Текст книги "Собрание сочинений Джерома Клапки Джерома в одной книге"
Автор книги: Клапка Джером Джером
Жанры:
Юмористическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 59 (всего у книги 233 страниц)
О том, как Пол вырабатывал характер.
Други отроческих игрищ и забав, где вы? Табби с рыжими кудрями, Ланни с носом, как у клоуна, Шамус – хилый, но отважный (ничего не стоило «завалить» тебя, но пощады ты никогда не просил), Дики – толстяк Дики, «Дики-дурень», Баллот – плакса и нытик, Красавчик Банни – ты каждый день менял галстуки и дрался только в лайковых перчатках – где вы? Где вы, все остальные? Я уже позабыл ваши имена, но разве забудешь, как дороги вы мне были? Кура вы подевались, где бродят ваши бледные тени? Интересно, поверил бы я тогда, если бы мне сказали, что наступит день, и я больше не увижу ваших веселых мордашек, не услышу дикого пронзительного вопля (так у нас было принято здороваться), не почувствую крепкого дружеского пожатия измазанной в чернилах руки; не буду я больше драться с вами, любить вас и ненавидеть, ссориться и мириться. Интересно, что бы я на это сказал?
А ведь как-то совсем недавно я повстречал тебя, Табби! Помнишь, как мы открывали с тобой Северный: полюс и искали истоки Нила? Помнишь наш штаб – о нем никто не знал, удалось нам отыскать такое укромное местечко на берегу канала в Риджентс-парке. Здесь мы вкушали скромную походную трапезу – слоновий язык, поджаренный на костре (непосвященным он мог показаться заурядным мясным паштетом, да разве они что понимают?); нас не смущали посторонние шумы – ведь мы были охотниками, и слух у нас был острый – мы слышали все, что нам надо: и рык голодного льва, и словно бы жалобный рев тигра, и протяжное рычание белого медведя; чем ближе было к обеду, тем явственнее и нетерпеливее звучали голоса хищников; и где-то в половине пятого мы брали карабины и, крадучись, опасливо поглядывая по сторонам, продирались сквозь джунгли, пока не упирались в высокий, утыканный гвоздями забор, отделяющий Риджентс-парк от Зоосада. Я тебя сразу узнал, Табби, хотя ты и отпустил бакенбарды, а от рыжих кудрей остались редкие седые пряди. Ты бежал куда-то по Трогмортон-стрит, и в руке у тебя был черный портфель Я уж было собрался остановить тебя, да времени у меня не было: я спешил на поезд, а по пути собирался заскочить побриться. Интересно, узнал ли ты меня? Посмотрел-то ты на меня не очень уж дружелюбно. Бесстрашный Шамус, добрая душа! Помнишь, как ты отстоял лягушку, с которой мы собирались спустить шкуру? Ты победил в неравной схватке. Говорят, что ты подался в налоговые инспекторы и никому теперь не веришь; поговаривают, что даже у вас в Управлении дивятся твоей подозрительности и бессердечности, Если это так, то пусть Провидение пошлет тебя подальше от нашего участка.
Вот так Время, подручный Природы, снует туда и сюда по огромной квартире, хлопочет, выметает сор, приводит все в порядок; присыпает землей кратеры потухших вулканов, возводит из обломков новые здания, распахивает могилы, залечивает кору дерева, на которой влюбленные оставили свои имена.
Поначалу меня в школе не любили, что сильно обескураживало. С годами мы, мужчины и женщины, начинаем понимать, что потерять в жизни можно все, только не любовь и уважение друзей и близких – без того жить невозможно. Но взрослый человек может накинуть на себя плащ самообольщения, в котором ему тепло и уютно; ребенок же мерзнет под пронизывающим ветром всеобщей неприязни. Меня не любили, и я это великолепно понимал и по своему обыкновению молча страдал.
– Ты бегать умеешь? – как-то спросила меня одна очеиь важная особа (имя его я забыл). Это был вожак четвертого начального – долговязый юнец с птичьим носом и аристократическими замашками. Его отец держал мануфактурный магазин где-то на Эджвер-роуд; после того как он разорился, его отпрыску пришлось поступить на государственную службу и влачить жалкое существование, довольствуясь жалованием. Но нам, мальчишкам, он всегда казался будущим герцогом Веллингтоном, каковым при других обстоятельствах он, возможно бы, и стал.
– Умею, – ответил я. Признаться, ни на что другое я был не способен, но бегал неплохо, и слухи об этом, должно быть, дошли до него.
– А ну, сделай два круга вокруг площадки, – приказал он. – Посмотрим, на что ты способен.
Я сжал кулаки и рванул. Я был несказанно благой дарен за то, что он заговорил при всех со мной, изгоем, и выразить свою благодарность я мог лишь усердием, надеясь, что мой стремительный бег доставит ему удовольствие. Когда я, запыхавшись, предстал перед ним, я понял, что он доволен.
– Почему товарищи тебя не любят? – задал он глупый вопрос.
Если бы не моя проклятая застенчивость, то я бы высказал ему все, что было у меня на душе:
– О повелитель четвертого начального! Ты, на кого любовь и уважение товарищей – единственное, к чему; стоит стремиться, – упали как дар небес! Ты, к которому обращены все сердца четвертого начального, открой мне свой секрет! Как мне завоевать всеобщую любовь? За ценой я не постою. Я был тщеславен, себялюбив, и это был предел моих мечтаний; пройдет еще очень много лет, прежде чем жизнь научит меня мудрости. Желание признания огорчало дни мои. Почему все замолкают, когда я подхожу к стайке весело болтающих мальчишек? Почему меня не принимают играть? Что стоит между нами, что отталкивает меня от вас? Я забился в укромный утолок и тихо рыдал. Я завидовал всем, кому был дан этот чудесный дар, следил за ними во все глаза и жадно слушал. В чем ваш секрет? Томми – хвастун и врунишка. Что ж, давайте и мы будем хвастать. Замирая от страха, но все же на что-то надеясь, я нес какую-то дичь, похваляясь своими подвигами. И что же? Слушая враки Томми, все восхищались его мнимыми достоинствами, а меня прозвали «Хвастливым Петухом» и всячески дразнили.
Дики – шалун и озорник, он может схватить твой мячик, сорвать шапку, прыгнуть на спину, когда этого меньше всего ожидаешь. Но проделки Дики выызвали смех, а мне раскровянили нос и вообще перестали разговаривать. А ведь я совсем не тяжелее Дики, пожалуй, даже на фут-другой полегче. Билли – душа нараспашку. Но почему он может сжать товарища в дружеских объятьях, а от меня все вырываются? Сделать вид, что мне ни до кого нет дела? Что ж, и это мы пробовали. Я отхожу от стайки мальчишек, сделав каменное лицо (что дается мне с трудом), но меня никто и не пытается удержать. Не надо ли им помочь в учебе? Вот тогда-то они поймут, с кем имеют дело. Ах, если бы они согласились принять мои услуги! Я бы решал им примеры (я хорошо решаю примеры), писал бы сочинения, и пусть учителя наказывают меня за их шалости. И многого за то я не потребую – всего-то малую толику любви и – что куда важнее – чуточку восхищения. Но я не нашел ничего умнее, как сердито брякнуть:
– Ну да, не любят; кое-кто еще как любит, – Сказать правду у меня не хватило решимости.
– Не ври, – сказал он. – Никто тебя не любит, сам знаешь.
Я печально понурился.
– Ладно, не хнычь. Слушай, что надо делать, – велел он. – Даю тебе возможность исправиться. Мы начинаем игру в охотников и зайцев. В субботу запускаем зайцев. Будешь зайцем. Никому ничего не говори. Придешь в субботу, а я уж сам все утрясу. Но помни, бежать ты должен, как черт.
И не дожидаясь ответа, он пошел прочь, оставив меня наедине с привалившим мне счастьем. Удача сама шла мне в руки! У всех нас бывает звездный час: у заднескамеечника, когда он произносит в Парламенте краткую, но пламенную речь, и сам лидер фракции истает со своего места и, улыбаясь, спешит ему навстречу, чтобы пожать руку, поздравляя с успехом; у начинающего драматурга, когда он приходит в свое убогое жилище и распечатывает оставленный ему конверт, в котором находит приглашение директора театра зайти к нему завтра вечером в одиннадцать; у юного лейтенанта, когда его подзывает к себе невесть откуда взявшийся главнокомандующий и приказывает доложить обстановку; в этот час лучи солнца начинают пробиваться сквозь предрассветный туман, и мир лежит у наших ног, и ничто не может остановить нас.
