Текст книги "Собрание сочинений Джерома Клапки Джерома в одной книге"
Автор книги: Клапка Джером Джером
Жанры:
Юмористическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 177 (всего у книги 233 страниц)
Но опыт не удается. По законам Божеским, мужчина должен покупать женщину, а женщина – отдаваться мужчине за иную плату, нежели здравый смысл. Здравый смысл не имеет хождения на брачном рынке. Мужчины и женщины, появляющиеся там с кошельком, в котором нет ничего, кроме здравого смысла, не имеют права жаловаться, если, вернувшись домой, обнаружат, что заключили неудачную сделку.
Джон Ингерфилд, предлагая Анне Синглтон стать его женой, питал к ней не больше любви, чем к любому роскошному предмету обстановки, который он приобретал в то же самое время, и даже не пытался притворяться. Но если бы он и попытался, Анна все равно бы ему не поверила, ибо за двадцать два прожитых года она познала многое и понимала, что любовь лишь метеор на небе жизни, а настоящей путеводной звездой является золото. Анна Синглтон уже изведала романтическую любовь и похоронила ее в самой глубине души, а на могилу, чтобы призрак не мог подняться оттуда, навалила камни безразличия и презрения, как это делали многие женщины до и после нее. Некогда Анне Синглтон пригрезилась сказочная история. Старая как мир, а может быть, и еще старше, но ей она тогда казалась новой и прекрасной. Она включала все, что полагается включать таким историям – юношу и девушку, клятвы в верности, богатых женихов, бессердечных родителей, любовь, стоившую того, чтобы ради нее бросить вызов всему миру. Но однажды ее греза разбилась вдребезги, потому что в нее из страны яви залетело письмо, беспомощное и жалостливое: «Ты знаешь, что я люблю только тебя, – прочитала она. – Сердце мое до самой смерти будет принадлежать тебе. Но отец грозится прекратить выплату моего содержания, а у меня нет ничего, кроме долгов. Некоторые считают ее красивой, но разве я могу думать о ней, если все мои мысли о тебе? Ну почему деньгам суждено быть нашим вечным проклятием?» В письме задавалось и множество других подобных же вопросов, на которые нет ответа, и посылалось множество проклятий судьбе, Богу и людям, содержалось множество жалоб на свою горькую долю.
Анна Синглтон долго читала это письмо. Окончив и перечитав его еще раз, она встала, разорвала листок на клочки и со смехом бросила в огонь. Когда пламя, вспыхнув, угасло, Анна почувствовала, что жизнь ее угасла вместе с ним: она не знала, что разбитые сердца могут исцеляться.
И когда Джон Ингерфилд сватался к ней, ни слова не говоря о любви, упоминая лишь о деньгах, она почувствовала, что вот наконец искренний голос, которому можно верить. Она еще не потеряла интереса к земной стороне жизни. Приятно быть богатой хозяйкой роскошного особняка, устраивать большие приемы, сменить тщательно скрываемую нищету на открытую роскошь. Все это предложено ей как раз на тех самых условиях, которые она сама бы и выдвинула. Если бы ей предложили еще и любовь, она бы отказалась, понимая, что взамен дать нечего.
Но одно дело, когда женщина не желает теплых чувств, и другое – когда лишена их. С каждым днем атмосфера роскошного дома в Блумсбери все сильнее леденит ей сердце. Гости временами согревают его на несколько часов и уходят, после чего становится еще холоднее.
К мужу она старается испытывать безразличие, но живые существа, соединенные вместе, не могут быть безразличны друг к другу. Ведь даже две собаки из одной своры вынуждены думать друг о друге. Муж и жена должны любить или ненавидеть, испытывать симпатию или антипатию – в зависимости от того, насколько тесны или свободны связывающие их узы. По обоюдному желанию узы их брака настолько свободны, насколько позволяют приличия, и поэтому ее отвращение к нему не выходит за пределы вежливости.
