Текст книги "Собрание сочинений Джерома Клапки Джерома в одной книге"
Автор книги: Клапка Джером Джером
Жанры:
Юмористическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 75 (всего у книги 233 страниц)
Пол находит свою дорогу.
Я шел в гору – медленно, но верно, неустанно подымаясь все выше и выше; пустые мечты и сладкие грезы я отложил в сторону, сосредоточившись исключительно на деле, Частенько мое второе я – маленький Пол с печальными глазами – пытался отвлечь меня от работы. Но я твердо решил не давать себе ни минуты отдыха, пока не стану знаменитым. Впрочем, было у меня одно желание, исходившее, скорее всего, от того Пола, – мне страстно хотелось вновь ощутить крепкое пожатие нориной руки; это желание росло и крепло, превратившись чуть ли не в физиологическую потребность. Послушай я того Пола, – Бог знает, что бы из меня вышло; может – политик, может – поэт, может – редактор средней руки, но в любом случае что-нибудь непутевое. Когда мадам Юморина брала отгул на недельку – а случалось это часто, удержать ее не было никакой возможности, и оставалось лишь терпеливо ждать, когда она, нагулявшись, вернется, – я для собственного удовольствия писал серьезные вещи. Они получались слабоватыми – во всем нужен навык. Продолжай я в том же духе, – глядишь, что-нибудь бы и вышло; но мне нужны были деньга. В результате к моменту, когда мне удалось окончательно расквитаться с долгами, за мной прочно утвердилась репутация юмориста.
– Не будь дураком и валяй в том же духе, – советовали мне практичные друзья. – На кой тебе сдалась серьезная проза – мало ли в нашей литературе всякого занудства? Делай то, что у тебя хорошо получается, ты уже набил руку. А станешь писать серьезные вещи, – все придется начинать заново.
– Все, брат, поздно; поезд ушел, – вразумляли меня эти мудрые и многоопытные друзья, – тебя никто и слушать не станет. Попал в юмористы – пиши пропало. Это все равно, что комику претендовать на роль Гамлета. Может, он так сыграет Гамлета, как никто до него не игрывал, но публика все равно будет смеяться – или свистеть.
И я, и Пучеглазик нуждались в сочувствии, но так как жалеть нас никто не хотел, нам не оставалось ничего другого, как изливать душу друг другу, что мы и делали, забившись в клубе в какой-нибудь тихий уголок. Он проникся ко мне доверием и изложил свою трактовку образа Ромео – любопытная, доложу я вам, трактовка; но восторга я не испытал. Ну не мог я представить его в роли Ромео, хоть тресни! Но я слушал, сочувственно вздыхая. За все в мире приходится платить – стал бы он иначе выслушивать мою концепцию монументальной литературы, в которой четко определялось, что и как надо писать, чтобы человечеству от этого была польза.
– Возможно, в будущей жизни, – как-то вечером со смехом заметил Пучеглазик, – я стану великим трагиком, а ты – поэтом-лауреатом. Пока же, сдается мне, «мы впадаем в грех, хуля свои добродетели», как изволил выразиться твой приятель Брайан. А! Шли бы они все к черту! В жизни главное – жить.
Часы пробили семь, и он стал собираться. Я проводил его до гардероба и помог надеть пальто.
– Послушай моего совета, – он хлопнул меня по плечу и заглянул в глаза. Смотреть без смеха на него было невозможно. Если бы я не знал, что говорит он вполне серьезно, то расхохотался бы – столь комичную рожу он скорчил, изображая торжественность. – Женись на какой-нибудь миниатюрной женщине (сам он был женат на флегматичной даме, превосходившей его по всем измерениям раза в два). Никогда не поймешь жизнь, пока дети не объяснят тебе ее смысл своими дурацкими «почему».
Я вернулся в гостиную, пододвинул кресло поближе к камину, устроился поудобней и принялся размышлять. Дом, жена, дети! Ведь, в конце концов, ради них и живет настоящий мужчина – живой человек, а не праздный мечтатель. Очаровательная, нежная женщина – друг и товарищ, готовый в любую минуту придти на помощь, а если надо, – то и утешить. А рядом с ней я вижу маленькие головки, слышу тоненькие голоса, вопрошающие нас о тайнах жизни. И я несу за всех за них ответственность, и жизнь моя наполнена смыслом. О чем еще можно мечтать? На что еще можно надеяться?* Все наши грезы и честолюбивые помыслы – всего лишь призрачные фантомы, плавающие в утреннем тумане и тающие в лучах восходящего солнца. Однажды вечером ко мне зашел Ходгсон.
– Хочу заказать вам комическую оперу, – сказал он, не отрывая глаз от письма, которое держал в руках – Публике, похоже, приелись эти бесконечные переводы с французского. Сочините что-нибудь на английском материале – этакое новенькое и оригинальное.
– Материалом я владею; пишу по-английски вроде бы без ошибок; Написать что-нибудь из нашей жизни смогу, – ответил я. – Но насчет новенького и оригинального – ручаться не могу.
– Это почему же? – удивился он, отрываясь от письма.
– Блеснуть оригинальностью я не прочь, – ответил я. – Да, боюсь, вам не понравится. К чему же зря стараться?
Он рассмеялся.
– Сами понимаете, «новое и оригинальное» – выражение образное, рассчитанное на рекламу. Ничего такого нам не надо, избави Бог! Вам предоставляется редкая возможность. Дело тонкое, но я готов рискнуть. Уверен, что у вас получится. О вас уже говорят.
Я уже написал несколько фарсов и одноактных комедий; они прошли с успехом. Но то, что он предлагал мне, – дело другое. Из всех искусств комическая опера – самое сложное (если, конечно, ее вообще можно назвать искусством). Написание ее требует известного навыка.
Я поделился с ним своими опасениями. В столе у меня лежала драма в пяти действиях; если бы нашелся дальновидный директор, согласившийся принять ее к постановке, человечество бы содрогнулось, а я бы покорил сердца театральной публики и утвердил за собой славу идейного драматурга. Но я понял, что с Ходгсоном этот номер не пройдет, и промолчал.
– Ерунда, – принялся уговаривать меня Ходгсон. – Нет ничего проще. Придумайте побольше комических сцен, где мог бы блеснуть Э.; у вас это недурственно выходит. Для Г. сочините что-нибудь в темпе вальса. Д любит менять туалеты – напишите ей роль, где бы она переодевалась каждые четверть часа. И все – вещь готова.
– Вот что я вам скажу, – продолжал Ходгсон. – В воскресенье мы всей компанией поедем в Ричмонд, Я уже заказал омнибус на половину одиннадцатого от театра. Поговорите с актёрами, узнайте, кто на что способен. У Э; есть какие-то соображения на этот счет, он их вам выскажет. На следующей неделе подпишем договор – и за работу.
Грех было упускать такую редкую возможность, хотя я и понимал, что в случае успеха прочно закреплю за собой репутацию шута. Но за комические оперы платят хорошие деньги.
На Стрэнде собралась небольшая толпа. Наш отъезд привлек внимание.
– Что случилось? – поинтересовалась наша примадонна, выходя из кэба; она опоздала на четверть часа. – Уж не пожар ли?
– Ваши поклонники собрались приветствовать вас, мадам, – объяснил мистер Ходгсон, не отрывая глаз от письма.
– О Боже! – вскричала примадонна. – Так едем же поскорее!
– Попрошу вас на козлы, дорогая моя, – распорядился Ходгсон.
Я и три других джентльмена бросились предлагать ей свою руку; пугаясь и ахая, она с нашей помощью преодолела две ступеньки и уселась рядом с извозчиком. Но с отправлением опять вышла заминка: наш низенький комик все никак не мог влезть на подножку – пару раз он оступался и падал в руки флегматичного швейцара. Толпа, состоящая главным образом из мальчишек, по достоинству оценила его старания и наградила аплодисментами. Под одобрительные крики публики наш комик предпринял третью попытку – на этот раз он пополз на четвереньках; выбранный способ передвижения оказался удачным, и, взобравшись на империал, он, облегченно вздохнув, плюхнулся на колени тенору. Тенор криво улыбнулся.
Каждый кэб, который нам удавалось обойти, – а таковых оказалось не меньше дюжины – комик приветствовал вставанием и глубоким поклоном; после этого он падал либо на меня, либо на тенора. Его игра вызывала бурное одобрение зрителей; не аплодировали лишь мы с тенором. За Чаринг-кросс экипажей на улицах заметно поубавилось, на нашу колымагу перестали обращать внимание, и комик, к вящему нашему с тенором удовольствию, наконец-то угомонился.
– Меня иногда спрашивают, – сказал он, отряхивая пыль с колен, – почему я выкидываю такие номера – ведь я же не на сцене. А мне просто приятно. Как-то на днях я возвращался в Лондон из Бирмингема, – продолжал он. – В Уилисдене открывается дверь и входит ревизор. Я его отталкиваю, выпрыгиваю из вагона и пускаюсь наутек. Он, естественно, бросается в погоню и ну кричать: «Держи его, держи!» Долго я его мотал. Что за кутерьма поднялась, вы и представить себе не можете. Человек пятьдесят вышло из вагона посмотреть на представление. В конце концов меня поймали. Тут-то я ревизору и объявляю: виноват, дескать, и готов нести ответственность по всей строгости закона – билет у меня в первый класс, а я еду вторым; тут я не соврал, так оно и было. Думают, что я работаю на публику. Нет, исключительно из удовольствия!
– Дорогое удовольствие! – заметил я. – Ведь, наверняка, не все вам с рук сходит?
– Вот и жена моя все про то же, – ответил он. – Ведь у любого порой возникает желание отмочить что-нибудь этакое. Имеет человек право повалять дурака или нет? Ей этого не понять. В ее присутствии я таких шуточек не откалываю.
– А сегодня ее нет? – спросил я, оглядевшись.
– У нее страшные головные боли, – ответил он. – Она все больше лежит дома.
– Извините. – Я не отдавал дань приличию, мне действительно стало жутко неловко.
По дороге в Ричмонд не раз и не два просыпалось в нем это неуемное желание подурачиться. Когда мы проезжали через Кенсингтон, он водрузил на нос рожок и стал балансировать, пытаясь удержать его в вертикальном положении; это привлекло внимание зевак. В Кью у ворот пансионата для юных девиц он велел извозчику остановиться: ему, дескать, нужно разменять шестипенсовик; он забежит на минутку к девочкам – наверняка у них найдется мелочь. В Ричмонде он собрал целую толпу; жертвой его остроумия оказался несчастный глухой и полупарализованный старик, которого он уговаривал дать нам покататься в его инвалидной коляске, за что сулил целый шиллинг.
Мы бешено хохотали над его ужимками и шуточками; не смеялся только Ходгсон, поглощенный чтением писем, и элегантная молодая дама, имеющая в свете какой-то вес; она недавно развелась, и весьма удачно: мало того, что из суда она вышла с незапятнанной репутацией, – ее бывшего муженька обязали выплачивать ей по сто фунтов еженедельно.
В гостиницу мы прибыли за четверть часа до обеда и отправились гулять в сад, На глаза нашему комику попался почтенный джентльмен преклонных лет; он сидел за столиком и потягивал вермут. Комик замер как вкопанный, всем своим видом изображая изумление; затем он подбежал к незнакомцу и заключил его в горячие объятия. Мы пришли в полный восторг.
– Чарли сегодня в ударе, – сказали мы друг другу и поспешили за ним.
Почтенный джентльмен отстранил комика и окинул его недоумевающим взглядом.
– А как тетя Марта? – спросил наш комик. – Как там старушка? А ты держишься молодцом, приятно это – видеть! А она-то как?
– К моему глубокому сожалению… – начал почтенный джентльмен.
Комик в ужасе отпрянул. Стали собираться зеваки.
– Не надо! Не надо мне об этом! Неужели отдала Богу душу! Я этого не переживу!
Лицо его исказила гримаса боли; он обнял почтенного джентльмена за плечи. Тот продолжал недоумевать.
– Я не понимаю, что вы тут несете, – сказал джентльмен, которому, похоже, это уже надоело. – Я вас не знаю.
– Не знаешь? Ты хочешь сказать, что забыл меня? Веда ты же Стегглис?
– Нет, – отрубил незнакомец.
– Пардон, обмищурился, – извинился комик. Он выхватил из-под носа незнакомца бокал с остатками вермута, залпом осушил его; и поспешно удалился.
Почтенный джентльмен так и не понял, что стал жертвой розыгрыша, и кто-то из нас поспешил объяснить ему, что он имел честь беседовать с Э., с самим Э., тем самым Чарли Э.
– Да? – проворчал почтенный джентльмен. – Тогда потрудитесь передать ему, если мне захочется посмотреть на его кривляние, то я куплю билет в театр. А бесплатных представлений мне не нужно.
– Вот вздорный, старикашка! – сказали мы и поспешили в гостиницу вслед за комиком.
За обедом он продолжал в том же духе; поцеловал лысого официанта в затылок, будто бы приняв его за лицо; велел подогреть горчицу; делал вид, что собирается украсть вилку; а когда принесли чаши для полоскания рук, то снял пиджак и попросил дам отвернуться…
После обеда он вдруг сделался серьезным и, взяв меня под руку, повел какими-то заросшими травой тропками.
– Так вот, насчет вашей оперы, – сказал он. – Нам не нужна траченная молью рухлядь. Придумайте что-нибудь новенькое.
Я высказал опасение, что это будет нелегко.
– Да бросьте вы, – возразил он. – Есть у меня одна идейка. Значит, так: я – юноша и влюбляюсь в одну девушку.
Я обещал взять это на заметку.
– Ее папаша – старый маразматик, у нас это будет комический персонаж: всякие там «черт бы вас побрал, сэр», «царица небесная, матушка!» – в общем, понимаете, что я хочу сказать.
Я заверил его, что все великолепно понимаю, и это возвысило меня в его глазах.
– Он со мной и разговаривать не желает – думает, что я осел. Парень-то ж, конечно, простой, из народной гущи, но себе на уме.
– Не слишком ли далеко мы забрели? – забеспокоился я.
Он сказал, что чем дальше, тем лучше.
– Значит, так. Затем, уже во втором акте, я переодеваюсь. Я наряжаюсь шарманщиком и пою неаполитанскую песню. В дом я попадаю под видом полицейского, а еще лучше – этакого великосветского франта. Ваша задача – сочинить побольше комических сцен, чтобы мне было где развернуться. Весь этот замшелый хлам нам не нужен.
Я обещал употребить весь свой талант.
– Добавьте немного сентиментальности, – продолжал он. – Пусть там будет одна сцена, в которой мне удалось бы показать, что я не просто комик. Нет, не надо, чтобы публика рыдала, – так, две-три слезинки. Но хотелось бы, чтобы, выходя из театра, зритель сказал себе: «Да-с! Чарли частенько смешил меня, но кто бы мог подумать, что он растрогает меня до слез?» – Вы понимаете, что я имею в виду?
Я сказал, что, кажется, понимаю.
Когда мы вернулись, мною завладела примадонна; нежным голосом, не терпящим возвращений, она попросила всех убраться и оставить нас наедине Все возмутились. Примадонна, ничтоже сумняшеся, схватила меня за руку и со смехом поволокла куда-то в глубь парка.
– Мне бы хотелось обсудить с вами мою роль в этой новой опере, – сказала примадонна, когда мы, наконец, отыскали укромное местечко на берегу речки. – Если бы вам удалось сочинить что-нибудь оригинальное… Ну пожалуйста, я вас прошу!
Мольбы ее были столь трогательны, что сердце мое не выдержало, и я согласился.
– Мне надоело играть деревенских простушек, – сказала примадонна, – Хотелось бы сыграть роль, в которой можно до конца раскрыться. Видите ли, я по натуре субретка. Флирт у меня получается восхитительно. Могу вам продемонстрировать.
Я стаж уверять, что верю ей на слово.
– Вы могли бы так построить пьесу, – сказала примадонна, – чтобы весь сюжет держался на мне. Мне всегда казалось, что в комических операх женская роль плохо проработана. Если в вашей пьесе все будет вертеться вокруг героини, – успех обеспечен. Кажется, вы со мной не согласны, мистер Келвер? – надула губки примадонна, положив свою очаровательную ручку на мою лапищу. – Мы ведь куда интереснее мужчин, разве вы этого не замечали?
Стоило немалых усилий убедить ее в том, что лично я в этом никогда не сомневался.
Мы сидели с тенором на балконе и пили чай.
Затем он отозвал меня в сторонку.
– Насчет этой новой комической оперы, – сказал тенор. – Вам не кажется, что либреттисты совсем не обращают внимания на развитие сюжета? Публике это начинает надоедать. Пора пересмотреть драматургическую концепцию – поменьше кривлянья, побольше интриги.
Я согласился с ним: в пьесе интрига – важнейшая вещь.
– Мне кажется, – сказал тенор, – что если вам удастся построить сюжет на любви двух героев, – успех обеспечен. Конечно же, нужно добавить юмор – как без него? Но надо знать меру. Как иллюстрация основной идеи, он, безусловно, незаменим, но нельзя же строить на нем всю пьесу? Это утомляет. Впрочем, возможно, вы придерживаетесь на этот счет иного мнения.
Мне удалось убедить его, что он ошибается, и в словах его, на мой взгляд, есть изрядная доля истины.
– Лично меня, – продолжал тенор, – денежная сторона проблемы мало волнует. Я могу пробыть на сцене час, а могу появиться всего лишь на пять минут – жалованье идет одно и то же. Но уж коли вы собираетесь включить в состав исполнителей актера с таким громким именем, как у меня, то уж будьте добры дать ему приличную роль, иначе публика вас не поймет.
– И будет права, – поддакнул я.
– Любовник, – перешел на шепот тенор, заметив, что к нам приближается комик. – Все держится на нем. Женщины о нем мечтают, а мужчины завидуют – так уж устроен человек. Любовник должен выйти у вас интересным – вот в чем я вижу секрет успеха.
Пока запрягали лошадей, я стоял в сторонке, вдали от всей честной компании, и тут ко мне подошел какой-то долговязый, тощий, уже не первой молодости человек. Он заговорил на пониженных тонах и очень быстро, явно опасаясь, что его подслушают и не дадут закончить начатую речь.
– Прошу прощения, мистер Келвер, – сказал он. – Меня зовут Тревор, Мармедьюк Тревор. Я играю герцога Байсвотерского во втором акте.
Я напряг память, но ничего не вышло: во втором акте появлялось множество действующих лиц, которые, пройдясь по сцене, исчезали в небытие. Однако, поймав его трепетный взгляд, понял, что неосторожным словом могу нанести ему смертельную обиду.
– Вы были просто великолепны, – соврал я. – Можно сказать, превзошли самого себя.
Он зарделся от удовольствия.
– Была у меня одна удачная роль, – сказал он. – Когда мы гастролировали по Америке, то меня даже вызывали. Роль интересная: я разливаю по стаканам газированную воду из сифона. И вот что мне пришло в голову, мистер Келвер: если у вас в пьесе будет лакей, поливающий по ходу действия гостей газировкой из сифона, то пьеса от этого только выиграет.
Я написал для него сцену с газировкой и отстоял ее, несмотря на резкие возражения постановщика, – об этом я вспоминаю с гордостью. Критики разнесли эту сцену в пух и прах – она, видите ли, показалась им неоригинальной. Но мы-то с Мармедьюком Тревором знаем: наша комическая опера от этого пусть чуть-чуть, но все же выиграла.
Наша поездка «обратно» мало чем отличалась от поездки «туда», разве что комик старался с удвоенной силой. Он что есть мочи дудел в рожок, издавая жуткие звуки; вступал в перебранку с извозчиками, чего делать не следовало бы: переругать извозчика еще никому не удавалось. На Хаммер-стрит, воспользовавшись тем, что мы попали в пробку и прочно завязли в потоке экипажей, он попытался было устроить дешевую распродажу, предлагая прохожим наши шляпы по соблазнительно низкой цене.
– Ну что? – спросил меня Ходгсон, когда пришло время прощаться. – Как вам их идеи? Что вы думаете?
– Я думаю сбежать куда-нибудь за город, подальше от всех, сесть и написать либретто в спокойной обстановке. Если вы, конечно, не против.
– Кто знает, может, вы и правы, – не стал спорить Ходгсон. – У семи нянек… Но помните, что окончательную редакцию вы должны представить к началу сезона.
Я снял комнату в одной йоркширской деревушке, затерявшейся среда вересковых пустошей. Писалось легко, и работа была закончена досрочно – перед самым закрытием сезона состоялась читка. Собралась вся труппа. Я перевернул последнюю страницу. Воцарилась гробовая тишина. Первой заговорила примадонна. Она поинтересовалась, не отстают ли каминные часы? Если они идут правильно, то она, если поспешит, еще успеет на поезд. Ходгсон, вынув из урмана свой брегет, сказал, что каминные часы не только не отстают, но, напротив, немного спешат. Примадонна, выразив надежду, что дай-то Бог, тут же удалилась. Единственный, кто попытался утешишь меня, был тенор. Он напомнил нам, что нечто похожее давали в прошлом сезоне в Филармонии. Публика откровенно зевала и лишь за пять минут до финала наконец поняла, что вещь – гениальная. Он тоже спешит на поезд. Мармадьюк Тревор украдкой пожал мне руку и призвал не отчаиваться. Последним уходил комик; на прощание он сказал Ходгсону, что, если ему развяжут руки, он попытается что-то исправить. Мы с Ходгсоном остались одни.
– Никуда нее годится, – сказал Ходгсон, глядя мне прямо в глаза, – публика не пойдет. Уж больно умно.
– А почем вы знаете, что не пойдет? – поинтересовался я.
– Я еще никогда не ошибался, – ответил Ходгсон.
– Но у вас же были неудачные премьеры, – напомнил я.
– И еще будут, – засмеялся он. – Поди, раздобудь хорошую вещицу! – Не унывайте, – дружелюбно добавил он. – Это лишь первый заход. Начнем репетировать и доведем ее до ума.
На театральном жаргоне «довести вещь да ума» значит «довести автора до белого каления».
– А вот что мы сейчас сделаем, – говорит мне комик. – Эту сцену мы вообще выкинем. – И он с видимым наслаждением перечеркивает карандашам четыре, а то и все пять страниц рукописи.
– На ведь она важна для развития сюжета, – возражаю я.
– Ни в коей мере.
– Как эта так! В этой; сцене Родриго бежит из тюрьмы в влюбляется в цыганку.
– Милый мой юноша! К чему рассусоливать на пол-акта? Достаточно пары реплик. Я встречаю Родриго на балу. «Привет! А ты-то здесь как очутился?» – «Да я, видишь ли, из тюрьмы сбежал». – «Поздравляю? А как поживает Мириам?» – «Вашими молитвами. Вот, собралась замуж за меня выходить». Что вам еще нужно?
– А не лучше ли будет, если я влюблюсь не в Питера, а в Джона? – дожимает меня примадонна. – Я переговорила с мистером Ходгсоном, он не возражает.
– Но ведь Джон уже влюблен в Арабеллу!
– Так давайте выкинем Арабеллу! А все ее арии отдайте мне.
Тенор отводит меня в уголок:
– Я бы хотел, чтобы вы написали для нас с мисс Дункан сцену в начале первого акта. С ней я договорюсь. Думаю, что сцена выйдет что надо. Я хочу, чтобы она вышла на балкон и стояла там, купаясь в лунном свете.
– Но ведь в первом акте действие разворачивается утром!
– Я уже об этом подумал. Придется потрудиться. Вымарайте везде «утро» и исправьте на «вечер».
– Но ведь онера начинается сценой охоты. Кто станет охотиться при лунном свете?
– Это и будет новаторство. Это как раз то, что требуется для комической оперы. Тривиальная сцена охоты! Милый мой юноша! Она всем до смерти надоела.
Я терпел целую; неделю. – Люда они опытные, – убеждал я себя – В комических операх они разбираются; получше моего. – Но, к концу недели я понял, что ни черта они ни в чем не разбираются; В конце концов, я потерял самообладание. Должен предупредить начинающих авторов, что это ждет всякого, вступившего на стезю драматургии, и им придется смириться с этой потерей: я взял обе рукописи и, войдя в кабинет мистера Ходгсона, запер за собой дверь. Один текст был первоначальным вариантом оперы – написан он был аккуратно, без помарок, разборчивым почерком; о прочих его достоинствах судить не берусь. Вторая рукопись представляла собой доведенное совместными усилиями «до ума» либретто: текст был исправлен, дополнен, перечеркнет, вымаран, какие-то сцены выкинуты, какие-то – вставлены; сюжет был переделан, пересмотрен, вывернут наизнанку, поставлен с ног на голову; ничего понять в нем было невозможно.
– Вот ваша опера, – сказал я, подвигая ему рукопись пообъемистей. – Если вам удастся в ней разобраться, понять, где конец, а где начало, если вы умудритесь поставить ее, – она ваша, можете оставить ее себе. А вот эта – моя! – Я положил чистенькую рукопись рядом с первой. – Хороша ли она, плоха ли – вам виднее. Но если она когда-нибудь будет поставлена, то будет поставлена так, как я задумал. Можете считать; что договор расторгнут, и делайте все сами.
Он принялся меня уговаривать – напористо, красноречиво. Он пытался пробудить во мне алчность; он взывал к моим самым возвышенным чувствам; на уговоры у него ушло сорок минут – я засекал по часам. На сорок первой минуте он обозвал меня «упрямым ослом» и выкинул «доведенное до ума» либретто в мусорную корзину, где ему и было самое место. Выйдя к актерам, он велел играть эту чертовщину в первоначальном варианте, и шла бы она к черту.
Актеры пожали плечами, и весь следующий месяц только этим и занимались. Поначалу Ходгсон на репетиции не показывался, затем стал заглядывать; постепенно в нем проснулся интерес, и он с грустью в глазах следил за вялотекущим действием.
Победа далась мне нелегко, но удержать захваченные позиции оказалось еще труднее. Комик даже и не пытался вложить в свою роль какие-то чувства; время от времени он замолкал и спрашивал меня, следует ли эту сцену играть как комическую или писал я совершенно серьезно.
– Вы думаете, – интересовалась моим мнением примадонна (в голосе ее звучал не столько гнев, сколько сожаление), – что девушка – я имею в виду настоящую девушку – станет вести себя так, как у вас написано?
– Возможно, публика вас и поймет, – утешал меня отчаявшийся тенор. – Я же, вынужден признаться, ничего не понимаю.
Пытаясь скрыть свое отчаяние, я орал, хамил и твердо стоял на своем: «галиматья», как окрестили мою пьесу, пойдет в том виде, в каком была задумана; Ходгсон, несмотря на свое отрицательное к ней отношение, оказывал мне всяческую поддержку.
– Опера обречена на провал, – сказал он мне. – Но так уж и быть, пропадай мои денежки – а ведь на постановку уйдет тысяча двести, а то и все полторы тысячи фунтов. Уж больно хочется вас проучить. Вот усвоите этот урок и напишете мне новую оперу, которая пойдет. Тогда будем квиты.
– А вдруг публика ее примет? – высказал я надежду.
– Милый мой юноша, – ответил Ходгсон. – Я никогда не ошибаюсь.
В драматурга опытного его слова вселили бы радость и надежду; ему-то известно, что отчаиваться надо тогда, когда директор и труппа единодушно предрекают оглушительный успех премьеры и аншлаг всего сезона. Но я был новичком в театральном деле и полагал, что моя карьера на литературном поприще закончена. Верить в свои силы мало – это лишь спичка, которой можно запалить фитиль. Масло же в лампу подливают другие, те, которые верят в тебя. Если того нет, то ты быстро прогораешь. Пройдет время, и я попытаюсь зажечь лампу еще разок, но в тот момент я погрузился во мрак и темень. Фитиль чуть тлел, испуская смрад и копоть; мне страстно захотелось убраться куда-нибудь подальше. После генеральной репетиции решение созрело окончательно. Завтра же собираю вещички и отправляюсь бродить по дорогам. Лучше всего сбежать в Голландию. Английские газеты там не продаются. Адрес мой будет никому не известен. Вернусь я через месяц-другой. Опера моя с треском провалится, и все о ней забудут. Я наберусь мужества и сам ее забуду.
– Недельки три она продержится, – сказал Ходгсон, – а затем мы ее потихоньку снимем, «ввиду изменений в репертуаре» или «в связи с болезнью О.». Тут и врать не придется: О. частенько откалывает такие номера, когда ей это нужно; пусть поболеет разок на общее благо. Не расстраивайтесь. Ничего такого, чего бы следовало стыдиться, в пьесе нет; более того, отдельными сценами можно гордиться. Замысел весьма оригинален. Сказать по правде, это-то ее и погубило, – добавил Ходгсон. – Уж больно оригинален.
– А вам и требовалось оригинальное. Я же вас предупреждал.
Он рассмеялся.
– Да, но я имел в виду внешнюю оригинальность – те же куклы, но в новых платьях.
Я поблагодарил его за все то, что он для меня сделал, и отправился домой собирать рюкзак.
Два месяца я скитался по проселкам, избегая больших дорог; моими единственными спутниками были книги – а когда они были изданы, в какой стране, для меня это не имело значения. Заботы покинули меня; личные дела Пола Келвера перестали казаться началом и концом Вселенной. И не повстречай я случайно В., поэта, стерегущего дом Делеглиза на Гоуер-стрит, я бы отложил свое возвращение на еще больший срок. Случилось это в одном городишке, расположенном на берегу Северного моря. Я сидел на травке под липами и смотрел на залив; там, милях в четырех я увидел лодку – темное пятнышко, медленно ползущее по водной глади. Я услышал его шаги на пустынной рыночной площади и обернулся. Я не вскочил на ноги, я даже не удивился; в этом сонном царстве сказочных грез могло случиться все что угодно. Он небрежно кивнул и сел рядом со мной; какое-то время мы молча курили.
– Как дела? – спросил я.
– Хуже некуда, – ответил он. – Со стариком стряслась беда. Я не сам В., – продолжал он, поймав мой недоумевающий взгляд. – Я лишь его дух. Веришь ли ты в то, что исповедуют индусы? Человек может покидать свое тело и какое-то время бродить, где ему вздумается, помня лишь о том, что надо вернуться тогда, когда нить, соединяющая его с физическим телом, натянется до опасного предела. Так вот, это истинная правда. Я частенько закрываю дверь на засов, покидаю свое тело и брожу как вольный дух. Он вытащил из кармана пригоршню монет и посмотрел на них. – Нить, которая нас соединяет, становится все тоньше, а жаль, – вздохнул он. – Придется к нему вернуться – опять пойдут заботы, опять придется валять дурака. Это несколько раздражает. Лишь после смерти жизнь становится прекрасной.
– А что случилось? – поинтересовался я.
– Как, ты не слышал? – ответил он. – Том умер пять недель назад – апоплексический удар. Кто бы мог подумать?
Итак, Нора осталась одна. Одна во всем мире! Я вскочил. Медленно ползущее пятнышко превратилось в темную полоску; с каждой минутой она все более и более принимала очертания лодки.
– Между прочим, должен тебя поздравить, – сказал В. – Опера твоя произвела фурор. В Лондоне о ней только и говорят. Деньги, надеюсь, промотать не успел?
– А мне и не заплатили, – ответил я. – Ходгсон вообще не хотел ее принимать.
– Везет же некоторым! – завистливо сказал В.
На следующий вечер я был уже в Лондоне. Я поехал прямо на Куинс-сквер; когда мы проезжали мимо театра, мне вдруг пришла в голову мысль заскочить туда на минутку.
У дверей гримерной я встретил комика. Он крепко пожал мне руку.
– Публика валом валит, – сказал он. – Я же говорил – дайте мне развернуться, а вы не верили! Что, разве я был неправ? Вот посмотрите спектакль и сами в этом убедитесь. Надеюсь, вы согласитесь, что я выжал из вашего либретто все, что мог.
Я поблагодарил его.
– Не за что, – заскромничал он. – Приятно работать, когда есть с чем работать.
Я засвидетельствовал почтение примадонне.
– Я вам очень благодарна, – сказала она. – Порой бывает так приятно сыграть живую женщину.
Тенор был настроен весьма благодушно.
– Вот об этом я и твердил Ходгсону годами, – сказал он. – Представьте публике историю простой человеческой жизни.