355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марина Цветаева » Письма. Часть 2 » Текст книги (страница 52)
Письма. Часть 2
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:37

Текст книги "Письма. Часть 2"


Автор книги: Марина Цветаева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 52 (всего у книги 54 страниц)

И Вы в свою очередь, Петя, не смейтесь. Ведь очень легко можно сказать Вам: «Вот сентиментальная девица. Почти что признание в любви!» – На что отвечу: это дело прошлое. Стихи эти написаны под впечатлением обиды и живым воспоминанием о Вас, каким я знала Вас в Орловке. Теперь все изменилось. Не то чтобы ссора наша отдалила нас друг от друга, а всё-таки есть что-то. Вы и сам верно это чувствуете. Согласны ли Вы? —

Ну так вот. Вы не смейтесь. А всё-таки мы пожалуй еще будем друзьями, и близкими. Мне отчего-то так кажется. О многом поговорим, когда увидимся и если увидимся.

Какое впечатление осталось у Вас от моих этих стихов? Пишите.

Соне передайте от меня, что «Лева[2201]2201
  Лев Николаевич Липеровский – брат будущего мужа С. И. Юркевич.


[Закрыть]
в Москве». —

Ну, до свидания.

Хорошо бы, если зимой началось что-нибудь! Так жить нельзя, копаться в своей душе вечно – значит лишить себя всякой радости. Поменьше комнатной жизни! —

27-го VIII <19>08

Какая у меня сейчас отчаянная тоска, Понтик! Осень, колокольный звон, сознание, что лучшее время уходит без радости. Вы вот говорите о том, что я слишком много занимаюсь своим «я». А откуда взять внешние события, когда их нет? Ходить в гости? Но это мне доставляет гораздо больше мучения, чем радости. Кто-нибудь пошутит, так себе, без всякого умысла, а я потом думаю, думаю об этой фразе, выворачиваю ее во все стороны, пока не додумаюсь до того, что всем на меня наплевать и пр.

Бывают у меня минуты, когда мне хочется, чтобы меня пожалели. Под таким настроением (опять-таки только настроением) вылилось У меня след<ующее> стихотворение, к<отор>ое Вы найдете на 2-ой стр<анице>.

Я сама знаю, что не надо так возиться с собой. Да если бы теперь началось «что-нибудь», разве я бы стала хандрить? При одной мысли о возможности революции у меня крылья вырастают. Только не верится что-то.

Гляжу сейчас на поблекший хмель на стенах сарая, на безучастные крыши домов, на небо без просвета, без голубого клочка… А где-то солнце, цветы, где-то люди смеются.

Ну, слушайте стихи.

В ожидании ответа на мое «покаянное» письмо.

 
Вы простите, я знаю, мы встретимся дружно
И не будем смеяться намеками зло,
Но о том, что казалось так близко, тах нужно,
Не смогу я сказать – ведь так много ушло
Эта грустная мысль уж меня не тревожит,
Вспыхнет вновь ли костер, что горел в темноте?*
Будут новые искры, и лучше, быть может,
Будут новые искры, но только не те.
Это рок. Человеческой жизни тоска в нем.
Помню всё, и порывистый наш разговор…
Вспоминаю о нем как о милом, о давнем,
Хоть немного недель промелькнуло с тех пор.
Если все это было не призрачным словом,
Что читалось под солнцем июльского дня,
Снова вспыхнет тоска, и в доверии новом
Я приду и скажу: «Пожалейте меня!» —[2202]2202
  Когда мы ломали балки-то, помните? Каж<ется> 19-го вечером (примеч. М. Цветаевой).


[Закрыть]

 

________

В одном из Ваших писем, Понтик, Вы спрашиваете, откуда я беру данные для пессимистического мировоззрения. Ну хотя бы из такой хандры, к<отор>ая иногда длится несколько дней подряд.

Из гордости не лезу к людям за участием («а ко мне лезешь» дополните Вы), а сами приласкать не догадаются. Малейшая шутка так бесит, так обижает, что иногда даешь себе волю и говоришь, что попадется на язык. Разумеется, уж не нежное.

Конечно глупо обвинять мир в том, что мне скверно, да я и не обвиняю, но невольно общие выводы окрашиваются в черный цвет, или в серый, это верней. Это всё очень банально, что я говорю.

От Вашего письма у меня осталось двойственное впечатление. Так было я ему обрадовалась, и вдруг натыкаюсь на такую зачеркнутую фразу

– «Вот Вам мой взгляд. Понимайте как хотите. Мне совершенно все равно, так как это меня сейчас совершенно не интересует». —

Я это и так знаю, Петя, у меня душа не из носорожьей кожи, я всё очень быстро понимаю.

Жаль, что не зачеркнули почерней, так как я всегда очень основательно изучаю зачеркнутые места в полной уверенности найти там что-нибудь неприятное.

Желаю Вам удачного перехода на естественный факультет.[2203]2203
  Юркевич поступил в 1907 г. на медицинский факультет, в 1908–1909 учебном году обучался на историко-филологическом факультете, затем снова стал студентом медицинского факультета.


[Закрыть]
Теперь Вам конечно недосуг будет писать, ну, а когда освободитесь немножко, буду рада получить от Вас известие, как Вы устроились и пр.

Всего лучшего.

Оба экзамена выдержала на 4 (по отдельности).[2204]2204
  По химии и по алгебре


[Закрыть]

Иду на молебен.

МЦ.

<сентябрь 1908 г., Москва>[2205]2205
  Фрагмент письма Юркевича, на которое отвечает Марина:
  «Марина, Вы с Вашим самолюбием пошли на риск первого признания, для меня совершенно неожиданного, возможность которого не приходила мне и в голову. Поэтому отвечать искренне и просто на Ваш ребром поставленный вопрос, если бы Вы знали, как мне трудно. Что я Вам отвечу? Что я Вас не люблю? Это будет неверно. Чем же я жил эти два месяца как не Вами, не Вашими письмами, не известиями о Вас? Но и сказать: да, Марина, люблю… Не думаю, что имел бы на это право. Люблю как милую, славную девушку, словесный и письменный обмен мыслями с которой как бы возвышает мою душу, дает духовную пищу уму и чувству. Если бы я чувствовал, что люблю сильно, глубоко и страстно, я бы Вам сказал: люблю, люблю любовью, не знающей преград и препятствий, ты мое счастье, моя радость, жизнь мою превратить в царство любви. Но чувствую: сказал бы сейчас это фразой, а не делом, и в скором времени сплоховал бы каким-нибудь позорным образом. Вот Вам мой ответ правдивый, честный, искренний (но не страстный).
  Любящий Вас, преклоняющийся перед Вашей сложной, почти гениальной натурой и от души желающий Вам возможного счастья на земле.
  Ваш П. Ю.»


[Закрыть]

Милый, славный Понтик! Не сердитесь, всё равно этим ничего не достигнете. Нужно было чем-нибудь выразить то чувство, названия к<оторо>го я не знаю, – если вышло по-ребячески и глупо – изменять теперь поздно. Обещать ничего не обещаю, совсем не вижу, почему я должна обещать. Скажу одно: такие поступки не повторяются.

Сейчас вечер. В комнатах ясный сумрак. Небо желто-розовое, светлое, звонят колокола.

В такие вечера я никак не могу найти себе места. Как красиво, когда лучи заходящего солнца отражаются в окнах домов! Точно чьи-то широко раскрытые блестящие глаза! Дребезжат пролетки…

Милый мальчик мой, как мне вчера было хорошо с Вами.

Любовь, дружба ли – не всё ли равно? Дело не в названии.

Господи, Понтик, как много в жизни такого, чего нельзя выразить словами! Слишком мало на земле слов.

Крепко жму Вам руку. Не сердитесь за вчерашний порыв. Бывают минуты, когда не сама действуешь, а под влиянием чего-то очень сильного. Если всё-таки недовольны, постарайтесь забыть. Я напоминать не буду.

Ну, друзья что ли?

Ваша МЦ.

Р. S. Прилагаемое письмо будьте добры – передайте Сереже. Напишите, как Вы, сердитесь или нет? Милый, хороший!

<сентябрь 1908 г., Москва>

Знаете, Понтик, я никак не могу решить, Вас ли я любила или свое желание полюбить? «Жить скверно и холодно, согревает и светит любовь». Так говорят люди. Я хотела попробовать, способна ли я любить или нет. Но все встречные были такие противные, мелочные, дрянные, что, увидев Вас, мне показалось: «Да, такого можно любить!» И мало того – я почувствовала, что люблю Вас.

Все дни, когда от Вас не было писем, и эти последние, московские Дни мне было отчаянно-грустно. А теперь я несколько дней совершенно о Вас не вспоминала. А герцога Рейхштадтского, к<оторо>го я люблю больше всех и всего на свете, я не только не забываю ни на минуту, во даже часто чувствую желание умереть, чтобы встретиться с ним. Его ранняя смерть, фатальный ореол, к<отор>ым окружена его судьба, наконец то, что он никогда не вернется, всё это заставляет меня преклоняться перед ним, любить его без меры так, как я не способна любить никого из живых. Да, это всё странно.

К Вам я чувствую нежность, желание к Вам приласкаться, погладить Вас по шерстке, глядеть в Ваше славное лицо. Это любовь? Я сама не знаю. Я бы теперь сказала-это жажда ласки, участия, жажда самой приласкать. Но сравниваю я свое чувство к Наполеону II с своей любовью к Вам и удивляюсь огромной их разнице.

М. б. так любить, как люблю я Наполеона II, нельзя живых. Не знаю.

Чувствую только, что умерла бы за встречу с ним с восторгом, а за встречу с Вами – нет.

Понтик, я считаю Вас настолько чутким, что надеюсь. Вы не обвините меня в бегстве перед Вами.

То, что сказано, – сказано. Если Вы думаете, что я теперь из гордости говорю Вам всё это, – можете потребовать от меня чего-нибудь, что меня бы унизило. Я исполню.

Трусить я перед Вами не трушу и не раскаиваюсь в том, что было, а просто делюсь с Вами сомнениями, к<отор>ые возникли у меня на этот счет.

Я купила большой портрет Герцога Рейхштадтского ребенком:[2206]2206
  Портрет работы английского живописца Томаса Лоренса «La Roi de Rome» («Король Римский»).


[Закрыть]
продолговатое личико с недоверчивым взглядом темных серьезных глаз, высокомерное выражение красивых губ, мягкие, пушистые волосы, оттеняющие высокий лоб… Общее выражение лица грустно-надменное. По целым часам могу смотреть на это чудесное личико сломленного жизнью гениального ребенка.

У меня к нему такое чувство восторга, жалости и преклонения, что я бы на всё пошла ради него.

Я всё лето, всю прошлую весну жила мыслями, снами, чтением о нем. Есть драма «Орленок» («L'Aiglon»), это моя любимая книга. В ней в проникновенных стихах выражается вся трагическая судьба сына Наполеона I. Его детство, смутные воспоминания о Версале, об отце, потом юность среди врагов, в Австрии, все его грезы о Франции, о битвах, вся его молодая странная жизнь проходит перед нами. Есть места, к<отор>ые можно перечитывать без конца. Читаешь и чувствуешь, как подступают слезы, и плачешь в тоске по этому молодому, чудесному, непризнанному ребенку, так несправедливо загубленного судьбой.

Да, такая любовь, как моя к этому болезненному мальчику, этому призраку, – это действительно любовь.

Если бы мне сказали: «Ты согласна сейчас увидеть драму „L'Aiglon“, а потом умереть?» – я бы без колебаний ответила – «Да!» —

Увидеть эту аристократическую голову, эту гибкую фигуру с белокурой прядью на лбу, услышать этот голос, говорящий предсмертные слова. – Господи, да за это все мучения можно претерпеть, не то что умереть!

Я знаю, что никогда не достигну своей мечты – увидеть его, поэтому и буду любить его до самой смерти больше всех живых.

Ну, заговорилась я.

Милый Понтик, не сердитесь, верьте мне, я не виновата в том, что я такая неровная.

Крепко жму Вам руку.

Ваша МЦ.

Р. S. (Зачеркнуто одно слово) Я люблю Вас больше всех живых на свете, оговорку, о к<отор>ой я раньше забыла.

<Осень 1908 г., Москва>

Ну вот, хотела с Вами поссориться да сейчас раздумала.

Читаю я «Дух времени» Вербицкой.[2207]2207
  Вербицкая Анастасия Алексеевна (Зяблова) – писательница, издательница.


[Закрыть]
Вещь совсем не талантливая, но, подойдя к описанию октябрьских событий, похорон Баумана,[2208]2208
  Бауман Николай Эрнестович – революционер, большевик. Убит черносотенцами. Его похороны вылились в трехсоттысячную политическую демонстрацию.


[Закрыть]
я прямо не выдержала: швырнула книжку в потолок и села за письмо к Вам. Мне прямо больно читать такие книги. Мысль, что всё это прошло, что молодость пройдет без этого, не дает мне покоя. Подумайте, вдруг, когда нам будет по сорока лет, всё это начнется. Ведь нельзя жить без этого!

Можно жить без очень многого: без любви, без семьи, без «теплого уголка». Жажду всего этого можно превозмочь. Но как примириться с мыслью, что революции не будет? Ведь только в ней и жизнь?

Рядом с мыслью о ней всё так мелко, все эти самолюбия, намеки, весь этот чад, вся эта копоть!

Охотно прощаю Вам Ваше «спать хочется». Всё это ерунда. Хочется – и спите. Спите крепко, без сновидений. Спать хочется? С чем и поздравляю. Нет, всё это не стоит тоски!

Неужели эти улицы никогда не потеряют своего мирного вида? Неужели эти стекла не зазвенят под камнями? Неужели всё кончено?

Слишком много могу Вам сказать. Вот передо мной какие-то статуи…[2209]2209
  В доме Цветаевых в Трехпрудном переулке, в углах гостиной, у окон, на белых круглых колоннах-постаментах стояли бюсты греческих богов Аполлона и Дианы


[Закрыть]
Как охотно вышвырнула бы я их за окно, с каким восторгом следила бы, как горит наш милый старый дом!

Ничего не надо, ничего не жалко!

Только бы началось.

Восьмидесятников[2210]2210
  Труды либеральных народников, влияние которых было значительно в середине 1880-х годов


[Закрыть]
у меня нет, искала-искала, не нашла.

МЦ.

<Осень 1908 г., Москва>

Спасибо за Ваше письмо. Я рада, что Вы прочли мою автобиографию.

Не подумайте, Петя, что я забыла о Вас вчера, но Эллис довольно капризен и пожалуй, не зная о Вас от меня, стал бы ехидничать или вообще выкинул бы что-нибудь. Поэтому я Вас не позвала. Вы, как человек обидчивый, наверное, рассердились бы, и вообще заварилась бы каша. Если он Вас интересует и Вы пожелали бы его повидать – ожидайте худшего, к<отор>ое, м. б., и не осуществится. Напишите мне насчет этого – тогда извещу Вас, когда он у нас будет.

У меня сейчас настроение досады на себя. Мне кажется, что я веду с людьми себя непростительно-искренно и глупо.

