355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клапка Джером Джером » Собрание сочинений Джерома Клапки Джерома в одной книге » Текст книги (страница 72)
Собрание сочинений Джерома Клапки Джерома в одной книге
  • Текст добавлен: 13 октября 2017, 00:00

Текст книги "Собрание сочинений Джерома Клапки Джерома в одной книге"


Автор книги: Клапка Джером Джером



сообщить о нарушении

Текущая страница: 72 (всего у книги 233 страниц)

– Друзья в меня не верят; они считают, что мне следует писать не умные вещи, а глупую чушь.

– Ну, глупую чушь писать не следует, а вот умная чушь у тебя получается превосходно. Делай, что тебе говорят, – ведь читатель уже устал от всех этих благоглупостей.

– А почему я должен всех слушать? Я не клоун и никогда им не буду. Мало ли, что у человека есть чувство юмора? Это не значит, что ничего другого у него нет. Это лишь один из моих талантов, и далеко не самый яркий. Я чувствую людей, у меня душа поэта, я драматург по природе своей. И я тебе это докажу. Вот Вейн – тот меня понимает. Дэн принялся раскуривать трубку.

– Так, значит, решил ехать?

– Конечно. Другой такой возможности не будет. В делах сейчас прилив.

– Ладно-ладно, – перебил меня Дэн. – Слышали мы про дела. Что ж, раз решил – то и разговорам конец. Желаю тебе удачи. Ты молод – лучше уж сейчас обжечься, чем потом.

– Тебя послушаешь, – огрызнулся я, – так ты мне в деды годишься.

Он улыбнулся и обнял меня за плечи.

– Точно так, – сказал он. – Еще как гожусь. Ты не обижайся, но для меня ты навечно останешься маленьким мальчиком. – Он засунул руки в карманы и прошел к окну.

– А у тебя какие планы? – поинтересовался я. – Съезжать не собираешься?

– Собираюсь, – ответил он. – Мне предложили место помощника редактора в одной йоркширской газете. Думаю согласиться: работа ответственная, да и опыта поднаберусь.

– Что ты забыл в провинции? Кто там услышит твой слабый писк? – сказал я. – Мне будет нужна квартира в Лондоне. Оставайся здесь, я буду платить свою долю; денег у меня хватит.

Он покачал головой.

– Нет, это будет уже не то, – ответил он.

Наконец наступил день отъезда. Утром мы распрощались, и Дэн пошел на службу. Когда он вернется, меня уже не будет. Мы прожили два года в этой уютной квартирке; славное это было времечко. И хотя жизнь звала меня вперед, суля успех и славу, было жаль покидать наше жилище. Два года – в жизни юноши срок не малый, ведь соки бегут так быстро. Я уже успел пустить корни в здешней почве и привязаться к этим комнаткам. Деревья в садике – зеленые летом, голые зимой, воробьи на подоконнике, мир и покой, царящие в этом большом доме, Дэн, старый добряк Делегиз – я сросся с ними крепче, чем мог предполагать.