Как мне и было велено, в школе я ни словом не обмолвился о том великом счастье, что выпало на мою долю, но дома меня прорвало: едва успела захлопнуться за мной входная дверь, как я, прямо из прихожей, уже кричал:
– А я буду зайцем, потому что бегаю лучше всех… Охотником может быть каждый, а вот зайцев всего два, и выбрали меня. А ты мне купишь фуфайку? Зайцев запускают в субботу. Он знает, как я бегаю. Я два раза пробежал вокруг площадки. Он сказал, что бегаю я что надо! В зайцы кого попало не выберут, это большая честь Мы побежим от Хэмстон-хит. А ты мне купишь спортивные туфли?
В тот же вечер мы с матушкой отправились покупать фуфайку и спортивные туфли: надо было спешить, а то великолепные синие фуфайки в белую полосочку могли кончиться, да и туфли могли расхватать; Перед тем как лечь спать, я облачился в спортивную форму и полюбовался собой в зеркало. На следующий день, к ужасу матушки, я начал тренироваться: прыгал через стулья, кубарем скатывался с лестницы. Я объяснил, что на карту поставлена честь четвертого начального, а ножки и перила мало что значат по сравнению с доблестью и славой. Отец, как и положено мужчине, согласился со мной, но матушкина молитва стала немного длинней.
Наступила суббота. Встретиться договорились в половине третьего у бывшей заставы – большинство охотников жило поблизости. Я вышел из дома рано утром, долго слонялся по Риджентс-парку, пообедал прихваченными с собой бутербродами и, наконец, сел в омнибус и поехал в Хит. Понемногу стали собираться участники игры. Внимания на меня никто не обращал – бросят рассеянный взгляд и тут же идут дальше. Поверх фуфайки у меня была обычная одежда, и я знал, что меня принимают за зрителя, пришедшего поглазеть, как будут запускать зайцев. То-то они удивятся, когда узнают, что один из зайцев – это я! Да таких зайцев поискать надо! Утру я вам нос! Наш кумир пришел одним из последних и тут же принялся распоряжаться, расставляя всех по местам. Я скромно подошел и стал ждать, когда очередь дойдет до меня.
– У нас же только один заяц, – закричал какой-то охотник. – А по правилам положено два – вдруг одного застрелят.
– А у нас их и так два, – спокойно сказал герцог. – Что ж, по-твоему, я правил не знаю? Вторым зайцем будет юный Пол Келвер – прошу поприветствовать!
Воцарилась тишина.
– Да ну его, – наконец сказал кто-то. – Он и бегать-то не умеет.
– Бегает он лучше твоего, – вразумил его герцог.
– Вот и пусть бежит себе домой, – закричал другой охотник, и все рассмеялись.
– Если не заткнешься, то сам побежишь домой, – пригрозил герцог. – Кто здесь главный – ты или я? Ну-с, молодой человек, на старт, внимание…
Непослушными руками я стал расстегивать куртку, но играть мне расхотелось.
– Я не побегу, – буркнул я, – Здесь все против меня.
– Нужен нам такой промокашка! – закричал первый мальчишка. – Маменькин сынок!
– Так ты бежишь или нет?! – рявкнул герцог, увидев, что я не спешу выходить на старт. На глаза у меня навернулись слезы, и, как я ни моргал, скрыть их не удалось. Я отвернулся.
– Ну смотри у меня, – процедил он; как и все властолюбивые люди, герцог терпеть не мог неповиновения. – Эх ты, хлюпик! Бери-ка сумку и дуй домой! Этак мы дотемна не начнем.
Тут же нашли замену, и счастливчик радостно занял мое место. Зайцы пустились со всех ног, а я, ни на кого не глядя, поплелся прочь.
– Плакса-вакса! – заорал какой-то мальчишка, заметив мои слезы.
– Да сдался он тебе, – проворчал герцог; я двинулся в сторону какого-то лесочка.
Через несколько минут охотники с гиканьем и свистом ринулись в погоню. Как я теперь заявлюсь домой? Рассказать все, как есть? Ни за что на свете: это же стыд и позор! Как огорчатся родители! Отец-то, небось, с вожделением ждет от меня подробного рассказа об игре, матушка наверняка уже греет воду и готовит ванну. Что бы такое придумать? Как бы сокрыть страшную правду?
День был холодный, пасмурный, накрапывал дождь. В поле не было ни души. Я снял куртку, стянул рубашку, свернул их в узелок, сунул под мышку и помчался что было мочи. Я был сразу и заяц, и охотник. Это очень унылое занятие – гнаться за самим собой.
По сю пору стоит у меня перед глазами жалкая потешная фигурка, несущаяся, высунув язык, по мокрому полю. Милю за милей отмеряет маленький дурачок, не разбирая дороги. Вот он падает в канаву, но не очень-то расстраивается – похоже, он специально бухается в грязь; вот он продирается сквозь мокрые кусты, лезет через забор, вымазавшись дегтем, перемахивает через частокол, оставляя на нем часть одежды. Вперед, вперед! Вот он миновал лесок Бишоп-вуд; шлепает, увязая в иле, по дну котловины Черч-боттом – там, где сейчас ревут поезда; несется сломя голову по лужам, без которых тогда нельзя было себе представить Мусвел-хилл – теперь-то это дачное место: улицы замостили и застроили сляпанными на скорую руку коттеджами. Время от времени он останавливается, чтобы перевести дух; грязной тряпкой, в которую превратился носовой платок, вытирает пот со лба, перевязывает узелок, который держит под мышкой; больше всего боится он попасться на глаза какому-нибудь случайному путнику и норовит потихоньку прошмыгнуть мимо окон одиноких домишек, а дорогу перебегает, лишь убедившись, что никто его не видит. По лицу размазаны слезы, одежда забрызгана грязью; бежит он в гору по темной Кроуг-энд-стрит – это сейчас она залита электрическим светом сотен витрин, а в те годы фонарей ей не полагалось; последний рывок – и он на платформе Севен-систерт-роуд; здесь можно выжать промокшую насквозь фуфайку, сесть на поезд и поехать в свой Поплар, домой, где придется врать с три короба, взахлеб рассказывая, какой жаркий выдался денек, как все хвалили неуловимого зайца и сгорали от зависти.
Бедное, несчастное дитя! Признание товарищей? Слава? Это призрак, маячивший перед глазами. Станешь ловить славу – она обязательно ускользнет. Но стоит лишь отвернуться от нее и пойти, радуясь жизни, навстречу солнцу, как она поспешит за тобой по пятам. Что, разве я не прав? Так почему же ты смотришь на меня, горько ухмыляясь?
Когда поступаешь на службу к Обману, то подписываешь долгосрочный контракт, и упаси вас Бог нарушить условия – такое будет! Я убедил себя, что этот кросс бежал исключительно из спортивного интереса; он явно пошел мне на пользу (но почему же тогда так стонет душа?). Придется отчитываться перед родителями, но если все правильно подать, то получится, что я вовсе и не вру. Для окончательного успокоения совести я купил большой бумажный пакет, набил его обрывками старых газет, которые и разбрасывал по дороге, отмечая свой путь.
– И никто тебя не смог запятнать? – удивится матушка.
– Куда им. Я этих охотников и близко не видел.
– Нельзя так быстро бегать, – скажет матушка. – Это вредно.
Но будет видно, что она гордится своим сыном.
И тут мне на помощь пришло воображение: послышался топот ног преследователей, в кустах как будто мелькнула фигура охотника, напавшего на след, и я поднажал.
Я не пережил бы одиночества, если бы не Дэн. Дружба с ним была для меня той тенью, которую бросает одинокий утес, высящийся в жаркой пустыне; сюда устремляется несчастный путник, изнемогающий от зноя. К этому времени я стал понимать политику Дэна – это был вечный оппозиционер. Можно было заранее сказать, что дело, которое он собирается отстаивать, в глазах большинства – дело неправое, а человек, за которого он вступится, – изгой, отвергнутый большинством.
– Тебя что-то не понять, – как-то в моем присутствии заявил ему один наш одноклассник. – Есть у тебя хоть какие-нибудь принципы?
– Ненавижу толпу. – И никаких других принципов у Дэна не было.
Дружба его была бескорыстна, он ничего не требовал взамен. В любой момент я мог обратиться к нему за поддержкой. Я неоднократно пытался завоевать любовь одноклассников, но всякий раз эти попытки терпели крах; поджав хвост, я тащился к Дэну в надежде, что хоть он-то меня пожалеет. И он меня жалел – молча, без всяких дурацких советов. Когда же, наконец, мои товарищи перестали меня сторониться, и Дэн мне стал не нужен; он не то что не обиделся, даже не удивился. Что там думают другие, что они вытворяют его нисколько не волновало, даже если дело касалось непосредственно его. Дарить он любил, а вот к подаркам был совершенно равнодушен; принимать подарки ему было просто скучно. Он был, как родник: вода бьет ключом, перехлестывает через край, а попробуй-ка в него что-нибудь влить – он тут же извергает инородное тело.
Признание пришло ко мне совершенно неожиданно: (когда я и думать об этом забыл), удивив и обескуражив. Я вдруг заметил, что все ищут моего общества.
– Эй, Келвер, дуй-ка сюда, – говорил какой-нибудь мальчишка, уполномоченный группой товарищей. – Домой идешь? Так нам же по пути! Пошли с нами!
Я был бы не прочь прогуляться с ребятами, да не тут-то было: не успевали мы дойти до ворот, как на радость общения со мной начинала претендовать соперничающая группировка.
– Сегодня он идет с нами – он обещал.
– Нет, не обещал.
– А вот и обещал.
– Мало ли, что он обещал. С вами он не пойдет. Усек?
– Ишь, напутал. Пойдет как миленький.
– Это кто сказал?
– Я.
– Ну-ка, Дики, двинь его по башке.
– Попробуй только, посмотрю я тогда на тебя. Потопали, Келвер.
Я был нечто вроде прекрасной дамы, выставленной в качестве приза на рыцарском турнире. Далеко не всегда соперничающие группировки ограничивались словесной перепалкой, случались и форменные побоища; тогда я доставался победителю, который, торжествуя, уводил меня с собой.
Я долго ничего не мог понять; наконец, не выдержав, обратился за разъяснениями к Кашалоту – такая у него была кличка, на самом деле его звали Джордж Грэмпиан; так уж мы острили. Если раньше Кашалоту доставляло огромное удовольствие издеваться надо мной, то теперь он полюбил меня всей душой. Это был сильный и отважный парень, в младших классах лучше его дрался только Дэн. Если мне удастся понять, почему Кашалот из моего заклятого врага превратился в лучшего друга, то загадка будет разгадана, и когда он, отбив меня в раздевалке у Кэмпдена Тауна, также претендовавшего на мое общество, взял меня под руку, я прямо спросил его:
– Почему вы все хотите, чтобы я шел с вами? Что вам от меня нужно?
– А ты нам нравишься.
– Что вы во мне нашли?
– Да ты такой потешный, такие смешные вещи рассказываешь – животики надорвешь.
Нет, лучше бы он меня ударил! Я-то, дурак, надеялся, что во мне наконец-то признали человека мужественного, способного на героические поступки. В учебнике я читал про Леонарда и Мармедьюка (был у нас один Мармедьюк, в пятом начальном; прозвали его, естественно, «Мармелад»; какая кличка была в детстве у его великого тезки – о том история умалчивает); они снискали любовь и уважение благодаря цельности характера, благородства помыслов, доброму сердцу, честному уму; к этим качествам я бы присовокупил еще ловкость и сноровку, меткость (необходимые при игре в кегли), да и, пожалуй, этакую пружинность мышц, позволяющую тебе прыгать дальше и выше других; впрочем, эти качества не обязательны. Но никто из великих не рассказывал забавные истории, вызывающие смех.
– Да не ломайся, Келвер, пошли с нами. Хочешь, мы возьмем тебя запасным в нашу крикетную команду? Я научу тебя подавать.
Итак, мне уготована роль шута – а я-то грезил о рыцарской доблести и славе героя! Мне суждено развлекать и потешать. Молил богов о славе? Молил. Так и получай ее! Что и говорить, боги – великие насмешники, что и отметил еще в древности бедолага Мидас. Будь я не столь тщеславен, то гордо бы бросил этот ненужный мне дар богам прямо в лицо; но уж больно мне хотелось, чтобы мною восхищались и завидовали. Так что приходилось выбирать: либо ты дурачишься, и за тобой по пятам следует толпа, либо ты сохраняешь достоинство и идешь в полном одиночестве. Нечего и говорить, что я предпочел отпускать шуточки. Со временем я с некоторым изумлением заметил, что шуточки мои становятся все острее и изысканнее; я стал сочинять смешные истории, готовить экспромты; самую дурацкую фразу я мог закрутить так, что все помирали от хохота.
Награда не заставила себя ждать. Вся школа бегала за мной по пятам. Но радости это мне не доставляло. Вот если бы я был капитаном футбольной команды или, на худой конец, младшим помощником его заместителя! К чему мне дар красноречия, если он способен породить только смех? Уж лучше быть заикой, как Джерри; в матче с командой школы Хайбери он заколотил им три сухих гола. Как я завидовал ему, когда под гром аплодисментов он совершал круг почета!
Но я все еще надеялся, что мне удастся поменять тирсы на лавры. Я стал вставать на час раньше и, расставив на заднем дворе швабры, сбивал их шарами, отрабатывая удар. Одно время в моде были ходули. Часами я изматывал душу и терзал тело, осваивая это высокое искусство. И что же? Даже толстяк Том мог пройти больше, чем я, и этот факт в течение многих месяцев отравлял мне жизнь.
В шестом классе учился у нас один парень, некий Уэйкэм, если я ничего не путаю; он очень нравился девчонкам, и я ему завидовал. Он уже вошел в тот возраст, когда особы противоположного пола тебе не безразличны, и ему пришло в голову, что лучший способ покорить сердца девиц, населявших окрестности Госпел-оука, – блеснуть остроумием и таким образом прослыть в определенных кругах королем шутки. Надо ли добавлять, что от природы он был туп как пробка?
Как-то мы тесной компанией собрались на площадке. Я молол какую-то чушь, и все смеялись. Не берусь судить, насколько действительно смешно было то, что я им тогда рассказывал. Значения это не имело – все начинали хохотать, стоило мне только раскрыть рот. Как-то для пробы я поведал им весьма печальную историю – эффект был тот же: все весело смеялись. Среди прочих был и Уэйкэм; он смотрел на меня, не отрывая глаз, – так смотрят на фокусника мальчишки, пытаясь понять «как это у него получается». Когда все разошлись, он взял меня за руку и поволок в какой-то темный угол.
– Слушай, Келвер, – сказал он мне. – Ну и потешный же ты!
Комплимент радости мне не доставил. Вот если бы он сказал, что я замечательно играю в кегли… Я бы ему, конечно, не поверил, но полюбил бы нежной любовью.
– От дурака и слышу, – буркнул я. – На тебя самого невозможно смотреть без смеха.
– Если бы так, – печально вздохнул он. – Слушай, Келвер, – он опасливо оглянулся и, убедившись, что нас никто не подслушивает, зашептал: – Слушай, Келвер, научил бы ты меня смешить людей. Как ты думаешь, у меня получится?
Я уже было собрался честно сказать ему, что ничего из этой затеи не выйдет, как вдруг мне в голову пришла одна мысль. Уэйкэм обладал одним даром: он умел свистеть в два пальца, да так, что все собаки в радиусе четверти мили пускались наутек, а люди, застигнутые врасплох молодецким посвистом, от неожиданности подпрыгивали – кто на шесть дюймов, а кто и на все восемнадцать.
Я ему страшно завидовал, а он завидовал мне. Впрочем, я понимал, что искусству Уэйкэма завидовать особенно нечего: проку в нем никакого. Уэйкэм вызывал не столько восхищение, сколько злобу. Как-то он свистнул прямо в ухо какому-то почтенному джентльмену, и тот поймал его и на радость всем прохожим отодрал за уши. Извозчики норовили вытянуть его кнутом, что им иногда и удавалось. И даже уличные мальчишки, которые, казалось бы, должны оценить талант по достоинству, – даже они начинали метаться и бросать в него чем попало, В наших кругах свистеть в два пальца считалось вульгарным, и Уэйкэм никогда не рисковал демонстрировать свое искусство одноклассникам. И все же я неделями, покраснев от натуги и брызжа слюной, дул сквозь сложенные колечком пальцы, пытаясь научиться издавать разбойничий посвист. Почему? Анализ особенностей душевного склада описываемого здесь отрока позволяет нам выделить три причины. Первая: умение свистеть привлекло бы к нему внимание окружающих. Вторая: кто-то умеет свистеть, а он – нет. Третья: природных способностей к свисту он не имел, а посему ничего другого его душа не жаждала так сильно, как овладеть этим искусством. Попадись ему на жизненном пути мальчик, искусный в хождений на руках, юный Пол Келвер сломал бы себе шею, пытаясь превзойти такого ловкача. Я отнюдь не пытаюсь оправдать нашего отрока; я привожу его здесь в качестве достойного изумления примера, коему разумным мальчикам (да и взрослым мужчинам) следовать не должно.
Я предложил Уэйкэму сделку: я берусь обучить его потешать честной народ, а он взамен обучит меня свистеть.
Мы добросовестно делились друг с другом своими знаниями; как учителя мы были превосходны, как ученики – никуда не годились Уэйкэм изо всех сил пытался быть потешным; я, в свою очередь, во всю мочь дул в два пальца. Он делал все, что я ему велел; я безукоризненно выполнял все его указания. В результате он выдавал тупую остроту, а я издавал слабое сипение.
– Ты думаешь, это смешно? – робко интересовался Уэйкэм, вытирал пот со лба. И мне ничего не оставалось делать, как честно признаться: нет, не смешно.
– Ты думаешь, меня кто-нибудь услышит? – с тревогой в голосе спрашивал я, когда мне удавалось восстановить дыхание.
– Видишь ли, – тактично отвечал Уэйкэм, не желая меня разочаровывать. – Если знать, что ты свистишь, то конечно услышат.
Недели через две мы по взаимной договоренности разорвали наш контракт.
– Если в тебе нет чувства юмора, то, наверное, ничего не получится, – утешал я Уэйкэма.
– Знаешь, у тебя, должно быть, нёбо не на месте, – пришел к выводу Уэйкэм.
Как рассказчик, комментатор, критик и шут я преуспел, и во мне вновь проснулось честолюбивое желание стать писателем, о чем я мечтал еще в детстве Когда оно впервые посетило меня – сказать не берусь, однако помню, что мне приходило на ум, когда я еще совсем маленьким угодил в мусорную яму, а правильнее сказать, в глубокую нору, куда садовник сгребал палые листья и всякую дрянь. При падении я вывихнул ногу и двигаться не мог. Темнело, Западня моя находилась далеко от дома, и я постепенно начал осознавать масштабы постигшего меня несчастья. И все же, как ни странно, я был доволен: подобное встречается нечасто, и этот эпизод войдет яркой страницей в мою автобиографию, составлением: которой я тогда занимался. Я очень хорошо помню, как, лежа на труде прелых листьев и битого стекла, я облекал в изящную форму свои печальные мысли: «В тот день со мной приключилась пренеприятнейшая история. Гуляя по саду, я зазевался и свалился в мусорную яму; мое узилище имело форму квадрата шесть на шесть футов. Место было безлюдным, и лишь луна оказалась немой свидетельницей моего конфуза». Но писать правду было стыдно, и я стал думать, что бы такое сочинить, как бы выставить себя в более выгодном свете. Мусорную яму я решил заменить пещерой, вход в которую был искусно замаскирован; пролетел я футов шесть, но по описанию выходило, что я сверзился в бездонную пропасть и очутился в мрачном склепе, ужасающем своими размерами. Меня раздирали противоречивые чувства: с одной стороны, мне хотелось, чтобы меня нашли, принесли домой, пожалели, накормили ужином; с другой стороны, я страстно желал переночевать в яме и испытать ужасы, которые меня ждут. Низменные желания победили высокие порывы: я заорал; романтический эпизод закончился весьма прозаически – меня вымыли в теплой ванне и заставили выпить лекарства. Из сего я заключаю, что желание испытать все муки творчества родилось у меня еще в раннем детстве…
Со временем я стал охотно делиться своими мечтами – если слушатель внушал мне доверие; но о моем сокровенном желании мало кто догадывался. Лишь матушка и некий седобородый джентльмен были посвящены в мою тайну. Даже от отца я скрывал ее – ведь мы с отцом были друзьями. Мысль, что он сможем проговориться, и все узнают мой секрет, приводила меня в трепет.
С седобородым джентльменом мы разговорились при следующих обстоятельствах. Как-то я гулял в парке Виктории – летом я оттуда буквально не вылезал. Был ясный, тихий вечер; забыв все на свете, я бродил по дорожкам, и лишь сгущавшиеся сумерки вернули меня на грешную землю; я стал размышлять, не пора ли ужинать, и решил узнать точное время. Я огляделся. Народу в парке уже не было, и лишь на дальней скамейке сидел какой-то человек, задумчиво смотревший на пруд, на гладкой поверхности которого играли блики заката. Я подошел поближе. Он не заметил меня. Что-то в нем меня заинтересовало, хотя непонятно, что именно; я подсел к нему. Это был красивый и крепкий мужчина; его серые глаза светились волшебным светом, волосы были черные с проседью, а борода совсем седая. Он мог бы сойти за капитана дальнего плавания – их много жило по соседству с парком – если бы не руки, белые, нежные, почти женские. Он сидел, задумчиво оперевшись на трость, и вдруг повернулся ко мне. В седых усах мелькнула улыбка, и я пододвинулся поближе.
– Простите, сэр, – сказал я немного погодя. – Вы не скажете, который час?
– Без двадцати восемь, – ответил он, взглянув на часы. Голос его располагал к себе еще больше, чем красивое лицо. Я поблагодарил, и мы погрузились в молчание.
– Тебе не пора домой? – вдруг спросил он. |
– Что вы, сэр! Мне до дому десять минут ходьбы, я живу вот там, – и я махнул рукой в сторону задымленного горизонта. – Ужин у нас в половине девятого, так что время еще есть, Мне этот парк нравится, – добавил я. – Я часто гуляю здесь вечерами. Даже не гуляю, а просто сижу.
– А почему тебе нравится просто так сидеть? – спросил он. – Скажи, если не секрет?
– Не знаю, – ответил я. – Здесь хорошо думается.
Что со мной творится? Обычно я стесняюсь незнакомцев, в их присутствии двух слов связать не могу; но, похоже, волшебное сияние его глаз развязало мне язык.
И я поведал ему, как меня зовут, и где я живу, и какая это шумная улица, и что даже вечером, когда тебя посещают умные мысли, нельзя сосредоточиться – так там все орут.
– А вот матушка сумерек не любит, – признался я. – Как вечер – она сразу же плакать. Но матушка – женщина, к тому же не очень молодая, и у нее столько забот. Я думаю, тут дело в другом.
Он положил ладонь на мою руку. Мы сидели совсем рядом.
– Господь создал женщину слабой, чтобы мы, мужчины, учились быть нежными, – сказал он. – Но ты-то, Пол, ведь любишь сумерки?
– Конечно, – ответил я. – Даже очень. А вы?
– А почему ты их любишь? – поинтересовался он.
– Как бы это объяснить? – сказал я. – Тебя посещает Муза.
– Какая такая Муза?
– Ну, разные фантазии, – объяснил я. – Видите ли, когда я вырасту большим, то стану писателем и напишу книгу.
Он крепко пожал мне руку и сказал;
– А знаешь, ведь я тоже писатель.
И тут-то я понял, что влекло меня к нему.