Она честно выполняет взятые обязательства, ибо у Синглтонов тоже есть кодекс чести. Ее красота, очарование, такт, связи помогают ему завоевывать положение в обществе и удовлетворять свое честолюбие. Она открывает ему двери, которые в ином случае остались бы для него закрытыми. Люди, которые прошли бы мимо него с презрительной усмешкой, теперь сидят за его столом. Она разделяет его желания и интересы. Свой долг жены выполняет во всем, стремится угодить ему, молча сносит его редкие ласки. Все, что предусмотрено сделкой, она готова выполнять целиком и полностью.
Он, со своей стороны, также играет свою роль с добросовестностью делового человека. Более того, даже не без великодушия, если вспомнить, что, угождая ей, сам не испытывает никакого удовольствия. Он всегда внимателен и почтителен, постоянно проявляет учтивость, которая не менее искренна оттого, что не является врожденной. Каждое высказанное ею пожелание выполняется, каждое выражение неудовольствия принимается во внимание. Зная, что его присутствие действует на нее угнетающе, Джон Ингерфилд старается не докучать ей чаще, чем это необходимо. Иногда он задается вопросом, и не без оснований, а что дала ему женитьба? Действительно ли шумная светская жизнь – это самая интересная игра из тех, которыми можно заполнить досуг, и, наконец, не был ли он счастливее в своей квартире над конторой, чем в этих роскошных, сверкающих комнатах, где, похоже, всегда выглядит и ощущает себя незваным гостем.
Единственное чувство, которое породила в нем близость с женой, – это снисходительное презрение к ней. Так же как нет равенства между мужчиной и женщиной, не может быть и уважения. Она совершенно иное существо. Он должен смотреть на нее либо как на нечто высшее, либо как на нечто низшее. В первом случае мужчина в большей или меньшей степени влюблен, а любовь Джону Ингерфилду чужда. Даже используя в своих целях ее красоту, очарование, такт, он презирает их как оружие слабого пола.
Так и жили в большом холодном особняке Джон Ингерфилд и жена его Анна, далекие и чужие друг другу, и ни один не проявлял желания узнать другого поближе.
Он никогда не говорил с ней о своем бизнесе, а она никогда не спрашивала. Чтобы вознаградить себя за те немногие часы, на которые приходилось отрываться от дел, он становился суровее и требовательнее – более строгим хозяином, неумолимым кредитором, жадным торговцем, выжимающим из людей все до последнего, лихорадочно стремящимся стать еще богаче, чтобы иметь возможность потратить больше денег на игру, которая с каждым днем становилась все более утомительной и неинтересной. Груды бочек на его пристанях росли и множились; его суда и баржи бесконечными караванами выстраивались на грязной реке под разгрузку; вокруг котлов трудилось еще больше изнемогающих грязных созданий, превращавших нефть и жир в золото.
И так продолжалось, пока однажды летом из своего гнезда где-то далеко на Востоке не прилетела на Запад зловещая тварь. Покружив над предместьем Лаймхаус, увидев здешнюю тесноту и грязь, почуяв манящее зловоние, она стала снижаться.
Имя твари – тиф. Сначала она таится незамеченной, тучнея от жирной и обильной пищи, которую находит поблизости, но наконец, став слишком большой для того, чтобы прятаться дольше, нагло высовывает чудовищную голову, и белое лицо Ужаса, крича на бегу, проносится по улицам и переулкам, врывается в контору Джона Ингерфилда и громко заявляет о себе. Джон Ингерфилд на некоторое время погружается в раздумье. Затем вскакивает на лошадь и быстро, насколько позволяет состояние дорог, скачет домой. В прихожей видит Анну – она как раз собирается уходить – и останавливает ее.
– Не подходите ко мне близко, – говорит он спокойно. – В Лаймхаусе эпидемия тифа. Говорят, болезнь передается даже через здоровых людей. Вам лучше уехать из Лондона на несколько недель. Отправляйтесь к отцу; когда все закончится, я приеду за вами.