Дама со шлейфом! Теперь она уже могла управляться с ним; ее руки и ноги стали вроде бы короче, локти округлились, Я поймал себя на том, что улыбаюсь, – всегда улыбаешься, стоит тебе подумать о Норе; у всех вызывают улыбку ее мальчишеские ухватки, звонкий смех (хотя кое-кто морщился, находя его неприлично громким), откровенность, смущающая иного гостя. Неужели она когда-нибудь превратится во взрослую даму – сдержанную, с хорошими манерами? Вряд ли. Я попытался представить ее в роли жены, хозяйки дома. Рот у меня растянулся до ушей. Вот уж веселая женушка достанется кому-то, ничего не скажешь! Мне доводилось видеть, как она хлопочет по дому, напустив на себя важный вид; вот она, рассердившись, кричит на бестолкового отца, но тут же берет себя в руки и, сожалея о том, что погорячилась, принимается честить себя на все корки и, ворча под нос, наводит необходимый порядок. Я попытался представить ее в роли матери. Зрелище, достойное богов! Что бы она стала делать со своими детьми? Да они бы сели ей на шею и ездили верхом! Этакая веселая куча-мала, а сама она резвится больше всех остальных ребятишек вместе взятых. Но, поразмыслив, я пришел к выводу, что сия барышня отнюдь не лишена практической сметки, да и материнских чувств ей не занимать стать. Детишки были бы за нею как за каменной стеной. Легко представить, как веселое семейство носится взапуски, но ничуть не труднее вообразить и другую картину, как она с беспокойством следит за своим выводком, как мгновенно подхватывает готового упасть малыша, как прижимает его к груди, как купает его, как не спит ночами, когда он болеет. Возможно, она раздобреет, поседеет, но все равно в их доме смех будет звучать чаще, чем горестные вздохи, она останется все той же прямой, доброжелательной, живой Норой. Судя по ее характеру, никаких сюрпризов ждать не приходилось. Мне это тогда казалось недостатком. В Норе не было никакой чарующей тайны, никаких скрытых возможностей, должных раскрыться в будущем, как это наблюдается у многих юных девиц ее возраста. Тогда мне казалось, что девушка должна быть похожей на драгоценный камень, грани которого начинают играть лишь при нужном освещении. Ты же, дорогая моя Нора, – я разговаривал сам с собой, это вошло у меня в привычку, свойственную многим одиноким людям, – никакой не бриллиант, а простой кристалл, отнюдь не мелкий (кто же решится уподобить тебя мелкому кристаллу?), но прозрачный.

Кто же будет он, ее избранник? Какой-нибудь простой юноша – деловой, практичный, хорошо играющий в футбол и крикет, любящий вкусно поесть. Как неинтересен будет их роман! Если он ей понравится, она тут же признается ему в любви; если же не понравится, то он уже через пять минут осознает всю безнадежность своих поползновений, и бессмысленны будут ухаживания, комплименты и прочие приемы, выработанные многими поколениями молодых людей для покорения девичьих сердец. Я улыбнулся своим мыслям.

Раздался громкий стук в дверь.

– Да-да, – сказал я, и она вошла.

– Я иду гулять, – сказала она, – и решила по дороге зайти к вам попрощаться. А чему вы улыбаетесь?

– Да так, пришла в голову одна мысль.

– Смешная?

– Очень.

– Тогда скажите.

– Скажу, но только не обижайся. Видишь ли, я думал о тебе.

– Можно подумать, что если я обижусь, вы так уж расстроитесь.

– Ну, знаешь, все-таки…

– Ладно, говорите, я вас заранее прощаю.

– Я думал о твоем избраннике.

Она обиделась, чего и следовало ожидать. Но когда она злилась, то становилась очень хорошенькой – глаза ее горели, все тело охватывала дрожь. Я любил ее поддразнивать, хотя и рисковал получить достойную отповедь.

– И вы, конечно, решили, что я никого не в силах полюбить?

– Напротив! И ты полюбишь, и тебя будут любить – поклонников будет хоть отбавляй. – Эта мысль родилась вдруг, раньше мне так не казалось. Я посмотрел в ее рассерженное личико. Что ни говори, это был еще ребенок.

Гневные огоньки быстро угасли. Нора была отходчива и долго сердиться не могла.

– Вот смеху-то будет! – расхохоталась она. – Интересно, что мне с ними делать? Ведь любовь – дело серьезное. Я правильно думаю?

– Очень серьезное.

– А вы любили когда-нибудь?

Сначала я колебался, но затем предвкушение радости, с которой я мог говорить о предмете моего преклонения, победило боязнь возможных насмешек. Кроме того, если Нора проникалась вашими терзаниями, то более благодарного слушателя было не сыскать.

– Да, – ответил я. – Я полюбил, когда был еще мальчишкой. А если будешь дурачиться, – добавил я, заметив в ее глазах озорные искорки, – то ничего тебе рассказывать не буду.

– Я не буду смеяться, честное слово, – пообещала она, снова став серьезной. – Она красивая?

Я достал из кармана фотографию Барбары и протянул ее Норе.

– Неужели она и в жизни такая красавица? – зачарованно спросила она.

– Еще красивее, – заверил я. – Здесь запечатлены лишь ее черты. А самое прекрасное в ней – выражение лица.

Нора вздохнула.

– Я тоже хочу быть красивой.