Дождь, дождь, дождь. Крыши такие унылые со своим мокрым слезливым видом. Что может быть хуже домов? Ящики: непростительно правильные, грузные, все такие похожие.[2211]2211
  В раннем стихотворении «Домики старой Москвы» строки: «Вас заменили уроды,// Грузные, в шесть этажей…».


[Закрыть]

Что было здесь несколько тысяч лет тому назад? Так же падали желтые листья, только вместо «рыжего дома со ставнями»[2212]2212
  Подразумевается дом Цветаевых в Трехпрудном переулке


[Закрыть]
здесь были болота.

А всё-таки осень хороша. Как красиво падает лист! Вот он оторвался, в нерешительности кружится, потом опускается ниже, ниже и наконец плавным движением приникает к земле, где лежат его братья – все тем же путем окончившие короткую жизнь. Падение листьев – символ жизни человеческой. Все мы рано или поздно после недолгого кружения по воздуху своих мыслей, грез, заветных дум возвращаемся к земле. Все радости и все печали осени – в ее неминуемости. Желтый сарай с увядшим хмелем, мокрая черная земля, скользкие мостки, желтые грустные листья – всё это и ненавистно и дорого, и ласкает и мучит.

Да, грустно. Радует меня то «нечто», чем пахнет в воздухе. Только не могу, не смею верить я, что оно действительно осуществится. Не забастовка, нет, но боевая готовность, уснувшая даже в лучших, жажда грозных слов и великих дел.

Нет больше пороха в людях, устали они, измельчали, и не верю я, что эти самые, обыкновенные и довольные, могли бы воскресить революцию. Не такие творят, о нет! А м. б. те, что творят, настоящие, нежные и глубокие только и существуют, что в сочинениях Вербицкой и «Андрее Кожухове» Степняка.[2213]2213
  Степняк Сергей Михайлович (Кравчинский) – революционер-народник, писатель


[Закрыть]
Можно бороться, воодушевляясь прочитанным, передуманным (никакими экономическими идеалами и настоящими марксистами нельзя воодушевиться), можно бороться, воодушевляясь мечтой, мечтой нечеловеческой красоты, недостижимой свободы, только недостижимой!

Красота, свобода – это мраморная женщина, у ног к<отор>ой погибают ее избранники. Свобода – это золотое облачко, к к<оторо>му нет иного пути кроме мечты, сжигающей всю душу, губящей всю жизнь. Итак, бороться, за недостижимую свободу и за нездешнюю красоту я буду бороться в момент подъема. Не за народ, не за большинство, к<отор>ое тупо, глупо и всегда неправо. Вот теория, к<отор>ой можно держаться, к<отор>ая никогда не обманет: быть на стороне меньшинства, к<отор>ое гонимо большинством. Идти против – вот мой девиз! Против чего? спросите Вы. Против язычества во времена первых христиан, против католичества, когда оно сделалось господствующей религией и опошлилось в лице его жадных, развратных, низких служителей, против республики за Наполеона, против Наполеона за республику, против капитализма во имя социализма (нет, не во имя его, а за мечту, свою мечту, прикрываясь социализмом), против социализма, когда он будет проведен в жизнь, против, против, против!

Нет ничего реального, за что стоило бы бороться, за что стоило бы умереть. Польза! Какая пошлость! Приятное с полезным, немецкий педантизм, слияние с народом… Гадость, мизерия, ничтожество!

Умереть за…русскую конституцию. Ха ха ха! Да это звучит великолепно. На кой она мне черт, конституция, когда мне хочется Прометеева огня. «Это громкие слова», – скажете Вы. Пусть громкие слова! Громкие красивые слова выражают громкие, дерзкие мысли! Я безумно люблю слова, их вид, их звук, их переменность, их неизменность. Ведь слово – всё! За свободное слово умирали Джиордано Бруно, умер раскольник Аввакум, за свободное слово, за простор, за звук слова «свобода» умерли они.

Свободное слово! Как это звучит!

Понтик, милый мой, брат, милый брат. Вы меня понимаете?

Вдруг исчезла бы Москва с синематографами, конками, гостиницами, эпипажами, четвергами, субботами, всей этой суетней, и вместо нее – Кавказ, монастырь, где томилась Тамара,[2214]2214
  Грузинская царица, отличалась мудростью и красотой. Причислена к лику святых.


[Закрыть]
скалы, орлиные гнезда, аулы, смуглые лица черкесов, их гортанный говор, пляска их девушек, обрывы, кони, звездные ночи, вершины Казбека и Эльбруса. Но Кавказ дикий, девственный Кавказ 300–400 л<ет> тому назад.

Быть героем какой-нибудь книги, ехать ночью верхом, скатиться в пропасть, встретиться с душманами. Изведать хоть раз чувство одинокого творчества там, наверху, забыть о Москве, не знать о митингах, кадетах и эсдеках, холере и синематографах. Вы понимаете?

Дождь, дождь, дождь. Мокрые крыши, желтые листья, заливается на соседнем дворе шарманка…

Пишите, Понтик.

Ваша МЦ.

Weisser Hirsch, 8-го Июля 1910 г.[2215]2215
  Лето 1910 г. Марина и Анастасия Цветаевы провели в горной части маленького городка Вайсер-Хирш, под Дрезденом, в семье пастора Бахмана.


[Закрыть]

У меня к Вам, Петя, большая просьба: пожалуйста, прочтите Генриха Манна «Богини» и «Голос крови».

Вы этим доставите мне большую радость, а себе – по меньшей мере несколько ярких, незабываемых часов.

Чтение Манна – плаванье по очень яркому морю, под очень синим небом, на очень красивой галере с очень красивыми гребцами, мимо очень пестрых городов.

Судите немцев не по добродушным бюргерам, а по таким, как Манн. Хотя нельзя сказать «по таким», так как Манн один и не похож ни на кого из всех существующих и когда-либо бывших писателей.

Если сравнивать его с кем-нибудь – его, пожалуй, можно сравнить еще с D'Annunzio.[2216]2216
  Д’Аннунцио Габриеле, итальянский писатель


[Закрыть]

Знакомы ли Вы с произведениями последнего?

Если нет – будьте хорошим мальчиком, прочтите его «Огонь», «Наслаждение», «Девы скал».

Поймите, я прошу только для Вас. Сама я ведь читала эти вещи, в выгоды в том, что Вы их прочтете, для меня никакой нет.

Я когда-то заметила в Вас искорку, Петя, и мне хочется, чтобы она никогда не погасла, несмотря ни на что.

Берегите ее! Все лишившиеся ее перестали жить.

Все, никогда ее не имевшие, вовсе не жили.

И в Орловке можно жить с тревожно бьющимся сердцем.

И в Париже можно жить без всякого волнения.

Всё зависит от нас – не от нас, желающих чего-нибудь, а от нас, всегда чувствующих себя, ощущающих каждое биение своего сердца.

Понятны Вам мои слова?

Природа и книги, – выше и ярче нет ничего. Музыка, музеи, книги, розовые вечера и розовые утра, вино, бешеная езда, – все это мне необходимо, ибо только тогда я живу, когда чувствую в себе дрожь яркого переживания.

Всё остальное – самообман.

Я не боюсь пошлости, так как знаю, что ее во мне нет.

Я боюсь одного в мире – минуты, когда во мне замирает жизнь.

Это – расплата за каждый праздник. И тогда я бессильна перед жизнью. Кроме такого мгновенного затишья нет для меня ничего страшного, потому что я чувствую в себе бесконечный восторг перед каждым облачком, напевом, поворотом дороги.

И вот, Петя, мне хотелось бы и Вам передать свою сладкую способность вечно волноваться.

Мне хотелось бы, чтобы Вы, благодаря мне, пережили многое – и не забыли его.

Верьте и доверьтесь мне.

Я много перемучалась. Вспомните то, что я говорила о расплате за праздники.

Читайте, Понтик, Манна и д'Аннунцио и читая вспоминайте меня. Это мне будет большой радостью.

Ни один человек, встретившийся со мною, не должен уйти от меня с пустыми руками.

У меня так бесконечно много всего!

Умейте только брать, выбирать.

Я говорю: «ни один человек»…

Пожалуйста, не думайте, что я хочу сказать: «ни один первый встречный». Нет, я говорю только о тех, с кем у меня есть хоть немного общего.

Обижаться на мое письмо, если Вам и захочется, Понтик, не надо! К чему эта мелочность? Я пишу Вам в хорошую минуту. Сумейте увидать в этом письме настоящую меня и не обижаться на то, что Вам покажется обидным.

Я пищу Вам с горячим желанием передать Вам свое настроение. Возьмите его, если захотите… Вот и всё!

МЦ.

ГЕНЕРОЗОВОЙ В. К

<1908–1910>

Валя, поверьте мне! Вы себя не знаете. Вам кажется, что у Вас не хватит силы прожить без личной любви? А товарищество, любовь в широком смысле разве не заменят Вам замужества? Разве Вам нужна именно только такая любовь? Неужели Вы не боитесь скуки, разочарования и пошлости, связанных с долгими годами семейной жизни. Утешение – дети. Если посвятить себя совершенно их жизни, их развитию, воспитанию, если сделать из них людей сильных, сильных сердцем и умом, бояться нечего. Только мне жаль Вашей силы, которой придется разменяться на мелкие монеты.

Мне бы так хотелось увидать в Вас товарища, борца, а не мать, не жену. Н. А., я думаю, будет довольна своей жизнью, а Вы? Удовлетворитесь ли Вы такой семейной жизнью? Какая у Вас цель? Какой Ваш девиз? Что Вы хотите быть зрителем или борцом? Признаете ли Вы компромиссы? Ответьте мне на все это.

Валенька, не знаю кто Вы, но чувствую, что Вы – талант, сила. Или Вы будете солнцем, или… Жизнь докажет, кто из нас прав. Прощайте! Ваша Маруся.

Любите ли Вы детей? Можете ли Вы посвятить им всю, всю жизнь? Поймете ли мою сказку? Автоб<иография> подвигается, 411 стр<аниц>. Скоро напишу Вам еше. Пишите, пишите! Валенька – солнце мое!

ПАСТЕРНАКУ Б. Л

<25 июня 1931 г.>

Начну со стены. Вчера впервые (за всю с тобой – в тебе – жизнь), не думая о том, чтò делаю (и делая ли то, чтò думаю?), повесила на стену тебя – молодого, с поднятой головой, явного метиса, работы отца. Под тобой – волей случая – не то окаменевшее дерево, не то одеревеневший камень – какая-то тысячелетняя «игрушка с моря», из тех, что я тебе дарила в Вандее, в 26-том. Рядом – дивно-мрачный Мур, трех лет.

Когда я – т. е. все годы до – была уверена, что мы встретимся, мне бы и в голову, и в руку не пришло тàк выявить тебя воочию – себе и другим. Ты был моя тайна – от всех глаз, даже моих. И только закрывая свои – я тебя видела – и ничего уже не видела кроме. Я свои закрывала – в твои.

Выходит – сейчас я просто тебя из себя – изъяла – и поставила – как художник холст – и возможно дальше – отошла. Теперь я могу сказать: – А это Б<орис> П<астернак>, лучший русский поэт, мой большой друг, говоря этим ровно столько, сколько сама знаю.[2217]2217
  Письму предшествует ремарка М. Цветаевой: «Письмо Борису – себе в тетрадку, не знаю – отослано ли».


[Закрыть]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю