Текст книги "Собрание сочинений Джерома Клапки Джерома в одной книге"
Автор книги: Клапка Джером Джером
Жанры:
Юмористическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 216 (всего у книги 233 страниц)
Бежевые перчатки
Он всегда вспоминал ее такой, как увидел в первый раз: одухотворенное личико, направленные носками вниз и едва достающие до земли коричневые ботинки и маленькие руки в бежевых перчатках, лежащие на коленях. Осознать, что он обратил внимание на нее – скромно одетую полудетскую фигурку, одиноко сидящую на скамейке между ним и закатным солнцем, – ему удалось не сразу. Несмотря на любопытство, застенчивость помешала ему рискнуть намеренно встретиться с ней взглядом, но, едва пройдя мимо, он вновь увидел ее как наяву: бледное овальное лицо, коричневые ботинки и маленькие бежевые перчатки, лежащие одна поверх другой. Всю дорогу по Броуд-уок и через Примроуз-Хилл он видел ее силуэт на фоне заходящего солнца. Точнее, видел задумчивое лицо, опрятные коричневые ботинки и маленькие сложенные руки до тех пор, пока солнце не спряталось за высокими трубами пивоварни в Суисс-Коттедж.
На том же месте она оказалась и на следующий вечер. Обычно он возвращался домой по Хэмпстед-роуд, и лишь иногда, обольщенный красотой вечера, выбирал длинный путь – по Риджентс-стрит и через парк. Тихий парк часто нагонял на него тоску, заставлял острее ощутить свое одиночество.
Он условился с собой, что дойдет только до Большой Вазы. Если ее там нет, а она вряд ли окажется там, он свернет на Олбани-стрит. Среди уличных лотков с дешевыми иллюстрированными газетами и лавок с подержанной мебелью, поблекшими гравюрами и эстампами ему будет на что поглазеть, не погружаясь в мысли о себе. Но, шагнув в ворота, он заметил ее вдалеке и вдруг понял, как был бы разочарован, если бы место напротив клумбы красных тюльпанов оказалось незанятым. Чуть поодаль от нее он помедлил, делая вид, будто любуется цветами. Он рассчитывал украдкой, не возбуждая подозрений, лишь взглянуть на нее, если представится возможность. Один раз ему удалось осуществить свое намерение, но при второй попытке их взгляды встретились, или же ему показалось, что встретились, и он, густо покраснев, поспешил прочь. И опять она последовала за ним – точнее, предшествовала ему. На каждой скамье на фоне заходящего солнца он отчетливо видел ее: бледное овальное личико, коричневые ботинки, бежевые перчатки, лежащие одна поверх другой.
Только теперь на ее маленьких нежных губах угадывался легчайший намек на робкую улыбку. Вдобавок расстаться она не спешила, прошла с ним по Куинс-Кресент и Молден-роуд и покинула, лишь когда он свернул на Карлтон-стрит. В коридоре было темно, подниматься по лестнице пришлось ощупью, но, коснувшись рукой двери своей единственной комнаты под самой крышей, он понял, что уже не так боится одиночества, которое поджидает его дома.
Весь день в неопрятной конторе на Абингдон-стрит, Вестминстер, с десяти до шести снимая копии судебных дел и прошений, он думал, что скажет ей, составлял тактичные фразы, которые помогли бы ему завязать разговор. До Портленд-плейс он репетировал их про себя. Но у Кембриджских ворот, едва он увидел впереди маленькие бежевые перчатки, слова разбежались, – вероятно, чтобы вновь вернуться к нему уже у ворот на Честер-роуд, – поэтому мимо нее он прошел на негнущихся ногах, торопливыми шагами, сосредоточенно глядя прямо перед собой. Так бы и повелось, если бы однажды он не увидел, что ее нет на привычном месте. Скамью захватила стайка шумных детей, и деревья и цветы вокруг внезапно показались ему тусклыми. От страха защемило сердце, он заспешил прочь, подгоняемый скорее потребностью в движении, чем определенной целью. И сразу за клумбой герани увидел ее, сидящую на стуле, встал как вкопанный прямо перед ней и почти сердито выпалил:
– А, вы здесь!