– Сейчас у тебя переходный возраст, – утешил я ее. – Какой ты будешь, предсказать невозможно.

– Мама у меня была красавицей, это вам все подтвердят, да и Том очень симпатичный. Мне бы немного пополнеть… – Нора принялась разглядывать себя в маленьком венецианском зеркале, висящем в простенке.

– Да и нос меня раздражает, – сказала она и принялась яростно его тереть, как бы пытаясь свести на нет.

– Многим курносые нравятся, – сказал я.

– Что, в самом деле?

– А ты вспомни Теннисона. Что он там писал о таком носике: «А край его вздымается вверх, как розы лепесток».

– Очень мило с его стороны! А вы уверены, что он имел в виду нос, как у меня? – Она потерла его, но на этот раз не столь яростно; затем опять посмотрела, на фотографию Барбары. – Кто она?

– Урожденная мисс Хэзлак, – ответил я. – А летом она вышла замуж и стала графиней Гескар.

– Ах да, теперь припоминаю, вы нам о ней рассказывали. Вы росли вместе. Но что проку в том, что вы в нее влюблены? Ведь она замужем.

– Это делает мою жизнь еще прекрасней.

– Ага, понимаю. Вы хотите обладать тем, чем обладать нельзя.

– Я не хочу обладать ею.

– Но вы же сказали, что любили ее.

– Я и сейчас люблю.

Она вернула мне фотографию, и я спрятал ее в карман.

– Такой любви я не понимаю, – сказала она. – Если я кого-то полюблю, то мне будет нужно, чтобы он был со мной.

– Она всегда со мной, – ответил я. – В мыслях.

Она посмотрела на меня ясными серыми глазами. Я почувствовал, что моргаю. Казалось, что-то ускользает от меня – что-то такое, расставаться с чем не хотелось. Однажды я уже испытал такое чувство: мне снился волшебный сон, я открыл глаза, увидел свою комнату, распахнутое окно и яркое солнце на голубом небе. Я очень жалел, что проснулся.

– Это не любовь, – сказала Нора. – Это одна видимость. Я вот так же хаживала на балы, – засмеялась она, – перед зеркалом. Помните, вы как-то подловили меня?

– А разве воображаемый бал не лучше действительного? – возразил я. – Вас признают первой красавицей; вы божественно танцуете каждый танец, вы ужинаете в «Лионе». А на самом деле? Вы наступаете на ноги партнеру, толкаете другие пары, да и на вас все налетают; на половину танцев вас не пригласили, на следующий день болит голова. Ведь в мечтах бал куда как более великолепен!

– Нет, – ответила она без малейшего колебания. – Ведь в конце концов тебя пригласят, а один настоящий танец стоит всех воображаемых. Да знаю я, что вы имеете в виду. Все вы говорите о лицах, которые вам снятся, – они куда прекрасней тех, что мы видим наяву; вы несете всякий вздор о каких-то волшебных песнях, которых никто никогда не пел, об изумительных картинах, которые никогда не были написаны и все такое прочее. Я не верю ни единому вашему слову. Все это бредни!

– Ну, уж это слишком!

– Да вы же понимаете, что я хочу сказать. Если не бредни, то что же?

– Поэтическая фантазия.

– Нет, неверно. Фантазия – это вымысел, в который сам не веришь. А то, что вы несете, – именно бредни. Если я полюблю кого-нибудь, то это будет живой человек.

Я начинал сердиться.

– И я знаю, что это будет за тип. Какой-нибудь недотепа, конторский служащий…

– Каким бы он ни оказался, – перебила она, – это будет живой человек, из плоти и крови; я буду ему нужна, и он мне будет нужен. Мечты, сны – все это чушь. Я не люблю спать. – Она хлопнула в ладоши. – Вот так-то! – Затем, помолчав, она с интересом посмотрела на меня. – Я все пыталась понять, что же с вами такое? А теперь мне ясно: вы все еще спите, вы так и не просыпались.

