазами. Взгляд цепкий, порою даже суровый. Иногда он смотрит на собеседника как будто снисходительно, с какой-то горделивостью. Геннадий – высокий, курносый и толстогубый, его круглая голова на тонкой шее часто покачивается, серые глаза – с хитринкой. Потрясающе быстро меняющаяся мимика. То он выглядит как простоватый сельский парень, то как интеллигент-ученый, то у него вид злого человека, то каждая черточка на лице светится добротой, даже нежностью. А если заговорит – тогда в ответ на его мягкий голос и добрый взгляд никто, кроме Мещерякова, не удержится – обязательно улыбнется добросердечно и ласково. Одним словом – актер. И, несмотря на такую контрастную несхожесть, а может быть, и благодаря ей, Костя и Геннадий – искренние, большие друзья.
Летом грозного сорок первого года они появились в Ленинграде, на Васильевском острове, в отряде подплава имени Кирова незадолго до отъезда в Тихвин. Михайлу они сразу же бросились в глаза, так как носили длинные волосы в отличие от всех, стриженных «под нулевку». И держались они как-то вольнее, вероятно, потому, что были не новичками, да и порох уже нюхали.
В училище они были в одной учебной роте с Михайлом и сдружились с ним, но он был рядовым курсантом, а Геннадий и Костя «ходили в начальстве». Мещерякова по прибытии в город Энгельс назначили старшиной роты, а позднее и Пулькин, получивший сержантское звание, стал помощником командира взвода. Но лишь после назначения их на один флот Михайло узнал, что Мещеряков и Пулькин – уральцы.
Теперь они, став лейтенантами, были равными. От Саратова ехали в одном купе, узнали друг друга еще ближе. И вот только теперь, в казахстанской степи, Лесняк спросил Мещерякова:
– Скажи, Костя, вы воевали на суше или на море? И как попали в наше училище?
– В училище попали просто, – ответил Мещеряков. – Перед началом войны нас зачислили в Либавское училище ПВО. Но учиться не довелось. А воевали всего несколько дней, правда, у меня осталось такое впечатление, что побывали мы в самом аду.
На рассвете 22 июня первые немецкие бомбы в Либаве упали на военный городок и на аэродром. Особых повреждений не было, и в училище думали, что произошло какое-то недоразумение. Продолжали жить обычной мирной жизнью. Вечером планировали провести культпоход в театр. Лишь в полдень услышали радиопередачу из Москвы о том, что на нас вероломно напала фашистская Германия. Тогда же весь состав училища собрали на митинг и начальник призвал всех быть готовыми вступить в бой. Наши войска отходили на север под сильным давлением вражеских танков. С воздуха немцы наносили непрерывные удары по нашей пехоте. Уже в восемь часов утра враг захватил Палангу и к полудню был в тридцати километрах от Либавы.
– К вечеру мы услышали близкую артиллерийскую стрельбу, – рассказывал Костя. – Весь день город бомбили самолеты. Мы насчитали двенадцать налетов. Можешь себе представить: не успели мы еще полностью осмыслить свалившуюся на нас беду, как вдруг узнаем: к вечеру двадцать второго немецкие войска появились в пригородной зоне. Правда, огнем батарей и стойким сопротивлением наших пехотинцев на рубеже реки Барта они были приостановлены.
Мещеряков рассказывал неторопливо и, казалось, спокойно, но Михайло заметил, как нелегко давалось ему это внешнее спокойствие. Глаза Кости суживались и загорались ненавистью, под тонкой кожей его лица то и дело подергивались жилки. В воображении Лесняка возникал небольшой городок, вчера еще живший мирной жизнью, и вдруг за один день вражеская авиация превратила его в развалины. Пылали пожары, дым и пыль висели в воздухе темно-серыми тучами. За оружие взялись не только военные, но и все гражданское население. Либавцы – женщины и дети – подносили боеприпасы, перевязывали раненых. Гитлеровцы не сумели прорваться в город с южной стороны, тогда фашисты обошли Либаву и начали атаковать ее оборону с востока, из района Гробини. Враг дошел до озера Дурбе, что восточнее Либавы. Вскоре выяснилось, что город окружен. Но и находясь в окружении, либавцы оказывали врагу сильное сопротивление и не только остановили немцев, но еще и контратаковали и кое-где потеснили фашистские войска, начавшие было просачиваться в город.
На дорогах, которые вели к Либаве, вздымались тучи пыли: все новые и новые подразделения немецких мотоциклистов мчались в сторону города. Окруженный гарнизон дрался отчаянно. Курсанты военно-морского училища огнем автоматов и винтовок, гранатами и бутылками с горючей смесью несколько дней отбивали атаки танков и пехоты врага.
Только 27 июня, выполняя приказ Ставки, прорвав вражеское кольцо, наши войска оставили Либаву.
– Полегло там нашего брата, полегло… – после долгого молчания проговорил Костя. – Вот такие, мой друг, дела. Я долго не мог никому рассказывать о тех событиях. Только начну говорить, у меня трясучка начинается и зуб на зуб не попадает. Можешь себе представить мою радость, когда наши дали фашистам чесу под Москвой? Будет им еще и не такое! Не может не быть.
– Будет. Я, Костя, в это твердо верю, – согласился с ним Михайло.
– Он верит! – хмыкнул Мещеряков. – Все верят. Иначе и жить незачем.
Михайло с внутренним волнением размышлял над тем, что услышал от друга. Он завидовал Косте, побывавшему в настоящем деле и державшемуся в нем достойно, как подобает воину. Лесняку даже льстило, что он едет на флот с такими людьми, как Мещеряков и Пулькин. Тревожило одно: как бы он, Михайло, держался в такой смертельно опасной обстановке? Как досадно, что его, Лесняка, боевой экзамен снова отложен на неопределенный срок. Он все еще досадовал, что едет не на фронт, а в противоположную сторону.
Вечером эшелон отправили через Алма-Ату, а трое друзей остались в Уральске – начальник станции пообещал посадить их на паровоз, отправлявшийся на рассвете к поврежденному мосту, а там, дескать, пусть проявляют инициативу сами.
…Утром три лейтенанта отбыли из Уральска на паровозе. Далее они продолжали свой путь на товарном поезде в пустом пульмановском вагоне, внутри которого был страшный сквозняк, вздымавший угольную пыль. На станции Оренбург им посчастливилось пересесть в другой товарный вагон, в углу которого кто-то оставил довольно большой ворох примятой соломы. За долгую дорогу они намерзлись и устали до предела, казалось, что их дорожным мучениям не будет конца.