Подобных слов не значилось в подготовленной речи, с которой он хотел начать знакомство, но и эти были ничем не хуже, а может, и получше.
Ни его слова, ни тон не вызвали у нее недовольства.
– Это из-за детей, – объяснила она. – Им хотелось поиграть, и я решила сесть подальше.
Услышав это, он без колебаний занял соседний стул, и вскоре обоим уже казалось, что они знают друг друга с тех времен, когда Господь только насадил парк между Сент-Джонс-Вуд и Олбани-стрит.
Каждый вечер они засиживались там, слушая то молящее и страстное пение дрозда, то призыв радости и надежды скворца. Ее вежливая кротость была ему по душе. Дерзкие жесты, лукавые и манящие взгляды, которыми порой одаривали его женщины на улице или в дешевой закусочной, заставляли его сжиматься от мучительного чувства неловкости. А ее застенчивость придавала ему уверенности. Это она, почти испуганная, опустив глаза под его взглядом, вздрагивала от его прикосновений, дарила ему радость мужского господства, нежной власти. Он же настаивал на аристократическом уединении, которое могли обеспечить платные стулья, и с беспечностью человека, привыкшего жить на широкую ногу, платил за них обоих. Однажды по пути через Пиккадилли-Серкус он помедлил у фонтана, заметив большую корзину, полную ландышей: удивительно, но эти бледные мелкие цветочки напоминали о ней.
– Вот, милок, пожалуйте. Ваша-то небось любит такие! – с усмешкой сунула ему букетик цветочница.
– Сколько? – спросил он, напрасно надеясь, что зашумевшая кровь не прильет к щекам.
Грубая, но добродушная цветочница на миг задумалась.
– Шесть пенсов. – Он заплатил бы и шиллинг, который она чуть было не потребовала. «Как была дурой, так и осталась!» – выругала себя цветочница, пряча деньги в карман.
Великолепным жестом он преподнес незнакомке цветы и смотрел, как она прикалывает их к блузке, и белка на дорожке тоже следила за ней, склонив голову набок и гадая, в чем ценность припаса, который так оберегают. Слов благодарности он не услышал, но, когда она повернулась к нему, в ее глазах стояли слезы, а маленькая ручка в бежевой перчатке коснулась его руки. Он взял ее обеими руками и попытался удержать, но она почти судорожно высвободилась.
Перчатки, уже старенькие и чиненые, умиляли его, он радовался, что они лайковые. Будь они нитяными, как у девушек ее круга, при мысли о том, чтобы прижаться к ним губами, его могло и передернуть. Ему нравились ее аккуратные коричневые ботинки – должно быть, дорогие, потому что и теперь, будучи изрядно поношенными, сохраняли форму. Нравились и узкие оборки нижней юбки, безукоризненно чистые и опрятно подшитые, и туго натянутые простые чулки под подолом облегающего платья. Как часто ему попадались девушки, одетые ярко и вызывающе, но с обветренными руками, не знающими перчаток, и в разношенной обуви! Среди них встречались и миловидные, достаточно привлекательные для тех, кто непривередлив и ценит общее впечатление, не замечая мелочей.
Он любил ее голос, не похожий на визгливые голоса, которые обрушивались на него как удар хлыста, когда мимо со смехом и болтовней проходили парочки; любил стремительную грациозность движений, воскрешающую в его памяти холмы и ручьи. Маленькими коричневыми ботинками, бежевыми перчатками и платьем более темного оттенка коричневого она удивительно напоминала лань. Робкий взор, быстрота движений, которые не всегда удавалось уловить, неизменная и непобедимая боязливость, нервическое подрагивание конечностей, словно всегда готовых к бегству… Однажды он так и назвал ее. Никому из них и в голову не пришло обменяться именами – они казались несущественными.
– Моя маленькая коричневая лань, – прошептал он, – мне все время кажется, что ты вдруг топнешь копытцами и умчишься прочь…
Она засмеялась и придвинулась ближе, и это движение тоже напомнило ему лань. В детстве он часто наблюдал за ними среди холмов, стараясь подкрасться поближе.
Оказалось, между ними немало общего. Хоть у него и осталось несколько дальних родственников на севере, в остальном оба были одиноки и не могли рассчитывать ни на какую поддержку. Как и у него, ее жилье состояло из единственной комнаты – «вон там», говорила она, движением маленькой ручки в бежевой перчатке очерчивая весь северо-западный район, и точного адреса он не спрашивал.
Вообразить, где она живет, не составляло труда: на какой-нибудь убогой, пахнущей затхлостью улочке по соседству с Лиссон-Гроув или еще дальше, у Хэрроу-роуд. Он предпочитал прощаться с ней возле окружной аллеи, откуда открывался умиротворяющий вид на прекрасные деревья и величественные особняки, и долго провожал взглядом тонкую ланью фигурку, растворяющуюся в сумерках.
Она не знала ни друзей, ни родных, кроме бледной, похожей на девочку матери, умершей вскоре после их переезда в Лондон. Престарелая домовладелица не выставила ее, а предложила помогать ей по хозяйству, а когда этого пристанища она лишилась, добросердечные люди из жалости нашли ей другую работу. Сравнительно легкая и хорошо оплачиваемая, эта работа имела свои недостатки – такой вывод он сделал, услышав, как она замолкает, уклоняясь от дальнейших расспросов. Она объяснила только, что некоторое время искала себе другое занятие, но оказалось, что без помощи и средств это нелегко. В сущности, ей не на что сетовать, кроме… Она замолчала, вдруг сжала руки в перчатках, и он, заметив страдание в ее глазах, поспешил заговорить о другом.
Ничего, он вызволит ее. Ему нравилось тешить себя мыслью о том, как он протянет руку помощи этому хрупкому, слабому созданию, рядом с которым чувствовал себя таким сильным. Всю жизнь быть конторским клерком он не намерен. Он будет писать стихи, романы, пьесы. Ему уже случалось зарабатывать таким трудом. Он поверял ей свои надежды, и ее твердая вера в него вселяла отвагу. Однажды вечером, найдя скамью в уединенной аллее, он почитал спутнице кое-что из своего. И она прониклась. В смешных местах у нее невольно вырывался смешок, а когда его голос дрогнул и вставший в горле ком помешал продолжать, он взглянул на нее и увидел в глазах влажный блеск слез. Так он впервые познал вкус взаимопонимания.
Вслед за весной пришло лето. А потом однажды вечером произошло важное событие. Поначалу он никак не мог понять, что в ней изменилось: казалось, от нее исходит некий тонкий аромат, а сама она держится с большим достоинством, чем прежде. Только когда он пожимал ей руку на прощание, он понял, в чем дело. На ней были новые перчатки, все того же бежевого цвета, как и прежние, но гладкие, мягкие и прохладные. Они без единой морщинки облегали руки, подчеркивая их изящество и тонкость.
Сумеречный свет почти померк, и, если не считать широкой спины удаляющегося полицейского, окружная аллея была полностью в их распоряжении. Во внезапном порыве он встал на колено, как в исторических романах, пьесах, а иногда и в жизни, и приник к маленькой ручке в бежевой перчатке длинным и страстным поцелуем. Звук приближающихся шагов заставил его вскочить. Она не сдвинулась с места, но задрожала всем телом, а в глазах отразилось чувство, близкое к ужасу. Шаги все приближались, но тот, кто издавал их, еще скрывался за поворотом аллеи. Стремительно, молча она обвила его шею обеими руками и поцеловала его. Поцелуй был странно-холодным и вместе с тем неистовым, а потом она, не проронив ни слова, повернулась и пошла прочь. Он провожал ее взглядом до Ганноверских ворот, но она так и не оглянулась.
Этот поцелуй встал между ними как преграда. Когда они встретились на следующий день, она улыбнулась, как всегда, но в глазах притаился страх, а когда он сел рядом и попытался взять ее за руку, она отпрянула быстрым, бессознательным движением. Оно вновь пробудило в нем воспоминания о холмах и ручьях, где лани с кроткими глазами, отбившиеся от стада, порой подпускали его к себе, а когда он протягивал руку, чтобы погладить их, с трепетом отскакивали в сторону.
– Ты всегда носишь перчатки? – однажды вечером спустя некоторое время спросил он.
– Да, – она понизила голос, – на улице – всегда.
– Но мы же не на улице, – принялся убеждать он, – мы в парке. Не хочешь их снять?
Ее взгляд из-под нахмуренных бровей был продолжительным, испытующим. В тот раз она не ответила, но на обратном пути села на ближайшую к воротам скамью и жестом предложила ему сесть рядом. Потом молча стянула бежевые перчатки и отложила. Так он в первый раз увидел ее руки.
Если бы он, взглянув в ту минуту на нее, увидел, как умирает в ней слабая надежда, понял, с какой безмолвной мукой следят за ним ее глаза, то попытался бы скрыть брезгливость, физическое отвращение, так отчетливо проступившие на его лице, проявившиеся в невольном движении, которым он отстранился. Руки были маленькие, красиво очерченные, но сплошь в ожогах, как от каленого железа, в багровых, воспаленных волдырях, со стертыми ногтями.
– Надо было показать их раньше, – сказала она просто, надевая перчатки. – Мне следовало догадаться.
Он попытался утешить ее, но фразы выходили обрывистыми и бессмысленными.
Это от работы, объяснила она на ходу. Вот такими со временем делаются от нее руки. Жаль, что раньше она об этом не знала. А теперь… Теперь уж ничего не поделаешь.
Они расстались возле Ганноверских ворот, но сегодня он не провожал ее взглядом, как делал всегда, пока она не махала ему на прощание, перед тем как скрыться; он так и не узнал, оборачивалась она или нет.
На следующий вечер в парк он не пришел. Десятки раз ноги сами несли его к воротам, но внезапно он спохватывался, торопливо уходил прочь и мерил шагами убогие улицы, нелепо натыкаясь на прохожих. Бледное милое лицо, стройная фигурка нимфы, маленькие коричневые ботинки упорно взывали к нему. Если бы только их зов заглушил ужас перед ее руками! Человек искусства, он содрогался при одном воспоминании о них. Ему всегда представлялось, что под гладкими, аккуратными перчатками скрываются изящные руки, и он не мог дождаться, когда наконец покроет их ласками и поцелуями. Можно ли забыть об увиденном, смириться с ним? Надо подумать, но сначала – покинуть эти многолюдные улицы, где чужие лица словно потешаются над ним. Он вспомнил, что парламент как раз завершил работу, – значит, дел в конторе поубавится. Пожалуй, самое время просить об отпуске. Завтра же. И его отпустили.
Он собрал немногочисленные пожитки в рюкзак. Среди холмов, на берегах ручьев он поймет, как быть.
Он потерял счет своим блужданиям. Однажды вечером на полупустом постоялом дворе он познакомился с молодым врачом. В ту ночь должна была родить жена хозяина, и врач ждал внизу, когда его позовут. Пока они беседовали, его вдруг осенило. Как он раньше не додумался? Преодолевая смущение, он завел расспросы. Какая работа способна вызвать такие поражения? Он подробно описал эти руки, так как до сих пор отчетливо видел их в темных углах тускло освещенной комнаты – маленькие, истерзанные, жалкие руки.
О, такой работы сколько угодно! Голос врача звучал почти равнодушно. К примеру, обработка льняного волокна и даже льняных тканей в определенных условиях. В наше время чуть ли не на всех стадиях практически любого производства применяются химикаты. А новомодная фотография, дешевая цветная печать, химическое окрашивание и чистка, работа с металлом! Поражений можно избежать, надевая резиновые перчатки. Следовало бы сделать их ношение обязательным… Врач явно разговорился. Он прервал его.
А это излечимо? Есть ли хоть какая-нибудь надежда?
Излечимо? Надежда? Разумеется, есть. Поражения явно местные, их проявления ограничены только руками. Значит, мы имеем дело с кожным отравлением, осложненным анемией. Увезите ее оттуда на свежий воздух, обеспечьте полноценное питание, мажьте руки какой-нибудь простой мазью, которую пропишет местный врач, и через три-четыре месяца все пройдет.
Он задержался лишь затем, чтобы поблагодарить молодого врача. Ему хотелось сорваться с места, запрыгать с криком, размахивая руками. Если бы он смог, то вернулся бы в город тем же вечером. Он проклинал прихоть, по которой так и не удосужился спросить ее адрес. Тогда он смог бы отправить ей телеграмму. Он встал на рассвете, потому что даже не попытался уснуть, прошагал десять миль до ближайшей станции и дождался поезда. Весь день бег поезда казался ему невыносимо медлительным, а местность за окном бесконечной. Но вот наконец и Лондон.
До вечера было еще далеко, но к себе он решил не заходить. Оставив рюкзак на вокзале, он направился прямиком в Вестминстер. Ему хотелось, чтобы все стало как прежде, чтобы события между этим вечером и днем, когда они расстались, забылись как страшный сон. Точно рассчитав время, он появился в парке в обычный час.
Он ждал, пока не закрыли ворота, но она так и не пришла. Этого он боялся весь день, но старательно гнал свои опасения прочь. Она больна, болит голова, а может, просто устала.
На следующий вечер пришлось твердить себе то же самое. Делать другие предположения он не отваживался – как в тот вечер, так и в последующие вечера. Сколько их было, он уже не помнил. Некоторое время он сидел, глядя в ту сторону, откуда она всегда приходила, потом вставал, шел к воротам, оглядывался и возвращался на прежнее место. Однажды он остановил одного из сторожей и расспросил его. Да, сторож помнил ее – молодую даму в бежевых перчатках. Она приходила раз или два – а может, и больше, трудно сказать, – и подолгу ждала. Нет, с виду никто бы не подумал, что она обеспокоена. Посидев в парке, она уходила пройтись, потом возвращалась, и так до самого закрытия. Он оставил свой адрес сторожу, и тот пообещал известить его, если та же дама появится снова.
Иногда вместо парка он отправлялся блуждать по узким улочкам Лиссон-Гроув и дальше, за Эджуэр-роуд, и мерил их шагами до ночи. Но так ни разу и не встретил ее.
Прилагая все старания, чтобы вырваться из тисков бедности, он гадал, помогли бы ему деньги или нет. Но мрачный, бесконечный город, скрывающий миллионы тайн, словно насмехался над ним. Он с трудом скопил несколько фунтов и потратил их на объявления в газетах, но не ждал ответа и не получил его. Скорее всего этих объявлений она и не видела.
Спустя некоторое время и парк, и даже прилегающие к нему улицы стали ненавистны ему, и он, надеясь на забвение, переселился совсем в другую часть Лондона, однако просчитался. Всякий раз его заставало врасплох одно и то же видение: тихая широкая аллея с ровным, строгим рядом деревьев и веселыми цветочными клумбами. В угасающем свете дня он неизменно видел ее. Точнее, видел маленькое одухотворенное лицо, носки коричневых ботинок и сложенные на коленях изящные руки в бежевых лайковых перчатках.
Моя жизнь и время
(мемуары)
Вступление
Однажды вечером мы собрались у Филиппа Бурка Марстона – он был слеп, сочинял стихи и жил на Юстон-роуд со своим отцом, драматургом Уэстлендом Марстоном. Дело было около полуночи, и нас уже выгнали от «Пагани».
«Пагани», в то время скромный итальянский ресторанчик на Грейт-Портленд-стрит, посещали в основном иностранцы. В нашей разношерстной компании я был самым младшим, пока к нам не присоединились Джеймс Мэтью Барри и Кулсон Кернахан. Раз в две недели мы, человек десять, ужинали все вместе у «Пагани», по твердой цене в два шиллинга с носа, причем большинство пили кьянти по шиллингу и четыре пенса за полбутылки. После смерти Филиппа Марстона оставшиеся основали клуб «Бродяги». Мы росли и добивались успеха, впоследствии случалось нам угощать и министров с фельдмаршалами… Но душа компании ушла с беднягой Филиппом.
В тот день у «Пагани» разговор шел главным образом о Боге. Кажется, первым эту тему затронул Суинберн, и вскоре разгорелся бурный спор. Одни поддерживали Суинберна, другие взяли сторону Бога. Потом Рудольф Блинд – сын Карла Блинда, социалиста – заспорил с приятелем, чье имя я забыл, по поводу детской коляски. Блинд и его приятель – назову его мистер Икс – купили в складчину коляску. Миссис Блинд и жена приятеля произвели на свет потомство на одной и той же неделе. И все бы хорошо, но миссис Икс подарила своему мужу двойню. Блинд порекомендовал укладывать лишнего младенца поперек коляски, в ногах у двойняшек. Миссис Икс такое решение отвергла, объявив, что не позволит делать из своего ребенка подставку для ног. Тогда мистер Икс предложил выкупить свою долю у мистера Блинда, однако тот возразил, что ему хватит и половины коляски, на большее он не претендует, а иначе ему придется покупать целую коляску – тогда и сумма выкупа должна быть соответствующей. Блинд и мистер Икс все еще препирались, когда в ресторане разом погасли газовые рожки. Таким способом старик Пагани давал знать посетителям, что собирается отойти ко сну.
Для Филиппа любое время дня было темным; он помог нам добраться до двери и пригласил продолжить вечер у него. Он хотел представить меня своему старику отцу – тот болел и, как правило, не участвовал в наших сборищах. К Марстону нас отправилось человек шесть, в том числе доктор Эвелинг (он печатался под псевдонимом Алек Нельсон и был женат на дочери Карла Маркса) и Фредерик Уильям Робинсон, романист, издававший в то время ежемесячный журнал под названием «Родные пенаты». Для этого журнала Барри писал статьи, а я вел ежемесячную колонку под названием «Уголок сплетника». Сопровождала его постоянная картинка с изображением серьезного ослика, заглядывающего через изгородь. Я поначалу возражал против ослика, но Барри его отстоял. Ослик ему очень нравился. Многие авторы, печатавшиеся в «Пенатах», стали впоследствии знаменитыми.
На Фицрой-сквер мы остановились обсудить, уместно ли будет постучаться к Бернарду Шоу и прихватить его с собой. Шоу с некоторых пор привлек внимание полиции как один из самых заметных ораторов Гайд-парка, а затем его имя стало известно широкой общественности в связи с вероломными нападениями, замаскированными под интервью. Представитель очередной вечерней газеты вламывался в скромную квартирку Шоу без всякой иной цели, кроме как запугивать и оскорблять писателя. Многие считали, что Шоу – вымышленный персонаж. Почему он терпит все эти издевательства? Почему не спустит наглого журналиста с лестницы? Почему не позовет полицию, в конце концов? Трудно поверить, что на свете бывают настолько христиански кроткие личности, как этот бедный, затравленный Шоу. На самом деле истории с интервью сочинял он сам. И безусловно, цель была достигнута – о Шоу заговорили. В тот вечер, о котором идет речь, мы все же решили его не будить, по трем причинам. Во-первых, никто не помнил точно номер дома. Во-вторых, никому не хотелось карабкаться на седьмой этаж. В-третьих, и в-последних, шансы были сто к одному, что если даже мы до него доберемся, Шоу к нам не выйдет, а запустит башмаком в первого, кто сунется в дверь.
В те дни Юстон-роуд пользовалась не лучшей репутацией. Я думаю, Марстоны поселились там из-за дешевизны. Филипп своими писаниями зарабатывал очень мало, а у его отца вряд ли могли быть сколько-нибудь существенные сбережения. В те времена считалось, что драматургу очень повезло, если он получает пятьсот фунтов за пьесу. Когда мы пришли, пожилой джентльмен уже лежал в постели, но он поднялся и вышел к нам в халате, знававшем лучшие дни. Незадолго до этого какой-то почитатель прислал Филиппу в подарок отменные сигары, а бутылку хорошего виски можно было купить за три шиллинга шесть пенсов. Итак, мы веселились, как на свадьбе. Отец Филиппа разговорился и много рассказывал об актерах Сэмюэле Фелпсе, Уильяме Макреди и семействе Терри. Вслед за ним Робинсон пустился в воспоминания о Диккенсе и Теккерее, которому он помогал с изданием журнала «Корнхилл», а также о Льюисе и Джордж Элиот. Помню, я громогласно заявил, что намерен написать автобиографию, когда придет время; тогда мне казалось, что это случится еще очень нескоро. Я считал – и до сих пор убежден, – что может получиться замечательная книга, если автору хватит мужества честно и без утайки изложить на бумаге все, что он на самом деле делал, думал и чувствовал в своей жизни. Такую книгу я и собираюсь написать, объяснил я, под названием «Исповедь дурака».
После моих слов наступило внезапное молчание, а до того мы шумели вовсю. Первым заговорил Эвелинг. Он согласился, что подобная книга была бы интересна и поучительна, и название отличное – жаль только, оно уже занято, причем писателем более значительным, чем я, молодым шведом по имени Август Стриндберг. Эвелинг был знаком со Стриндбергом и пророчил ему великое будущее. Книга как раз недавно вышла в немецком переводе. Речь в ней идет всего лишь об одной разновидности человеческой глупости, зато весьма распространенной и многообразной. Героиню этой книги я встретил много лет спустя в Америке. Она все еще была замечательно красива, хотя несколько располнела. Но мне так и не удалось поговорить с ней о Стриндберге. От всех вопросов она отмахивалась легким движением руки, сопровождая этот жест загадочной улыбкой. Любопытно было бы узнать, как выглядела вся история с ее точки зрения.
Большинство нашей компании склонялось к мнению, что книга, о которой я говорил, никогда не будет написана. Жизнеописание Бенвенуто Челлини – чистая мелодрама, даже если там не только вымысел. Сэмюэль Пипс загромоздил свой дневник пустячными подробностями. Руссо, признавшись во вполне безобидной слабости, куда более распространенной, чем он думал, испугался и всю оставшуюся часть книги всячески оправдывал свои пороки и выпячивал добродетели. Ни один человек не напишет о себе всей правды, а если вдруг и напишет, возмущенные читатели, возводя очи горе, станут спрашивать друг друга, неужели действительно бывают такие непонятные люди. Фруд отважился намекнуть, что супружеская жизнь мистера и миссис Карлейль не была вполне безоблачной. Средние классы Англии и Америки, ужаснувшись, пали на колени и возблагодарили Господа за то, что подобные безобразия творятся исключительно в литературных и артистических кругах. Как верно отмечает Джордж Элиот, люди не решаются до конца раскрыться из страха задеть родных и близких. Чтобы наш любимый муж, наша бесценная жена, наша почитаемая матушка в самом деле думали такое, чувствовали этакое, едва не совершили совсем уж неведомо что! Это слишком мучительно. Общество держится на допущении, что все мы именно такие хорошие, какими нам следует быть. Признаться в своем несовершенстве – значит противопоставить себя всему роду людскому.
А потому любые «Мемуары» и «Мои жизни» неукоснительно следуют условностям. Если мы, разнообразия ради, упоминаем о своих недостатках, то, как в случае с «Векфилдским священником», в этих недостатках – Бог свидетель! – свои черты являет добродетель[176]176
Цитата из стихотворения О. Голдсмита «Покинутая деревня» (пер. А. Ларина).
[Закрыть].
Американский издатель, которого мы в шутку прозвали Вараввой, рассказывал, как Марк Твен ему говорил, что работает над книгой воспоминаний, в которой откровенно повествует обо всех, с кем был знаком. Во избежание лишних неприятностей Твен запретил своим душеприказчикам издавать книгу, пока не пройдет по крайней мере двадцать лет после его смерти. Позже, сам познакомившись с Марком Твеном, я спросил, правда ли это. «Чистая правда, – ответил он. – Я расскажу обо всех, с кем встречался, ничего не смягчая». Он прибавил, что перед отъездом из Лондона, возможно, попросит у меня денег в долг и надеется, что я не окажусь гнусным скупердяем. Я до сих пор уверен, что эту мифическую книгу Твен придумал, чтобы его друзья не слишком благодушествовали. По правде говоря, уже после того, как я написал эту главу, книга воспоминаний Твена вышла в свет, но она оказалась далеко не такой злопыхательской, как он грозился. Да и в долг он у меня так и не попросил.
Компания мало-помалу разошлась. Пожилой джентльмен снова лег спать. Филипп попросил меня посидеть еще. Я жил неподалеку, на Тэвисток-плейс. На месте моего бывшего дома сейчас находится институт Пассмора Эдвардса, в то время владельца и главного редактора «Эхо», первой лондонской газеты стоимостью в полпенни. В молодости он был очень дружен с моим отцом. Отец утверждал, что они с Пассмором Эдвардсом ввели в моду гольф на Юге Англии. Не знаю, как эту версию оценят на Страшном суде – возможно, отец просто хвастался. Они играли в гольф на песчаных пляжах Уэстуорд-Хо. Отец тогда держал ферму по ту сторону реки, севернее Инстоу, а окрестности Уэстуорд-Хо представляли собой пустынный кусок побережья, ограниченный с севера высокой грядой гальки. Во время отлива она служила игрокам бункером. Представляю, каково было проходить его во время игры!
Квартиру на первом этаже дома номер девятнадцать на Тэвисток-плейс я делил с приятелем по имени Джордж Уингрейв. Комнаты этажом выше занимали две сестры. Старшая была любовницей некоего джентльмена – весьма известного ныне члена парламента и к тому же мирового судьи, крайне строгого к человеческим слабостям. На следующий день после его женитьбы старшая из сестер покончила с собой. Помню, как хозяйка дома, очаровательная старушка миссис Пиддлс – мы с Джорджем звали ее сокращенно «миссис П.», – ворвалась ко мне с белым перепуганным лицом. Мы нашли девушку без сознания; младшая сестра обнимала ее, стоя на коленях возле дивана. Бедняжка умерла, прежде чем мы успели вызвать врача. На счастье нашего будущего законодателя, отец у него был человек богатый и влиятельный. Кажется, вынесли заключение: «передозировка морфина». Оказывается, наша соседка страдала бессонницей. Она была тихая, замкнутая. А младшая сестра отличалась набожностью.
Когда остальные ушли, Филипп вновь заговорил о воспоминаниях и признался под большим секретом, что когда-то сделал именно то, что мы считали невозможным, – завел дневник, где записывал все мысли, приходившие в голову, все свои мечты и желания. Точнее сказать, не записывал, а печатал. Ослепнув, он достиг виртуозного мастерства в работе с пишущей машинкой. По его словам, дневник представлял собой весьма любопытную мешанину. Один Филипп был страшно порочен, преисполнен похоти и разных ужасов, ниже самой последней ползучей твари. А другой был прекрасен и наверняка любим Христом. Вдобавок имелся еще и третий, державшийся особняком. Его Филипп никак не мог разгадать. Он как будто постоянно стоял за спинами первых двух, отстраненно и бесстрастно за ними наблюдая.
«Иногда, – объяснял Филипп, – он смотрит мне в самую душу, и я сжимаюсь от стыда. А бывают редкие минуты, когда он будто сливается со мной и мы становимся единым целым».
От другого я воспринял бы такое как праздную болтовню, но Филипп был человек необычный. Должно быть, трагические события его жизни во многом повлияли на склад его характера. В нем сильно были развиты и животная, и духовная стороны. Должно быть, там, за пологом тьмы, между ними шла жестокая борьба. Я всегда верил, что книга, о которой он говорил тем вечером, существовала на самом деле. Когда он умер, я был за границей. Вернувшись, рассказал о дневнике его отцу, и тот обещал поискать.