Образность ее речей позабавила меня, но где-то на задворках сознания зародилась тревожная мысль – а ну как это правда? Из глубин памяти выплыл вечер, мост Баркинг. Тогда мне показалось, что маленький мальчик Пол убежал от меня, оставил одного, и я растерянно начал искать другое «я». Не уходит ли сейчас от меня мое отрочество? Я ощутил смутный страх. Я понял, что буду цепляться за него из последних сил. Отроческие переживания, мысли, мечты были для меня слишком дороги, терять их не хотелось. Каким я буду в новой ипостаси? Хладнокровным, расчетливым? Я содрогнулся от ужаса.

– По-моему, когда вы проснетесь, то окажетесь очень славным.

Но пока я оставался все тем же Полом.

– Скорее всего, я никогда не проснусь, – сказал я – Мне не хочется просыпаться.

– Но нельзя же всю жизнь видеть только сны, – засмеялась она. – Вот проснетесь и влюбитесь в какую-нибудь живую девушку. – Она подошла ко мне, взяла за лацканы сюртука и хорошенько потрясла. – Надеюсь, она не будет вас обижать. Я за вас боюсь.

– Только не надо думать, что я беспомощный идиот! – Я все еще сердился на нее, непонятно за что.

Она опять посмотрела на меня.

– А я и не думаю, вы это прекрасно понимаете… Но о хороших людях надо заботиться. Вот Том не может о себе позаботиться, так что заботиться о нем приходится мне.

Я засмеялся.

– Да-да, это действительно так. Вы же слышали, как я ворчу на него. Я люблю заботиться. До свидания.

Она протянула мне руку. Рука у нее стала белой, приобрела округлые формы, но назвать ее женской ручкой было нельзя. Она была сильной и твердой, что я и почувствовал при пожатии.

Глава VIII
И как он вернулся.

Когда я покидал Лондон, мне слышалась барабанная дробь почетного караула, мне виделись флаги, вывешенные в честь моего отъезда. Вернулся я через год с небольшим; был промозглый декабрьский вечер; я прятал лицо в воротник пальто, боясь быть узнанным. Я потерпел поражение, но это еще полбеды – одно сражение исход кампании не решает. Главное, я был опозорен. Я возвращался в Лондон как в потаенное убежище, где можно затеряться в толпе, где можно влачить жалкое существование, отсчитывая тягостные дни в ожидании момента, когда ты все же найдешь в себе мужество свести счеты с никчемной жизнью. Я вынашивал честолюбивые планы, я жаждал славы, богатства – и вот я опять прозябаю в нищете и безвестности; месяц проходит за месяцем, а на душе все так же горько. Но я должен преследовать высокую цель – иначе я оскорблю память своих родителей – отца, человека большой души, вся жизнь которого была служением делу чести; матушки, чья вера была проста и понятна, – в простоте своей она обучила меня лишь одной молитве: «Господи, помоги мне быть честным!». Когда-то я мечтал стать великим, но мой идеал был человеком исключительной порядочности. Я хотел, чтобы мною не только восторгались, но и уважали, Я отводил себе роль рыцаря без страха (что встречается сплошь и рядом) и упрека (явление довольно редкое), я видел себя не Ланселотом, а Галахадом. А что же получилось? Боец из меня вышел никудышный – слабый, безвольный, не способный выдержать даже слабого натиска зла, жалкий трус, презренный раб, готовый плясать под каждое хлопанье кнута дьявола. Кормят тебя из свиного корыта – так тебе я надо, большего ты не заслуживаешь.

Урбан Вейн оказался самым обыкновенным мошенником. Пьесу он украл из стола известного драматурга, с которым познакомился на кухне Делеглиза. Драматург заболел, и Вейн частенько его навещал. Когда больному стало полегче, он уехал долечиваться в Италию. Умри он – а никто и не сомневался, что дни его сочтены, кража осталась бы незамеченной. Но жизнь решила, отпустить ему еще несколько лет, и он решил вернуться на родину. Об этом мы узнали, когда были на гастролях в одном маленьком городке на севере Англии. Вот тогда-то Вейн и поведал мне всю правду – спокойно, бесстрастно, покуривая сигарету, потягивая винцо (он пригласил меня распить бутылочку), сдабривая свой рассказ плоскими шуточками. Если бы я узнал об этом раньше, я бы действовал смело и решительно. Но полугодовое общение, с Вейном если и не убило корень моего мужества (Господь меня хранил), то иссушил его листья.

Глупым Вейна не назовешь. Почему он с самого начала не смог понять, что по кривой дорожке далеко не уедешь, остается для меня загадкой. Впрочем, таких людей немало. Под покровом ночи разбойник с большой дороги грабит одиноких путников; скопив пару сотен, он открывает на этой же дороге постоялый двор, и теперь при свете ясного Дня чистит карманы странствующих и путешествующих на вполне законном основании. Жить честно они просто не могут. В каждом деле есть свой Урбан Вейн. Поначалу на них смотрят как на отпетых негодяев, но проходит несколько лет, и вы с удивлением замечаете, что этот мерзавец стал почетным членом вашего цеха. Плевелы вырастают разными, все зависит от того, как обработана почва. А уж как ее обработать – это от нас зависит.

Поначалу я бушевал. Вейн сидел, очаровательно улыбаясь, и внимательно слушал.

– Ваши речи, дорогой мой Келвер, – ответил он, когда я истощил свой словарный запас, – могли бы уязвить меня, почитай я вас за авторитет в столь щекотливом вопросе, как нравственные нормы. Но вы – как все; проповедуете одно, а делаете другое. Я это давно заметил, а посему, как это ни прискорбно, проповеди перестали меня трогать. Вы рискнули утверждать, что с моей стороны якобы недостойно присваивать чужое произведение. Но ведь подобное происходит каждый Божий день. Вы и сами были не прочь принять на себя честь, которой не заслужили. Вот уже полгода как мы даем эту пьесу, «драму в пяти действиях». А кто автор? Да Гораций Монкриф! А ведь вашего-то в ней всего строк двести – великолепных строк, ничего не скажешь! – однако в пьесе-то пять действий!

Рассмотреть дело в этом ракурсе мне не приходило в голову.

– Но ведь вы сами просили меня поставить свое имя, – заикнулся было я. – Вы сказали, что не хотите, чтобы ваше имя появлялось в печати по соображениям личного порядка. Вы на этом настаивали.

Он помахал рукой, разгоняя табачный дым.

– Джентльмен, которого вы из себя строите, никогда не стал бы подписывать своим именем произведение, его перу не принадлежащее. Вас же сомнения не терзали, наоборот, вы чуть не запрыгали от радости: уж больно легко дался бы вам ваш дебют. Возможность, что и говорить, редкая, и вы это прекрасно поняли.

– Но вы выдали ее за перевод с французского, – возразил я. – Ваш перевод – моя обработка. Не берусь судить, хорошо это или плохо, но так принято: тот, кто обрабатывает пьесу, считается автором. Все так делают.

– Мне это известно, – последовал ответ. – И это меня всегда изумляло. Наш больной друг – надеюсь, нам еще представится возможность поздравить его с возвращением к жизни – частенько выкидывал подобные штучки и имел с этого приличный доходец, и, если судить по совести, наш с вами случай ничем не отличается от подобных казусов. Настал его черед платить по счетам: теперь я обработал его пьесу. Не все же ему обрабатывать?

– Видите ли, – продолжал он, подлив себе вина, – наш закон об авторских правах крайне несовершенен. Заимствование из иностранных авторов приветствуется и поощряется, а вот против заимствования из современных британских авторов имеются определенные предубеждения.

– Надеюсь, что действенность этого, пусть и несовершейного закона вы вскоре ощутите на своей шкуре, – заметил л.

Он засмеялся, но на этот раз как-то жестоко.

– Вы хотите сказать, дорогой мой Келвер, что ощутите ее вы, на своей шкуре, – Не стройте из себя невинного ягненка, – продолжал он. – Не такой уж вы дурак, как прикидываетесь. Первый экземпляр пьесы, посланный в цензуру, написан вашей рукой. С нашим общим другом вы знакомы не хуже моего и частенько к нему захаживали. Да и гастроли организовали вы – у вас получилось превосходно, я был приятно удивлен.

Гнев пришел позже. На какой-то момент тьма застила мне белый свет, и ничего, кроме страха, я не чувствовал.

– Но вы же говорили, – вскричал я, – что это пустая формальность! Что вы хотите сохранить свое имя в тайне! Что ваши родственники…

Он удивленно смотрел на меня, и недоумение его не было притворным. Я и сам начинал понимать весь комизм ситуации. Просто невозможно поверить, что есть на свете дураки вроде меня.

– Мне вас жаль, – сказал он. – Мне вас искренне жаль. Не думал, что вы не от мира сего. Я решил, что вы просто ничего не желаете знать.

К стыду своему, должен признаться, что самым возвышенным чувством, которое я в тот момент испытывал, был животный страх.

– Вы ведь не станете все сваливать на меня? – взмолился я.

Он встал и положил мне руку на плечо. Мне бы ее сбросить, но я расценил этот жест как проявление великодушия. Ждать помощи мне было больше не от кого.

– Не отчаивайтесь, – сказал он. – Наш друг, скорее всего, подумает, что рукопись просто куда-то затерялась. И вообще, я не уверен, помнит ли он, что написал эту пьесу. Вероятнее всего, он решит, что она существует в его воображении. За наших актеров я спокоен – никто ничего даже не подозревает. Нам нужно немедленно засесть за работу. Пьеску я порядком перелицевал еще до вас – имена всех действующих лиц изменены. Третий акт нужно сохранить – это единственное стоящее место. Сюжет банален – мы имеем полное право на свой кусок от общего пирога. Через пару недель мы изменим вещь до неузнаваемости, и если даже наш друг ее увидит, то решит, что мы уловили идею, витающую в воздухе, и упредили его.

На переделку пьесы ушло несколько недель. Были моменты, когда я прислушивался к тихому голосу моего ангела-хранителя и понимал, что он дает мне добрый совет, – как бы низко я ни пал, есть еще возможность подняться; надо только лишь пойти к тому человеку и покаяться в содеянном.

Но Вейн крепко держал меня в своих объятиях. Он не доверял мне и дал понять, что, если я сваляю дурака, пощады мне не будет. Допустим, я расскажу все как есть; Вейну ничего не стоит выдать мое признание за наглую ложь, к которой решил прибегнуть юный негодяй, опасающийся разоблачения. Моя репутация будет безнадежно погублена, и хорошо, если этим все и ограничится. А если посмотреть с другой стороны, какой ущерб мы кому нанесли? Мы дали спектакли в двадцати маленьких городках; провинциальная публика вскоре забудет эту пьесу. Любая пьеса на что-то похожа. Наш друг может представить свою инсценировку – и пожнет богатый урожай; ведь нашу-то пьесу мы с постановки снимем. Если и возникнут какие недоразумения, что маловероятно, то симпатии публики будут на его стороне: ведь о его пьесе будут писать газеты, тогда как наша прошла незамеченной. Нужно ее быстренько основательно переделать. Неужели я, с моим умом и талантом, не способен на создание чего-нибудь более приличного, чем эта галиматья? Единственное, чего мне не хватает, так это опыта. Что же касается совести, то это вопрос спорный; следует задуматься, не является ли это понятие всего лишь навсего условным термином, – ведь разные народы понимают честность по-разному. Да если бы у него самого прямо из-под носа утащили рукопись, он бы аплодировал таким ловкачам! Нужно только помнить одну заповедь; сиди и не высовывайся. Не суетись, тогда все само собой рассосется. Потом мы ему расскажем, что за шутку отмочили, – и он посмеется вместе с нами.

В результате я совершенно перестал себя уважать. Под руководством Вейна – а ума ему было не занимать стать – я принялся за работу. Каждая строчка, выходящая из-под моего пера, стоила мне страшных нравственных мучений, о чем я вспоминаю с радостью, Я пытался убедить Вейна доверить мне написать совершенно новую пьесу, я был готов уступить ее бесплатно. Он меня любезно поблагодарил, но, по-видимому, его вера в мой драматургический талант была не столь крепка, как он то декларировал.

– Чуть попозже, дорогой мой Келвер, – был его ответ. – Пока она идет хорошо. Продолжай в том же духе, и мы ее улучшим так, что мать родная не узнает. Но суть менять не стоит. А ваши идеи – просто превосходны.