Он обходит ее издали и поднимается наверх, где несколько минут разговаривает со слугой. Спустившись, снова вскакивает в седло и уезжает.
Немного спустя Анна поднимается в его комнату. Слуга, стоя на коленях, укладывает чемодан.
– Куда вы его повезете? – спрашивает она.
– На пристань, мадам. Мистер Ингерфилд намерен пробыть там день или два.
Тогда Анна усаживается в большой пустой гостиной и, в свою очередь, начинает размышлять.
Джон Ингерфилд, вернувшись в Лаймхаус, видит, что за короткое время его отсутствия эпидемия сильно распространилась. Раздуваемая страхом и невежеством, питаемая нищетой и грязью, зараза, подобно огню, охватывает квартал за кварталом. Болезнь, долгое время таившаяся, теперь проявляется одновременно в пятидесяти разных местах. Нет ни одной улицы, ни одного двора, которых она бы миновала. Более десятка рабочих Джона уже слегли. Еще двое свалились замертво у котлов за последний час. Паника доходит до невероятных размеров. Мужчины и женщины срывают с себя одежду, чтобы посмотреть, нет ли пятен или сыпи, находят их или воображают, что нашли, и с криком, полураздетые, выбегают на улицу. Два человека, встретившись в узком проходе, кидаются назад, страшась даже пройти близко друг от друга. Мальчик нагибается, чтобы почесать ногу – поступок, который в обычных условиях не вызвал бы в этих краях особого удивления, – и моментально все в ужасе бросаются вон из комнаты, сильные топчут слабых в своем стремлении выбежать первыми.
В то время еще не умели бороться с болезнью. В Лондоне нашлись бы добрые сердца и руки, готовые оказать помощь, но они еще были недостаточно сплочены для того, чтобы противостоять столь стремительному врагу. Есть немало больниц и благотворительных учреждений, но большинство из них находится в Сити и содержится на средства отцов города для бедняков и членов гильдий. Немногочисленные бесплатные больницы плохо оборудованы и уже переполнены. Грязный, расположенный на отшибе Лаймхаус, всеми позабытый, лишенный всякой помощи, вынужден полагаться только на себя.
Джон Ингерфилд созывает старейшин и с их помощью пытается пробудить здравый смысл и рассудок у своих обезумевших от ужаса рабочих. Стоя на крыльце конторы и обращаясь к наименее перепуганным из них, он говорит о том, какую опасность таит в себе паника, и призывает к спокойствию и мужеству.
– Мы должны встретить эту беду и бороться с ней как мужчины! – кричит он сильным, перекрывающим шум голосом, который не раз сослужил службу Ингерфилдам на полях сражений и в разбушевавшихся морях. – Здесь нет места трусливому эгоизму и малодушному отчаянию. Если нам суждено умереть, мы умрем, но с Божьей помощью постараемся выжить. В любом случае сплотимся и поможем друг другу. Я не уеду отсюда и сделаю для вас все возможное. Ни один из моих людей не будет забыт.
Джон Ингерфилд умолкает, и за его спиной раздается нежный голос, чистый и твердый:
– Я также пришла сюда, чтобы быть с вами и помогать мужу. Я организую уход за больными и, надеюсь, окажусь вам полезной. Мы с мужем сочувствуем вам в беде. Уверена, что вы будете мужественны и терпеливы. Мы вместе сделаем все возможное и не будем терять надежды.
Он оборачивается, готовый увидеть за собой пустоту и подивиться помрачению своего рассудка. Она берет его за руку, они смотрят друг другу в глаза, и в это мгновение, в первый раз в жизни, каждый из них по-настоящему видит другого.
Они не говорят ни слова. На разговоры нет времени. У них много работы, срочной работы, и Анна хватается за нее с жадностью женщины, долгое время тосковавшей по радости, которую приносит труд. И глядя, как она быстро и спокойно движется среди обезумевшей толпы, расспрашивая, успокаивая, мягко отдавая распоряжения, Джон начинает думать: вправе ли он позволить ей остаться здесь и рисковать жизнью ради его людей? А как он может помешать ей? Ибо только сейчас к нему приходит осознание: Анна не его собственность, он и она как две руки, повинующиеся одному господину, и, работая вместе и помогая один другому, они не должны мешать друг другу.
Пока Джон еще не до конца понимает все это. Сама мысль кажется ему новой и странной. Он чувствует себя как ребенок в волшебной сказке, внезапно обнаруживший, что деревья и цветы, мимо которых он небрежно проходил тысячи раз, могут думать и говорить. Один раз он шепотом предупреждает ее о трудностях и опасности, но она отвечает просто: «Я обязана заботиться об этих людях, так же как и ты. Это моя работа», – и он больше не встает у нее на пути.
Анна обладает чисто женским врожденным умением ухаживать за больными, а острый ум заменяет ей опыт. Заглянув в две-три грязные лачуги, где живут эти люди, она убеждается, что для спасения больных необходимо поскорее вывезти их оттуда. И она решает превратить во временную больницу огромную контору – длинную, с высоким потолком комнату на другом конце пристани. Взяв в помощь семь или восемь самых надежных женщин, на которых можно положиться, она приступает к осуществлению своего замысла. Обращается с гроссбухами бережно, словно это томики стихов, а товарные накладные – уличные баллады. Пожилые клерки стоят ошеломленные, воображая, что наступил конец света и мир стремительно проваливается в пустоту, но их бездеятельность замечена, и вот они сами совершают святотатство и помогают разрушению собственного храма.
Анна отдает распоряжения ласково, с самой очаровательной улыбкой, но они остаются распоряжениями, и никому даже в голову не приходит ослушаться. Джон – суровый, властный, непреклонный Джон, к которому ни разу не обращались тоном, более повелительным, чем робкая просьба, с тех пор как девятнадцать лет назад он окончил Мерчант тейлорс скул, и который, случись что-либо подобное в иной ситуации, решил бы, что внезапно мир перевернулся с ног на голову, – неожиданно для себя оказывается на улице, спеша к аптекарю, на мгновение замедляет шаги, недоумевая, зачем и для чего он туда идет, соображает, что ему велено сделать это и живо вернуться назад, изумляется, кто посмел приказать ему, вспоминает, что приказала Анна, не знает, что об этом подумать, но торопливо продолжает путь. Он «живо возвращается назад», получает похвалу за то, что вернулся так скоро, и доволен собой; его снова посылают уже в другое место с указаниями, что сказать, когда он придет туда. Он отправляется, постепенно привыкая к тому, что им командуют. На полпути его охватывает сильная тревога, так как, попытавшись повторить поручение, чтобы убедиться, что правильно запомнил его, он обнаруживает, что все забыл. Останавливается в волнении и беспокойстве, размышляет, не выдумать ли что-нибудь от себя, тревожно взвешивает шансы – что будет, если он поступит так и это раскроется. Внезапно, к своему глубочайшему изумлению и радости, вспоминает слово в слово, что ему было сказано, и спешит дальше, снова и снова повторяя про себя поручение.
Еще несколько сотен ярдов позади, и тут происходит одно из самых необычайных событий, которые случились на той улице до или после этого, – Джон Ингерфилд смеется.
Джон Ингерфилд с Лавандовой пристани, отшагав две трети Крик-лейн, бормоча что-то себе под нос и глядя в землю, останавливается посреди мостовой и смеется; и какой-то маленький мальчик, который потом рассказывает об этом до конца своих дней, видит и слышит его и со всех ног мчится домой, чтобы сообщить удивительную новость, и мать задает ему хорошую трепку за то, что он говорит неправду.
Весь этот день Анна героически трудится, и Джон помогает ей, а иногда и мешает. К ночи маленькая больница готова, три кровати уже поставлены и заняты; и вот теперь, когда сделано все возможное, они с Джоном поднимаются наверх, в его прежние комнаты, расположенные над конторой.
Джон вводит ее туда не без опаски, ибо по сравнению с домом в Блумсбери они выглядят бедными и жалкими. Он усаживает ее в кресло у огня, просит отдохнуть, а затем помогает старой экономке, никогда не отличавшейся особой сообразительностью, а теперь совершенно обезумевшей от страха, накрыть на стол. Анна наблюдает, как он двигается по комнате. Здесь проходила его настоящая жизнь, и он, пожалуй, больше является самим собой, чем в чуждой ему светской обстановке; и этот простой фон, по-видимому, выгодно оттеняет его; Анна поражена, как это она не замечала раньше, что он хорошо сложенный, красивый мужчина. И вовсе не такой уж старый. Что это – неужели из-за плохого освещения? Он выглядит почти молодо. А почему бы ему и не выглядеть молодо, если ему всего тридцать шесть – мужчина в самом расцвете лет! Анна недоумевает, почему она раньше всегда думала о нем как о пожилом человеке.
Над большим камином висит портрет одного из предков Джона – того мужественного капитана Ингерфилда, который предпочел вступить в бой с королевским фрегатом, но не выдал своего матроса. Анна переводит глаза с портрета на живое лицо и улавливает явное сходство. Прикрыв глаза, она мысленно видит перед собой сурового старого капитана, бросающего вызов врагу, – у него то же лицо, что и у Джона несколько часов назад, когда он говорил: «Я не уеду отсюда и сделаю для вас все возможное. Ни один из моих людей не будет забыт».
Анна украдкой бросает взгляд на его лицо – сильное, суровое, красивое лицо человека, способного на благородные поступки. Анна задумывается о том, смотрел ли он на кого-нибудь с нежностью; внезапно ощущает при этой мысли щемящую боль; отвергает эту мысль как невозможную; пытается представить себе, как пошло бы ему выражение нежности; чувствует, что ей хотелось бы видеть на его лице выражение нежности просто из любопытства; размышляет, удастся ли это ей когда-нибудь.
Она пробуждается от своей задумчивости, когда Джон с улыбкой сообщает, что ужин готов, и они усаживаются друг против друга, ощущая странное смущение.
С каждым днем напряжение нарастает; с каждым днем враг прибавляет в силе, беспощадности, неодолимости, и с каждым днем, борясь против него бок о бок, Джон Ингерфилд и жена его Анна все более сближаются. В битве жизни познается цена сплоченности. Анне приятно, почувствовав усталость, поднять голову и увидеть, что он рядом; приятно среди окружающего тревожного шума услышать его громкий, сильный голос.
И Джон, видя, как со спокойной грацией двигается Анна среди ужаса и горя, как ее изящные быстрые руки делают святое дело, впервые замечая глубокую нежность в ее глазах, слыша ее ласковый, чистый голос, когда она смеется, радуясь вместе с другими, успокаивает беспокойных, мягко приказывает, кротко упрашивает, – Джон чувствует, как в голове его возникают странные новые мысли о женщинах вообще и об этой женщине в особенности.
Однажды, роясь в старом комоде, он случайно находит в одном из ящиков книжку библейских историй с цветными картинками. Он любовно переворачивает изорванные страницы, вспоминая давно минувшие воскресные дни. Одну картинку, с ангелами, он рассматривает особенно долго: ему видится, что в самом юном ангеле с менее суровыми, чем у остальных, чертами сходство с Анной. Он долго смотрит на картинку. Внезапно у него возникает мысль: как хорошо бы наклониться и поцеловать нежные ноги такой женщины! И, подумав это, он вспыхивает как мальчик.
Так на почве человеческих страданий вырастают цветы человеческой любви и счастья, а цветы эти роняют семена бесконечного сочувствия человеческим невзгодам, ибо все в мире создано Богом для благой цели.
При мысли об Анне лицо Джона смягчается, и он становится менее суровым; при воспоминании о нем ее душа становится тверже, глубже, полнее. Все помещения склада превращены в палаты, и маленькая больница открыта для всех, ибо Джон и Анна чувствуют, что весь мир – это их люди. Груды бочек исчезли – их перевезли в Вулидж и Грейвсенд, убрали с дороги и свалили где попало, словно нефть и жир, как и золото, в которое они могут быть обращены, не имеют в этом мире большого значения и о них не стоит и думать, когда нужно помочь братьям в беде.
Дневной труд кажется им легким в ожидании того часа, когда они останутся вдвоем в старой невзрачной комнате Джона над конторой. Правда, стороннему наблюдателю могло бы показаться, что в такие часы они скучают; они странно застенчивы, странно молчаливы, боятся дать волю словам, ощущая бремя невысказанных мыслей.
Однажды вечером Джон, заговорив не потому, что в этом была какая-либо необходимость, а лишь с тем чтобы услышать голос Анны, заводит речь о плюшках, припомнив, что его экономка великолепно их пекла, и теперь он не прочь узнать, не забыла ли она еще свое искусство.
Анна трепещущим голосом, словно плюшки – это какая-нибудь щекотливая тема, сообщает, что она сама с успехом пекла их. Джон, которому всегда внушали, что такой талант – необычайная редкость и, как правило, передается по наследству, вежливо сомневается в способностях Анны, почтительно предполагая, что она имеет в виду сдобные булочки. Анна возмущенно отвергает подобное подозрение, заявляет, что прекрасно знает разницу между плюшками и сдобными булочками, и предлагает доказать свое умение, если только Джон спустится вместе с нею на кухню и отыщет все необходимое.
Джон принимает вызов и неловко ведет Анну вниз, держа перед собой свечу. Уже одиннадцатый час, и старая экономка спит. При каждом скрипе ступеньки они замирают и прислушиваются, не проснулась ли она. Затем, убедившись, что все тихо, снова крадутся вперед, сдерживая смех и тревожно спрашивая друг у друга, наполовину в шутку, наполовину всерьез, что сказала бы чопорная старуха, если бы спустилась на кухню и застала их там.
Они достигают кухни – скорее благодаря дружелюбию кошки, чем знакомству Джона с географией собственного дома; Анна разводит огонь и очищает стол для работы. Какую помощь может оказать Джон и зачем ей понадобилось, чтобы он ее сопровождал, – на эти вопросы Анна, пожалуй, не сумела бы вразумительно ответить. Что же касается «отыскания всего необходимого», он не имеет ни малейшего представления о том, где что лежит, и от природы не наделен способностью ориентироваться на кухне. Когда его просят найти муку, он прилежно ищет ее в ящиках кухонного стола; когда его посылают за скалкой – внешний вид и основные признаки которой ему описаны для облегчения задачи, – он после продолжительного отсутствия возвращается с медным пестиком. Анна смеется над ним, но, по правде говоря, возникает ощущение, что и она не менее бестолкова, ибо только когда руки у нее уже в муке, ей приходит в голову, что она не приняла необходимых мер, предваряющих приготовление любого кушанья, – не закатала рукава.
Она протягивает Джону руки, сначала одну, а потом другую, и ласково просит, если это его не затруднит, помочь. Джон очень медлителен и неловок, но Анна чрезвычайно терпелива. Дюйм за дюймом он закатывает черный рукав, обнажая белую округлую руку. Сотни раз видел он эти самые руки, обнаженные до плеч, сверкающие драгоценностями, но никогда раньше не замечал их удивительной красоты. Он жаждет почувствовать, как они обвивают его шею, и одновременно испытывает танталовы муки, боится, что прикосновение его дрожащих пальцев неприятно. Анна благодарит его и извиняется за причиненное беспокойство, а он, пробормотав что-то бессмысленное, замирает, глядя на нее.
По-видимому, Анне для готовки достаточно одной руки, потому что вторая остается лежать в бездействии на столе – очень близко от руки Джона, но она словно не замечает этого, целиком поглощенная своим делом. Каким образом возникло у него такое побуждение, кто научил его, мрачного, трезвого, делового Джона, столь романтическим поступкам, навеки останется тайной, но в одно мгновение он опускается на колени, покрывая испачканную мукой руку поцелуями, и в следующий миг руки Анны обвиваются вокруг его шеи, а губы прижимаются к его губам, и вот уже стена, разделявшая их, рухнула и глубокие воды их любви сливаются в один стремительный поток.
С этим поцелуем они вступают в новую жизнь, куда прочим следовать нет нужды. Должно быть, эту жизнь наполняла необычайная красота самозабвения и взаимной преданности – пожалуй, она оказалась слишком идеальна для того, чтобы долго остаться не омраченной земными горестями.
Те, кто помнит их в эту пору, говорят о них, понижая голос, словно о видениях. В те дни лица их, казалось, излучали сияние, а в голосах звучала несказанная нежность.
Они забывают об отдыхе, словно не чувствуя усталости. Днем и ночью появляются то тут, то там среди сраженных несчастьем людей, принося с собой исцеление и покой. Но вот наконец болезнь, подобно насытившемуся хищнику, уползает медленно в свое логово, и люди поднимают голову, приободряются и вздыхают с облегчением.
Однажды, во второй половине дня, возвращаясь с обхода, продолжавшегося дольше обычного, Джон чувствует, как его тело постепенно охватывает слабость, и ускоряет шаги, стремясь поскорее добраться до дома и отдохнуть. Анна, которая не ложилась всю прошлую ночь, спит, и, не желая ее беспокоить, он проходит в столовую и располагается в кресле у огня. В комнате холодно. Он шевелит поленья, но теплее не становится. Он придвигает кресло к самому камину, склоняется к огню, положив ноги на решетку, протянув руки к пламени, и все равно дрожит.
Сумерки наполняют комнату, понемногу сгущаясь. Джон равнодушно удивляется, почему время летит так быстро. Вскоре он слышит поблизости голос, медленный и монотонный, который очень знаком ему, хотя он не может вспомнить, кому этот голос принадлежит. Он не поворачивает головы, но сонно прислушивается. Голос говорит о жире: сто девяносто четыре бочки жира, и все они должны стоять одна в другой. Это невозможно сделать, обиженно жалуется голос. Они не входят одна в другую. Бесполезно пытаться втиснуть их. Видите! Они только раскатятся.
В голосе звучит раздражение и усталость. Господи, ну что им надо! Разве они не видят, что это невозможно? Какие же все болваны!
Внезапно он узнает голос, вскакивает и дико озирается, стараясь припомнить, где он. Огромным усилием воли ему удается удержать ускользающее сознание. Наконец он крадучись выбирается из комнаты и спускается по лестнице.
В прихожей останавливается и прислушивается: в доме все тихо. Он добирается до лестницы, ведущей в кухню, и негромким голосом зовет экономку, которая поднимается к нему, задыхаясь и кряхтя после каждой ступеньки. Не подходя к ней близко, он шепотом спрашивает, где Анна. Экономка отвечает, что в больнице.
– Скажи ей, что меня внезапно вызвали по делу, – торопливо и негромко говорит он. – Я буду отсутствовать несколько дней. Скажи, пусть уезжает отсюда и немедленно возвращается домой. Теперь они могут обойтись без нее. Скажи, чтобы отправлялась домой немедленно. Я тоже приеду туда.
Он идет к двери, но останавливается и поворачивается к экономке.
– Скажи ей, я прошу, я умоляю ее не оставаться здесь больше ни одного часа. Теперь тут ее ничто не держит. Все закончено: нет ничего такого, что не может сделать кто-то еще. Скажи, что она должна вернуться домой сегодня же вечером. Скажи, если она любит меня, пусть уезжает немедленно.
Экономка, несколько смущенная его горячностью, обещает передать все это и спускается вниз. Он берет шляпу и плащ со стула, куда бросил их, и снова поворачивается, направляясь к выходу. В это мгновение открывается дверь и входит Анна.
Он кидается назад, в темноту, и прижимается к стене. Анна, смеясь, окликает его, а затем, так как он не отзывается, спрашивает встревоженным тоном:
– Джон… Джон… милый! Это ты? Где же ты?
Затаив дыхание, он еще глубже забивается в темный угол; Анна, думая, что это почудилось ей в полумраке, проходит мимо и поднимается по лестнице.
Тогда он крадется к выходу, выскальзывает на улицу и тихо затворяет за собой дверь.
Несколько минут спустя старая экономка взбирается наверх и передает слова Джона Анне. Та в полном недоумении подвергает бедную старуху суровому допросу, но не может больше ничего добиться. Что все это значит? Какое «дело» могло заставить Джона уехать, если в течение десяти недель это слово не слетало с его губ? И покинуть ее таким образом – не сказав ни слова, не поцеловав! Внезапно она вспоминает, как, войдя в дом, окликнула Джона, когда ей показалось, что она его видит, а он не ответил, и ужасная правда неумолимо предстает перед ней.
Она снова затягивает ленты капора, которые уже медленно развязала, спускается вниз и выходит на мокрую улицу. Торопливо направляется к дому единственного живущего поблизости доктора – массивного грубоватого человека, который в течение этих двух страшных месяцев оставался их главной опорой и поддержкой. Доктор встречает ее в дверях, и по смущенному выражению его лица она сразу обо всем догадывается. А неуклюжие попытки доктора разубедить ее только убеждают Анну в собственной правоте…
Откуда ему знать, где Джон? Кто сказал ей, что у Джона температура – такого большого, сильного, здорового? Она слишком много работала, и поэтому эпидемия не выходит у нее из головы. Она должна немедленно вернуться домой, иначе заболеет сама. С ней это может случиться гораздо скорее, чем с Джоном.
Анна, подождав, пока доктор, расхаживая взад-вперед по комнате, закончит выдавливать из себя нескладные фразы, мягко, не обращая внимания на его уверения, говорит:
– Если вы не скажете мне, я узнаю у кого-нибудь другого, вот и все. – Затем, уловив в нем секундное колебание, она кладет свою маленькую ручку на его грубую ладонь и с бесстыдством горячо любящей женщины вытягивает из него все, что он обещал держать в тайне.
И все же он останавливает ее, когда она собирается уходить.
– Не ходите к нему сейчас. Он разволнуется. Подождите до завтра.
И вот, в то время как Джон считает бесконечные бочки с жиром, Анна сидит у его кровати, ухаживая за своим последним пациентом.
Часто Джон произносит в бреду ее имя, и она берет его горячую руку и держит в своих, пока он не засыпает.
Каждое утро приходит доктор, смотрит на больного, задает пару вопросов Анне и дает несколько указаний, но не говорит ничего определенного. Пытаться обмануть ее бесполезно.
Дни медленно тянутся в полутемной комнате. Анна видит, как его худые руки становятся все тоньше, а запавшие глаза – все больше, и все же остается странно спокойной, почти довольной.
Перед самым концом наступает час, когда к Джону возвращается сознание.
Он смотрит на нее с благодарностью и упреком.
– Анна, почему ты здесь? – спрашивает он с трудом. – Разве тебе не передали мою просьбу?
Она не отрывает от него бездонных глаз.
– Разве ты уехал бы, бросив меня здесь умирать? – Ее губы изгибает легкая улыбка.
Она еще ниже склоняется над ним, так что ее мягкие волосы касаются его лица.
– Наши жизни слиты воедино, любимый, – шепчет она. – Я не могла бы жить без тебя, Богу это известно. Мы всегда будем вместе.
Она целует его, кладет его голову к себе на грудь и нежно гладит, как ребенка. Он обнимает ее слабыми руками.
Позже она чувствует, как эти руки начинают холодеть, и осторожно опускает его на кровать, в последний раз смотрит ему в глаза, а потом закрывает веки.