Текст книги "Любовь и память"
Автор книги: Михаил Нечай
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 48 страниц)
Любовь и память
Книга первая
ПОРА ВОЛШЕБНЫХ СНОВ
Часть первая
IРовно через два года после того, как в Петрограде был взят Зимний, в затерявшемся среди раздольных украинских степей селе Сухаревка, в семье Захара Лесняка, родился сын, которого назвали Михайликом. В его памяти многое не сохранилось, но один эпизод, послуживший, видимо, началом осознанной жизни, запечатлелся. Случилось это ясным весенним утром, когда во двор к Леснякам вбежал босоногий мальчишка Олекса Ковальский, повалил Михайлика на землю, отнял у него камышовую дудочку и убежал за ворота. Такая грубая несправедливость настолько ошеломила мальчика, что он даже не заплакал и какое-то время лежал, неподвижно глядя в небо, словно спрашивая у него, как это могло случиться? И вдруг он будто прозрел, дивясь яркой синеве небосвода, звонкому пению невидимых птиц и сладостному запаху любистка и укропа.
Над Михайликом склонился большой усатый человек и встревоженным, но ласковым голосом спросил:
– Что, Олекса обидел? – И, подняв малыша на руки, успокоил: – Ничего, пройдет. И по дудочке не плачь, мы лучшую сделаем.
С той минуты Михайлик и помнит своего доброго усатого отца. Маму он и прежде знал, но она виделась ему сквозь дымку, не совсем ясно, и только в этот день, после такой встряски, он почувствовал, как она добра и нежна.
В этот день мальчик сделал для себя еще несколько открытий: во-первых, он узнал, что у него есть старший брат Василек и совсем маленькая сестра Олеся, а во-вторых, он увидел за хатой деревья, которые называют вишнями. Они сплошь белые, словно облитые молоком, и под ними, на черной земле, как капли молока, белеют нежные лепестки. И вообще – их двор оказался огромным миром, в котором Михайлика ожидало еще множество разных чудес.
В обеденную пору тучи начали застилать небо. Где-то далеко замигали молнии. Они приближались, сверкая все ярче и ярче, и вскоре прямо над двором Лесняков загрохотало так, будто земля раскололась пополам. Хлынул дождь. Когда он прошел и солнце своим горячим светом снова залило все вокруг, над землей поплыл легкий прозрачный пар.
Михайлик тем временем вышел за ворота и принялся лепить из вязкой глины шарики, которые тут же нанизывал на кончик прутика и швырял их сперва вдоль улицы, а затем и в соседние дворы. Вскоре он заметил подходившую к нему старуху. Она была вся в черном, низенькая и сгорбленная. Остановившись возле Михайлика, старуха осуждающе покачала головой и прошамкала беззубым ртом:
– Ай-ай-ай! Такой маленький, а уже озорничает. – Приглядевшись к нему пристально, слегка усмехнулась и добавила приветливее: – А ты, Михайлик, будешь счастливым.
Озорник робко спросил:
– А вы почем знаете?
– Да уж знаю, раз говорю. Издавна подмечено: если мальчик на маму похож – под счастливой звездой родился, – пояснила старуха и пошла к соседнему двору. Она, как оказалось, была их соседка, и звали ее бабкой Лукией.
Долго думал Михайлик над ее словами. Проходили дни, а слова эти будто засели в голове. В конце концов он не вытерпел и, выбрав момент, когда бабка Лукия грелась на солнышке у своей хаты, подбежал к ней:
– Бабуся, расскажите мне, каким счастливым я буду, когда вырасту?
Старуха с удивлением посмотрела на него своими выцветшими глазами и, задумавшись на миг, проговорила:
– Расскажу, почему не рассказать? – И начала расписывать будущее Михайлика: – Вырастешь крепким и работящим, будешь правдивым и чужого добра не станешь загребать. Ни одна дорога не будет тебе заказана. Пойдешь по земле легко и весело. А случится на твоей дороге вода – по воде пройдешь. А попадется пропасть глубокая – по воздуху перелетишь…
– Как голубь? – радостно переспросил Михайлик.
– Может, как голубь, а может, и сизым орлом, – ответила бабка Лукия. – Увидишь на свете много красоты дивной. И полюбит тебя девушка пригожая и ясная, как утреннее солнце, и сердцем добрая, и верности – кремневой…
Бабка гладила Михайликовы волосы, ласково заглядывала ему в глаза и так расписывала будущую его судьбу, словно песню пела:
– И будешь ты, Михайлик, ходить с кожаным портфелем, в зеленом галифе с красным кантом и в новеньких галошах…
В Сухаревке в те времена тоже начали появляться «портфельщики». Сперва чужие – представители из районного центра или из губернии, а потом и свои, сельские комбедовцы. Были среди них уже и такие, что носили черные поблескивающие галоши.
– Ты, Михайлик, – закончила старуха свой рассказ, – еще доживешь до того дня, когда и в ахтанобиле ездить будешь, в комсомол, а может, и в коллектив запишешься. Слух идет, что счастье наше – в коллективе. Но мне этого счастья не увидеть, да и не пойму я – какое оно будет.
А Михайлик уже и «ахтанобиль» видел: он недавно проехал по улице, гремя и фыркая, оставив после себя в воздухе непривычный запах бензина.
Напророчила старуха всякой всячины Михайлику, да вскоре и умерла. На похороны мама его не взяла: была зима, а у Михайлика не было ни обуви, ни порток. Вообще в ту пору сельским мальчикам первые штаники шили перед тем, как в школу идти.
Отец и мать с маленькой Олесей на руках пошли на похороны, а Михайлика закрыли одного в хате: Василь, как сказала мать, где-то «гонял» по селу. В одиночестве мальчик долго плакал, жаль ему было бабку Лукию.
Время шло, и все ощутимее давала себя знать Михайликова фантазия, разбуженная пророчеством покойной старухи. Ляжет, бывало, в постель, укроется с головой отцовским тулупом, пропахшим горьковатым потом и степным ветром, и мечтает… Часто мечтал он и летом, затаясь в кустах бузины, росшей на меже с Пастушенковым двором, в котором… Да что там говорить… Однажды, делая вид, что внимательно рассматривает полевые цветы, Михайлик тайком поглядывал во двор к Пастушенкам. Там – ни души. Сердце у него трепетало: какое-то мгновение он еще колебался – лезть или не лезть, но тут же припал к земле и пополз сперва по своему участку кустистого картофеля к меже, перемахнул через нее и оказался на чужом огороде. Прямо перед его носом покачивалась ветка паслена. У Михайлика на огороде тоже растет паслен, но разве сравнишь его с Пастушенковым! Свой – мелкий, как жостер, а этот свисает крупными ягодами боярышника. Михайлик нарвал две полные пригоршни и – назад, к кустам собачьей розы и сурепки. Лежит лицом вверх, голова – на дикой мяте, ноги – в душистом окопнике и чебреце, в густом кружеве цветов. Лакомясь спелым пасленом, Михайлик закрывает глаза, прислушивается к щебетанью птиц в поднебесье и, припомнив слова бабки Лукии о том, что придет время и он сам будет птицей летать, погружается в сладостные мечты.
Они всегда начинаются у него с «вот если бы…» «Вот если бы», – успевает подумать Михайлик и чувствует, как весь он растет, растет и становится сильным и одновременно легким, как перышко. Степной ветер приподнял его над землей и, плавно покачивая, понес в синий простор. Михайлик взмахивает руками, как крыльями, и летит все выше, к самым звездам. Летает под ними, а они мерцают, и от этого мерцания рождаются тихие нежные звуки…
Парить высоко в кебе, под звездами, – несказанное наслаждение. Михайлик не боится высоты, но ему очень хочется, чтобы в селе все увидели, что он летает. И он спускается ниже и кружит над селом. Испугавшись внезапно мелькнувшей в голове мысли, что кто-нибудь из сельских охотников не разглядит как следует и примет его за настоящую птицу, да и бабахнет по нему из дробовика, он круто сворачивает и отлетает подальше от села, до самой Куниновой балки, туда, где зеленеют высокие травы, терпко пахнет конопля, где воздух настоян на медовом аромате гречихи, белопенно цветущей на узких полосах нив.
Не дивитесь тому, что Михайлик, летевший по ночному небу среди мерцавших звезд, свернув в степь, очутился под сияющим солнцем. В мечтах все происходит мгновенно… Но ему тогда недомечталось. Подошел отец и с укором сказал:
– Так-так!.. А ты, парень, все вылеживаешься! Скоро тебе штаны шить, а ты и не подумаешь, как бы отцу-матери помочь. Никак тебя к труду не приучишь. И что из тебя будет, когда вырастешь? – После этих слов отец сдвинул брови и строго сказал: – Ну-ка, беги да собери кизяк.
На току как раз прикатывали остатки яровой пшеницы. Михайлик нехотя поплелся к току, собрал конский навоз в старое, с отломанной дужкой ведро и незаметно шмыгнул за хату.
А за хатой начинался соседский сад, где в тени вишневых деревьев прятались от палящего солнца куры. Увидев Михайлика, они всполошились и покинули свое прибежище, а он прилег в тени и начал настраиваться на мечтательный лад. Но ему уже не мечталось, потому что отцовы слова, как заноза, застряли в сердце. Ведь отец, по сути, назвал его лежебокой, а Михайлик знает, что лентяев никто не любит, лежебока, лодырь – это уже вроде бы и не человек. Нет, Михайлик никогда не станет лентяем. Да разве же он виноват, что еще ничего не умеет делать и силы у него так мало?
С горьким чувством думал об этом Михайлик и вечером, когда отец, мать и Василько лопатили зерно, а он, закутанный в рогожку, сидел у хаты. Голубое лунное сияние, едва ощутимый аромат фиалки и монотонное гудение веялки постепенно отвлекали его от мыслей, успокаивали и убаюкивали. Уже в полусне он с тревогой подумал: «А что, если бабкины слова не сбудутся и ко мне не придет счастье? Бабка говорила, что я вырасту сильным и работящим и чужого не возьму. А я уже соседский паслен воровал… Что же теперь будет?!»
Может, с этого все и началось.
IIЛеснякам – Марии и Захару, – иначе говоря, родителям Михайлика, – хотелось получше воспитать своих детей, но времени на это не хватало – с утра до ночи были они накрепко привязаны к земле. И все же иногда выкраивали считанные минуты для воспитания. Бывало, разогнут спины, чтобы дух перевести и вытереть пот с лица, да заодно уж угостят кого-либо из своих детей подзатыльником или шлепком пониже спины, чтоб знал и помнил и не встревал в беду. Михайлика всегда удивляло, как это у них складно получается: только натворишь чего-нибудь и думаешь – никто никогда не узнает об этом, а тут тебе – бац! – они уже знают!
Бывало и так, что Михайлик только начнет замышлять что-нибудь запретное, как уже до него доносится строгое:
– Ты куда, на что целишься? Тебе опять не терпится где-нибудь нашкодить?
Отмалчивался Михайлик, лишь дивился: как отец с матерью могут его мысли читать?
Хотя у Лесняков и лесная фамилия, но они с деда-прадеда истые степняки. Михайлик, видимо, и родился влюбленным в степь. Она ведь раскинулась за селом безмерной равниной – от горизонта до горизонта. Тут и там по степи пылают островки цветов, в небе поют жаворонки, низко над землей летают разноцветные бабочки, в траве снуют смолисто-черные деловитые жуки. Шастают по степи зайцы. Это от них мать иногда приносит краюху сухого, удивительно вкусного хлеба.
Михайлику очень хочется побывать в большой степи. Взрослые то и дело говорят о ней. Если бы ему удалось поехать туда, то и он считал бы себя взрослым. Но его туда не берут. Подрастешь, говорят, поедешь.
Михайлик долго ждал этого часа. Но однажды терпение его лопнуло.
Как-то вечером, когда мать варила на плите рваные галушки, Михайлик, хотя и очень любил их, все же отпросился спать, рассчитывая пораньше проснуться и караулить в сенях, пока запрягут чалую. А там пусть хоть убьют, а с воза он не слезет – поедет с отцом в степь.
Проснулся, когда солнечный лучик пробился через оконце и заглянул в хату.
Божья матерь, освещенная красноватым светом, своим тонким пальцем строго грозила Михайлику из-за расшитого рушника. Под потолком отчаянно жужжала запутавшаяся в паутине муха. Она напомнила ему жужжание шмеля. Тут же закружились, замелькали перед его глазами степные мотыльки, и он в мгновение ока вскочил с постели, опрометью бросился в сени и застыл на пороге! Обида больно сжала его сердце: не успел. Его снова оставили дома с маленькой сестренкой Олесей.
Стоит Михайлик на пороге, смотрит на расстелившийся по всему двору спорыш. На спорыше – густая роса, и в каждой росинке играет солнце. Неумытое после сна лицо Михайлика, его руки и босые ноги овевает ранний прохладный ветерок.
Огорчение его постепенно утихает. Михайлик смотрит за огород, туда, где начинается ближняя степь: она словно убегает вдаль и в прозрачной сини сливается с небосклоном.
И снова ему становится скучно.
Но все же в тот день он добился своего. И в этом помогли ему Ванжуловы злые собаки.
Неподалеку от двора Лесняков жил Фома Ванжула, хмурый, нелюдимый человек. Михайлик всего два раза видел его. В первый раз, когда с отцом ходил в кооперативную лавку за дегтем. Невысокий, широкий в плечах, весь какой-то квадратный, с квадратным лицом и широко поставленными зеленоватыми и тоже квадратными глазами, он стоял в белой рубахе, облокотившись о новые ворота своего двора. Отец поздоровался с ним. А Фома – ни слова. Молчит, как немой. Смотрит на Лесняков и будто не видит их. Ведь он – богач… Таким запомнился Михайлику Ванжула.
У Ванжулы много собак. С десяток, а может, и больше.
Перед заходом солнца вернулся из степи Василь – он привез подсолнухи и, сбросив их у хлева, заторопился в степь. Михайлик решил, что настал самый подходящий момент, и попросил брата:
– Василь! Василечек! Возьми и меня с собой!
– Знай свое дело – присматривай за Олесей, да не забудь теленка напоить, – сурово ответил утомленный дневной работой Василь.
Михайлик бросился к возу, но брат уже взмахнул кнутом над кобылой, и та рванулась с места, воз, чуть было не зацепив угол хлева, двинулся к воротам. Олеся, стоя у хаты, заплакала, а Михайлик изо всех сил пустился вдогонку за возом. На улице бежать стало труднее – мешал толстый слой пыли, она поднималась за возом, засоряла глаза, смешивалась со слезами.
– Вернись к Олесе! – кричит Василь. – Вернись, говорю! – И погоняет чалую.
Михайлик замечает, что отстает от воза, и кричит уже на всю улицу. Тут-то и выскочили из подворотни с диким лаем Ванжуловы волкодавы. Они сразу же устремились за бегущим Михайликом, и вырвавшийся вперед пес уже приноравливался вцепиться зубами в его ногу.
– Тпру-у! – послышался неистовый крик Василя, и перед самым носом Михайлика вырос задок воза. – Давай руку, чертов пацан, скорей!..
Лишь только Михайлик оказался на возу, чалая прибавила в беге, и собаки отстали. Оглянувшись, он увидел сквозь пелену пыли бабушку Христю, державшую за руку Олесю и грозившую кулаком вслед отдалявшемуся возу. Она что-то выкрикивала вдогонку, но ничего нельзя было расслышать.
Как бы там ни было, а Михайлик едет в степь! С радостью и опаской поглядывает на брата, которому хочет сказать что-то ласковое, как-то задобрить его, потому что тот все еще продолжает сердиться.
– Утрись хоть подолом сорочки, – цедит сквозь зубы Василь. – Вымазался, как трубочист, людей пугаешь.
Михайлик готов сейчас стерпеть все грубости и обиды. Вытирает лицо рукавом и поближе подсаживается к брату.
Воз мягко катился мимо высоких подсолнухов и кукурузы. Начинавшиеся сумерки как-то, необычно быстро сгустились. Василь забеспокоился. Он, кажется, сбился с пути и теперь настороженно всматривался в степь.
– Это ты, собачник, забил мне баки, – в сердцах говорил он и все чаще кричал в сумерки: – Оте-ец! Батько-о! Где вы?!
Степь молчала.
Шелестели сухие листья кукурузы, и Михайлику начинало казаться, что кто-то неведомый подкрадывается к ним.
Становилось страшно. В воображении рисовались степные разбойники, оборванные, бородатые, взлохмаченные… Они могут и воз отнять, и чалую, а Михайлика с Василем если не зарежут, то бросят среди черной степи на растерзание волкам.
Внезапно из зарослей кукурузы и впрямь показывается какая-то фигура. Сердце у Михайлика замирает, а по спине пробегают мурашки.
– Тпру-у!
Слышится сердитый, но такой успокаивающий голос отца:
– Где тебя лихоманка носит?
Михайлика переполняет радость, и он торопится сообщить:
– Тату! И я приехал!
Босой, в полотняной рубахе, в соломенном брыле, отец подошел к сидевшему на возу Михайлику и, чиркнув его ладонью по затылку, коротко выдохнул:
– Эх, только тебя здесь и не хватало, ветрогона!
Михайлик не обиделся, не заплакал, а лишь удивился, как это отец в такой темноте попал точно по затылку. Вслед за отцом и мать подошла к возу, ее тоже не обрадовал приезд Михайлика.
– На кого Олесю оставил? – строго спросила она.
– Ее бабуся взяла.
– Ну, смотри мне, если упадет ребенок в колодезь или под телегу угодит – я ж тебя…
При этих словах она замахнулась на него рукой, но почему-то не ударила.
Большую степь Михайлику так и не привелось увидеть. Кругом стояла густая темень, сухо, неприятно шелестели листья подсолнухов, ноги путались в цепких стеблях березки, стелившейся по земле в межрядьях.
Возвращались домой поздно. Михайлик лежал на рядне, прикрывавшем еще теплые, душистые головы подсолнухов, смотрел на звезды и мечтательно улыбался. Ему и в голову не могло прийти, какая беда ждала его дома.
А случилось вот что. Михайлик с вечера приметил, что мать сбила масло, обернула его в капустный лист и в мисочке отнесла в погреб. А днем, при одном только воспоминании о масле, у Михайлика потекли слюнки, потому что масло в семье Лесняков появлялось на столе лишь по праздникам.
Мальчик долго колебался, но потом все же решился. Выждав, когда Олеся, игравшая во дворе, забежала за хату, он вошел в дом, отрезал ломоть хлеба, прихватил щепотку соли и незаметно, как ему казалось, пробрался в погреб. Едва он успел присесть на корточки над мисочкой с маслом и дрожащими руками развернуть капустный лист, как вентиляционную дыру на погребице заслонила тень. Михайлик поднял голову и встретился с Олесиными глазами, округлившимися от испуга.
– Ты что там делаешь? – тихо спросила она.
– Ничего, Олеся… Мячик сюда закатился…
– А у тебя вон в руке – хлеб… – И вскрикнула: – Ты масло воруешь? Ты во-ру-ешь! Вот я маме скажу!..
– Олеся! Я капельку, только попробовать. Не говори маме, я и тебе дам…
– Ну ладно, не скажу, – удивительно быстро согласилась сестра.
Кусок хлеба Михайлик намазал тоненьким, как паутинка, слоем масла, густо присолил и, отломив половину, протянул сестре. Он ел и приговаривал:
– Смотри же не говори маме.
– Разве я маленькая?
Теперь, блаженствуя на возу под высокими звездами, Михайлик сожалел лишь о том, что уже поздно, и Олеся, наверное, спит у бабушки, и только завтра он сможет рассказать ей, как ездил в степь.
Но, на его беду, Олеся не спала. Она и бабушка ждали их возвращения у хаты. И как только воз въехал во двор, сестра вприпрыжку подбежала к нему и радостно сообщила:
– Мама! Мамочка! А мы с Михайликом масла не воровали!
Мать мгновенно все поняла и, обернувшись к Михайлику, со словами: «Ах ты ж ворюга!» – хватила ладонью по его спине, да так, что он слетел с воза. Мать тут же, сквозь слезы, начала сыпать упреки:
– Я же его по крошке собираю на продажу. Я же берегу его да прячу, дрожу над ним. Видно, правду говорят: от своего вора не убережешь! – И закончила на самой высокой ноте: – Ну, благодари бога, лоботряс, что уже ночь, не то погуляла бы по твоей спине хворостина.
– Мамочка, не бейте его. Не бейте! Мы взяли чуть-чуть…
– Уйди из-под ног! – и на нее прикрикнула мать. – Это вы так хозяйничаете?
Михайлик тихо плакал, и от боли, и от обиды, что мать своим тумаком так нежданно скинула его с радужных небес на грешную землю.
IIIИзредка в предвечерье детвора чуть ли не со всей улицы собиралась у чьего-либо двора, и тут юные головы начинали думать-гадать, как бы что-то новое затеять, – длинная изогнутая сельская улица хотя и была большим светом, но на ней почти не осталось необследованных и неизученных закоулков. А в душах маленьких сухаревцев постоянно жила неуемная тяга к новому, необычному, точнее, к героическому. Однако гражданская война давно отгремела, и подрастающие сухаревцы теперь видели только ее героев, завидовали им и стремились хоть в чем-нибудь походить на них.
Одним из таких героев в Сухаревке был сосед Лесняков – Сакий Пастушенко. Он в гражданскую партизанил, затем воевал в коннице Буденного, а после ранения вернулся домой и возглавил ревком. Говорили, что Сакий орлом летал по окрестным селам, выступал на митингах и так умел своим словом задеть за живое, что женщины плакали, а мужчины готовы были идти за ним в огонь и в воду. Сакий и теперь еще довольно стройный, с черными, лихо подкрученными усами, с кудрявой копной волос, не умещавшихся под шапкой, имел весьма молодцеватый вид.
Отец Михайлика, как только завидит Пастушенко на улице, не удержится, обязательно скажет:
– Идет, бесова душа, как офицер. Герой! Истинный герой!
«Бесова душа» – это у Михайликова отца излюбленное присловье, которым он выражал свое наивысшее восхищение. А злость и ненависть у него выливались в одно слово: «С-сат-тана». Он выговаривал его с отчаянным нажимом на «с» и на «т», и создавалось впечатление, будто слово не произносилось, а выстреливалось.
Поговаривали, что Пастушенко и женился не так, как все. Однажды поехал он в далекое село Водолажское по каким-то делам к тамошнему председателю ревкома. И как раз во время их разговора в помещение вошли две монашки. Одна из них – игуменья, а другая – ее помощница. Пришли заплатить налог с женского монастыря. Игуменья, красивая и чернобровая, искоса посмотрела на Сакия. Он от неожиданности даже голову втянул в плечи: в больших черных глазах игуменьи то вспыхивали, то гасли искорки.
– Сколько ей лет? – спросил Сакий, когда монашки вышли.
– Кому? Игуменье? Да она еще совсем юная, – нехотя ответил водолажский председатель. – Была человеком, как все, красавица на все Водолажское, а теперь… Тьфу, да и только. Игуменья…
Закончив свои дела в ревкоме, Пастушенко выехал за село. Остановив коня, долго всматривался в даль, туда, где темнел лесок, из-за деревьев которого виднелись серые стены женского монастыря.
Сакий дал шпоры коню и поскакал в сторону леса. Монашки проводили его в покои игуменьи, где он долго говорил с нею, покинув стены этой обители лишь в поздние сумерки.
Вскоре по Сухаревке поползли слухи, что Сакий Пастушенко зачастил в женский монастырь. Но этим слухам он положил конец, когда в один из дней вернулся из монастыря с игуменьей, объявив ее своей женой.
За два года до этого игуменья была просто красивой девушкой Наталкой Кошевой. Отец ее погиб на войне, а вскоре и мать умерла от тифа. Водолажский богатый вдовец начал настойчиво уговаривать ее выйти за него замуж. Спасаясь от брака с нелюбимым человеком, Наталка и пошла в монастырь. А когда старая игуменья, забрав монастырское золото и ценности, бежала за границу, монахиню Наталью посвятили в сан игуменьи.
Монастырская подноготная подорвала и без того шаткую Натальину веру в бога, она тяжко страдала, ища выхода из трудного своего положения. В этот момент как раз и произошла ее встреча с Сакием, которого она полюбила всем сердцем.
Ох и досталось же Пастушенко за женитьбу на игуменье! И от районного начальства, и от своих же сухаревцев. Особенно бушевали комсомольцы. Никак не могли они смириться с тем, что герой гражданской войны, первый сухаревский коммунист женился на Наталье. Пусть бы она была, на худой конец, простой монашкой, а тут – игуменья! На этом основании обвиняли Пастушенко в утрате чувства классовости, называли перерожденцем и перебежчиком, а самые горячие головы – еще и предателем революции. Сакий же твердо стоял на своем: уверял, что до конца дней своих останется верным солдатом революции, что Наталка – простая крестьянская девушка из бедной семьи, сирота, ставшая по воле случайных обстоятельств игуменьей, что не отворачиваться от нее надо было, а помочь выбраться из монастырских стен. «Я и помог, – говорил Сакий, – судите меня по законам пролетарской совести… Но учтите, что революция не отрицает любви, а как раз стоит на страже настоящей большой любви и справедливости».
Кто знает, чем бы все это кончилось, если бы не вмешался в это дело один умный человек из губернского города. Остался Сакий на своем посту, но долгонько еще некоторые сухаревцы относились к нему настороженно и даже с недоверием, а Наталку упорно называли игуменьей. Лишь с годами эта канитель улеглась.
Был в Сухаревке еще один герой – Панас Гудков, бывший командир партизанского отряда, низкорослый и худощавый мужчина с голубыми ласковыми глазами и льняным чубом. Он приехал в Сухаревку как уполномоченный по хлебозаготовкам от райпарткома, а позднее его избрали секретарем сельской партийной ячейки.
Говорили, что Гудков был бесстрашным воином. Его партизанский отряд вихрем налетал на деникинцев, махновцев, немецких оккупантов, петлюровцев и громил их беспощадно.
Сельская детвора любила Гудкова больше, чем Пастушенко, потому что последний заметно важничал, а после нашумевшей истории с женитьбой стал молчаливее и строже. Гудков же любил поиграть с малышами, был с ними приветлив и ласков.
Вот какие герои жили в селе.
Маленьким сухаревцам очень хотелось хоть в чем-то походить на них. Но в чем проявишь себя в мирное время?
А между тем неспокойные юные души требовали действий. И мальчуганы действовали. По вечерам они часто во главе с отчаянным Олексой Ковальским, как саранча, налетали на сады Ванжулы и Пантелея или на соседские огороды и набивали свои карманы и пазухи зелеными сливами, огурцами или морковью. На них и собак натравливали, бывало, и солью из дробовиков били, но это маленьких сорванцов не останавливало. Выйдут из «боя», соберутся где-нибудь под деревом и, перебивая друг друга, радостно считают свои трофеи, запихивая в рот кислые-прекислые сливы или недозрелые, с колючими пупырышками огурцы. И долго потом выясняют – кто из них герой, а кто – трус, кто сметлив и быстр, а кто увалень и растяпа. Нередко Олекса обзывал размазней Михайлика, который в самый неподходящий момент то в ботве запутается, то на сучке повиснет, зацепившись подолом сорочки, и тогда визжит как поросенок, принижая бойцовское достоинство всей Олексовой ватаги. И все же Михайлика не покидала надежда выйти в герои.
Более всего ему нравилось, когда разгорались «настоящие» бои между «красными» и «белыми». Тогда ребята еще азартнее носились по улицам, по огородам и оврагам, подавая сигналы пронзительным свистом и громкими выкриками. Идя в атаку, они конечно же не жалели голосовых связок. На этот шум охотно откликались собаки. Порою в самый разгар битвы мужики выбегали их хат в одном исподнем, с кольями и даже с вилами в руках, думая, видимо, что на село напала какая-то банда. Кто из ребят первый заметит их, тут же закричит: «Спасайся, кто может!» И вся ватага бросалась врассыпную.
В таких случаях бои уже не возобновлялись: угрозы и проклятия мужиков развеивали воинственный пыл, однако на другой же день сухаревские ребята с новыми силами вступали в яростные битвы – такой неудержимой была привлекательность романтики и подвигов.
А иногда и без вмешательства взрослых расстраивались их боевые ряды. Это случалось в часы, когда луну прочно застилали тучи, становилось совсем темно и вдруг где-то вблизи раздавался пронзительный крик сыча. Тогда многим становилось жутко, и ряды юных храбрецов редели, и даже самые отчаянные призывы и приказы Олексы бессильны были вселить воинственный дух в оробевшие сердца.
Но проходят дни, и, забыв о сыче, босоногие сухаревские воины снова, бросаются на поиски необычного. Они и не подозревали, что никто из них так уже и не расстанется с жаждой нового. Будут изменяться только формы, направления и масштабы поисков, но человек останется на всю жизнь неутомимым искателем.