Недели через три нам удалось состряпать пьеску, которую, с некоторыми натяжками, мы могли назвать своей, – по крайней мере в части диалогов и действующих лиц. Попадались и хорошие куски. В других обстоятельствах я бы гордился многим из того, что написал. Но я испытывал лишь страх, какой испытывает воришка, когда на прямой вопрос констебля: «А откуда у вас этот мешок?», начинает юлить и выкручиваться. Ум мой оставался ясен, что, возможно, и спасло мою душу; я понимал: что бы я там ни насочинял, радоваться: абсолютно нечему. Комические сценки мне удались хорошо, публика смеялась, но я помнил, что я – всего лишь жалкий плагиатор, и по ночам, лежа с открытыми глазами, испуганно вздрагивая при каждом скрипе ступенек, ломал голову, силясь представить, в каком, виде явится ко мне разоблачение. Была в «моей» пьесе. – одна реплика. Герой говорит злодею: «Да, не скрою: я люблю ее. Но есть на свете то, что мне всего дороже – моя честь и достоинство». Наш молодой любовник (вне сцены этот джентльмен вел какой-то кроличий образ жизни, норовя юркнуть в любую дыру, стремясь спрятаться от пристава, который следовал за ним по пятам, пытаясь всучить повестку в суд по делу об уплате алиментов его бывшей супруге) выходил к рампе и бил себя в грудь, каковая, согласно принятой в театре символике, олицетворяет ларец, в коем вместо аметистов и диамантов хранятся нравственные достоинства, имеющие склонность переполнять свое хранилище и извергаться наружу, – и эта сентенция неизменно вызывала в публике бурю восторга. Каждый вечер, слушая шквал аплодисментов, я содрогался, вспоминая, как пылали мои щеки, когда я сочинял ее.

Был в пьесе и злодей – некий порочный старик; с самого начала Вейн хотел, чтобы играл его я. Но мне роль не нравилась, и я отказался; в спектакле я представлял поселянина – человека возвышенной души; изображать его нехитрые чувства доставляло мне удовольствие. Теперь же Вейн предпринял новое наступление и, воспользовавшись тем, что воля моя к сопротивлению была сломлена, вынудил согласиться на эту роль. Нечего и удивляться, что играл я гадкого старикашку весьма натурально, – я уже достиг дна нравственной низости. Несомненно, на актера старого, опытного эта роль не оказала бы того гнетущего воздействия, что на меня; но молодое деревце гнётся легко. Я зловеще подмигивал, гнусно хихикал, призывал все силы зла помочь мне в новом «начинании». Публика хохотала, и я, к своему удивлению, вдруг заметил, что такая реакция зала меня вполне устраивает. Вейн хвалил меня, его восторг не знал предела. Исходя из его указаний, я доработал роль, и вышел у меня такой негодяй, каких свет не видывал. Несомненно, сказал Вейн, у меня талант – я тонко чувствую человеческую природу. Падать дальше было уже некуда; Вейн начинал мне нравиться.

Теперь, глядя на него с высоты прожитых лет, я понимаю, что это – обыкновенный мошенник, и даже махинации его лишены всякого остроумия, как это иногда бывает. Что нашел в нем тот юноша, – ума не приложу. Вейн был неплохо образован, хорошо начитан. Он напускал на себя вид высшего существа, вынужденного по капризу природы жить среди пресмыкающихся тварей. В чужой монастырь со своим уставом не лезут, и ему пришлось перенять их обычаи, но уважать цх образ мышления он считал ниже своего достоинства; Согласиться с их нравственными принципами, то есть повязать себя совестью, значило для него признать себя заурядностью, стать таким, как все. Любого порядочного человека Вейн считал обывателем, «буржуа», человеком недалеким. Теперь-то эти разговоры всем уже успели надоесть, но тогда они были внове; Вейн был одним из зачинателей модного ныне движения. Легко смеяться над ним человеку бывалому, на ум же неокрепший подобные теории производят сильное впечатление. От него я впервые услышал проповедь крайнего гедонизма (с основными положениями которого читатель, надеюсь, хорошо знаком). Пан, вышедший из темных рощ, должен восседать на Олимпе.

Он пробудил в моей душе все низменное, что в ней имелось, и л был готов признать этого пустомелю пророком. Получалось, что жизнь – совсем не то, чему меня учили. Какая там борьба добра со злом! Никакого зла нет, это поклеп на Матушку Природу. Прогресс обусловлен не однообразным подавлением в человеке животного начала, а разнообразным его проявлением.

Злодеи существуют лишь в художественной литературе, где они необходимы для развития сюжета; чтение такой литературы не дает никакого эстетического наслаждения и портит вкус читателя. В реальной жизни никаких злодеев нет. Я ничуть не сомневаюсь, что говорил он искренне и верил в свои химеры. С тех пор прошло много лет, и он сумел зарекомендовать себя человеком не таким уж никчемным: он оказался отличным мужем и отцом, рачительным хозяином – домовитым и гостеприимным. Намерения его, как я сейчас понимаю, были самыми благими: он вразумлял меня, развивал, страстно желал, чтобы я раскрепостился и сбросил оковы условностей. Хочу поблагодарить его за науку и не стану утверждать, что это был не человек, а исчадие ада. Договоримся считать его просто дураком.

Наша героиня была недурна собой, но грубовата, да и молодость ее уже подходила к концу. Она начинала певичкой в мюзик-холле, но вскоре вышла замуж за какого-то торговца, державшего лавку в южных районах Лондона. Прожили они вместе три года. Младая Юнона вскружила голову начинающему романисту – юноше тонкому, впечатлительному; ему пророчили великое будущее, и основания на то были – мне довелось читать его ранние вещи. Она сбежала с ним, и они поженились. Не успел скандал забыться, как она поняла, что просчиталась, – сделка оказалась невыгодной. Для таких женщин любовники, которых они толкают на опрометчивые поступки, – всего лишь ступеньки лестницы, ведущей в верхи общества, а в этот раз ей не удалось сколь-нибудь заметно подняться. Семейные скандалы убили в нем талант, честолюбие угасло. Он перестал писать и потерял всякий интерес к жизни. Его взяли в труппу на проходные роли, но играл он преотвратно. В конце концов его разжаловали в расклейщики афиш, и он согласился – деваться ему было некуда.

Вейн замыслил свести меня с этой дамой. Ей он расписал меня яркими красками: выходило, что я богатый наследник, подающий надежды начинающий писатель, и доход у меня будет такой, что я смогу содержать ее в роскоши. Мне же он намекнул, что она в меня влюбилась. Никаких особых чувств эта дама во мне не вызывала; я смотрел на нее, как смотрят на красивое животное. Вейн сыграл на моем тщеславии. Он мне завидовал, да и как было мне не завидовать: талант у меня был, а опыт – дело наживное. Коли хочешь быть великим, изволь учить все уроки, которые дает тебе жизнь, пусть от такой учебы тошно и тебе, и твоим ближним.

Если раньше я стремился выработать у себя любовь к сигарам и горячительным напиткам, полагая эти качества необходимыми начинающему стоящему литератору, то теперь я принялся лелеять в себе вкус к страсти нежной. Вейн исправно снабжал меня литературой – как художественной, так и исторической; из книг следовало, что Подлинный поэт обязан вечно пребывать в тоске и печали. То, что я по природе своей меланхоликом не был и на роль вздыхателя не годился, показалось тому юному идиоту, о котором я пишу, недостатком характера, коий нужно искоренить. Не насторожило его и то, что ее ласковые взгляды отнюдь не сводят с ума, а, наоборот, раздражают; не остановил и тот факт, что, когда она украдкой пожимает ему руку, от ее жаркой и влажной ладони не бежит электрический разряд. Отнюдь! Все это он отнёс на счет своей холодности, и его мужское достоинство было задето. Я решил влюбиться в нее. Разве в других кровь горячее? Ведь я же артист, в конце-то концов! А мы, артисты, народ безрассудный.

Но не стану утомлять читателя исповедью, мне и самому это надоело. Скажу только, что Судьба меня хранила, и мне не пришлось играть роль, отведенную мне Вейном, Она перекроила разыгрываемый нами пошлый фарс, вытащила меня на свет Божий, встряхнула и поставила на ноги. Нельзя сказать, чтобы сия дама действовала деликатно, но я не склонен винить добрую старушку: трясина засасывает быстро, и тащить увязшего надо не мешкая, пусть даже за уши.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю