Текст книги "Собрание сочинений Джерома Клапки Джерома в одной книге"
Автор книги: Клапка Джером Джером
Жанры:
Юмористическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 147 (всего у книги 233 страниц)
Как радостен был бы свет, если бы в нем было побольше таких, всегда веселых, всем довольных, умеющих ко всему применяться людей, как мистер и миссис Микоберы! И как приятно мне думать, что все ваши горести, друзья мои, могут быть потоплены в такой безобидной влаге, как пунш! Пейте на здоровье, мои дорогие, пейте! Останется и на долю ваших близнецов. Дай бог, чтобы такие чистосердечные люди, как вы, всегда могли легко перепрыгивать через камни, которыми усеян жизненный путь, чтобы всегда вовремя кто-нибудь или что-нибудь являлось к вам на выручку и чтобы вашу простую лысую голову, мистер Микобер, всегда омывал только приятно освежающий весенний дождичек!
А вы, прелестная Дора? Позвольте мне признаться вам, что я люблю вас, хотя некоторые люди и находят вас сумасбродной. Оставайтесь же сумасбродной, милая Дора: ведь вы созданы мудрой матерью-природой с целью показать нам, что женская слабость и беспомощность являются талисманом, вызывающим в мужском сердце дремлющие в нем силы и нежность, и не горюйте над недоваренной бараниной и не так поданными устрицами. Для этих надобностей существуют повара, ваше же дело – только учить нас, мужчин, доброте и милосердию. Склоните же свою кудрявую головку на мою грудь, милое дитя. От таких, как вы, мы научаемся мудрости. Только мнимо умные люди смеются над вами. Эти люди вырывают из садов ослепительно белые лилии и душистые розы, чтобы на их место посадить капусту, которая приносит им материальную пользу и которую они за это уважают. Но люди, живущие не одним брюхом, готовы пожертвовать целым огородом ради одной клумбы с бесполезными, кратко живущими, зато дающими высшее наслаждение цветами.
Галантный Тредл с мощным сердцем и плохо приглаженными волосами, милая Софи, прекраснейшая из девушек, Бетси Тротвуд с благородными манерами и чисто женственным сердцем, – все вы приходили ко мне в мои маленькие убогие комнатки, внося в них свет и красоту. В мои темные часы мне улыбались ваши добрые лица и утешали меня ваши нежные голоса.
Маленькие Эмили и Агнесса, может быть, у меня испорченный вкус, но по отношению к вам я не могу разделять восторгов моего друга Диккенса. Добрые женщины Диккенса слишком уж хороши, чтобы быть близкими обыкновенному человеческому сердцу. Эсфирь Соммерсон, Флоранс Домби, крошка Нелли – вы слишком безупречны, чтобы вас можно было любить; вы сверхчеловечны, а это не годится для нашей земли.
Женщины Вальтер Скотта также слишком, так сказать, декоративны. Этот писатель, в сущности, изобразил нам только одну живую героиню – Кэтрин Сетон. Остальные его женщины являются лишь призами, которыми вознаграждают героев за их подвиги.
Что Диккенс мог нарисовать вполне реальную женщину, это доказывается его Беллой Уилфер и Эстеллой в «Больших надеждах». Но живые, настоящие женщины никогда не были популярны в литературе. Читатели предпочитают женщину выдуманную, а читательницы обижаются на правдиво обрисованную героиню.
С художественной точки зрения самым лучшим произведением Диккенса является, бесспорно, «Давид Копперфильд». В этом произведении не так много тяжелого юмора и витиеватой патетичности, как в остальных.
Одна из картин Лича изображает заснувшего в канаве извозчика.
– Бедный, ему дурно! – восклицает в толпе зрителей одна милосердная дама, всплескивая руками.
– Дурно? – возражает негодующий мужской голос. – Вовсе нет, у него просто излишек того, чего недостает мне.
Диккенс страдал недостатком того, чего у других бывает обыкновенно в излишестве, то есть критики. Его труды встречали слишком мало сопротивления, чтобы заставить его напрячь все свои богатые силы. Красноречие его часто опускается до балаганной напыщенности. Едва можно поверить, чтобы писатель, так хватавший через край сентиментальностью в сценах смерти Пола Домби и крошки Нелли, был тот же художник, который такой мастерской кистью нарисовал смерть Сиднея Картона и Баркиса. Сцена смерти последнего, по моему мнению, одна из самых блестящих страниц в английской литературе. В этой сцене нет сильных чувств и движений. Баркис – самый обыкновенный старик, до страсти любивший бокс, и вот он умирает. Его простушка-жена и старый лодочник, стоящие возле него; спокойно ожидают его конца. Здесь ничто не бьет на эффект. Чувствуется только, что приближается все возвеличивающая смерть, и под прикосновением ее холодной руки старый глупый Баркис приобретает особенное достоинство, какого он никогда не имел и не мог иметь в жизни.
В лицах Урии Хипа и миссис Хэммидж Диккенс изобразил скорее типы, нежели характеры; в лицах же Пекснифа, Подснепа, Долли Верден, мистера Бэмбла, миссис Гэмп, Марка Тэпла, Тюрвидропа и миссис Джеллиби он дал нам не характеры, а олицетворение человеческих характеристик.
В умении затронуть человеческое сердце вымыслом наравне с Диккенсом стоит только Шекспир. Действительно, если выкинуть у Диккенса все его ошибки, он окажется одним из величайших писателей новых времен. Положим, наши маленькие критики говорят, что таких людей, каких описывает Диккенс, никогда не было на свете. Но ведь в действительности не существовало ни Прометея, этого типа одухотворенного человека, ни Ниобеи, этой матери матерей; и именно потому они и ценны, как созданные писателями гораздо выше обыкновенных по таланту.
Стирфорс, которым Диккенс, по-видимому, очень гордился, никогда не возбуждал моей симпатии. Этот молодой человек чересчур уж мелодраматичен. Самое худшее, чего можно было бы пожелать ему, – это быть женатым на Розе Дартл и жить вместе с ее матерью. Посмотрели бы мы, что бы тогда сталось с его привлекательностью.
Большинство лиц, нарисованных Диккенсом, представляется типами доброты, скрытой в человеческой натуре во всей ее совокупности.
Особенность Диккенса в том и состояла, что он приписывал одному человеку столько добрых свойств, сколько в действительности может находиться в целой полусотне порядочных людей.
В итоге «Давид Копперфильд» – рассказ из простой жизни, просто и написанный; только такие рассказы и живут вечно. Эксцентричность слога, всевозможные выверты и т. п. кунштюки могут нравиться только современной критике, которая любит искусственность. «Давид Копперфильд» – книга, полная грусти, и именно этим она и дорога нам в настояшие грустные дни.
Человечество приближается к старости, и мы, частички этого человечества, стали любить грусть как друга, меньше других покидавшего нас. Во дни молодой силы мы были веселы и, подобно гребцам Улисса, с одинаковой радостью встречали и солнечное сияние, и грозу. В те дни по нашим жилам бурно переливалась ярко-красная кровь, мы смеялись, и наши речи звучали силой и надеждой. Теперь же мы ослабли, опустились, стали зябки, любим посидеть перед огнем и среди огненных языков улавливать свои мечты. И нам, старикам, могут нравиться только грустные истории, гармонирующие с теми, которые нам пришлось переживать самим.
Поэтому все рассказы из нашей жизни, и длинные и короткие, должны быть, на мой взгляд, прежде всего строго правдивы.
Люди будущегоМне бы следовало любить Россию сильнее, чем сейчас, хотя бы ради немалого числа добрых друзей среди русских – я горжусь тем, что они у меня есть. На каминной полке у меня все время стоит большая квадратная фотография; она помогает мне держать голову достаточно высоко, чтобы продолжать заниматься литературной деятельностью. В центре снимка расположен аккуратно написанный по-английски адрес, и я честно признаюсь, что не устаю его перечитывать, а вокруг него – примерно сотня имен, которые я решительно не в состоянии прочесть, но, несмотря на странные буквы, я знаю, что это имена замечательных русских мужчин и женщин, которым года два назад пришла в голову добрая мысль отправить мне на Рождество эту карточку в качестве поддержки и одобрения.
Русский человек – одно из самых очаровательных созданий из всех живущих на земле. Если ты ему нравишься, он не колеблясь даст тебе об этом знать, и не только поступком, но тем, что, возможно, так же ценно в этом сером старом мире – великодушной пылкой речью.
Мы, англосаксы, склонны гордиться своей сдержанностью. Макс Аделер рассказывает историю одного мальчика, посланного отцом за хворостом. Мальчик воспользовался этим, чтобы исчезнуть, и не появлялся под родительским кровом больше двадцати лет. А затем вечером в дом к старикам вошел улыбающийся, хорошо одетый незнакомец и заявил, что он, их давно пропавший сын, наконец-то вернулся.
– Ну, не очень-то ты торопился, – проворчал старик, – и разрази меня гром, если ты не забыл про хворост.
Как-то раз я завтракал с одним англичанином в лондонском ресторане. Вошел какой-то человек и сел за столик неподалеку. Обернувшись, он встретился взглядом с моим приятелем, улыбнулся и кивнул.
– Прошу прощения, я отлучусь на минуту, – сказал мой приятель. – Должен поговорить с братом, мы не виделись с ним больше пяти лет.
Он доел суп, неторопливо вытер усы и только потом подошел к брату и обменялся с ним рукопожатием. Они немного побеседовали, и мой приятель вернулся ко мне.
– Уже и не надеялся снова его увидеть, – заметил мой приятель. – Он служил в гарнизоне в том месте в Африке – как это оно называется? – на которое напал Махди. Удалось бежать всего троим. Он всегда был счастливчиком, Джим.
– Но разве вы не хотите поговорить с ним подольше? – предложил я. – Мы-то с вами всегда сможем увидеться насчет нашего маленького дельца.
– О, все в порядке, – заверил меня он. – Мы как раз договорились, что встретимся завтра.
Я вспоминал об этой сцене, обедая как-то вечером с русскими друзьями в отеле «Санкт-Петербург». Один из собравшихся не виделся со своим кузеном, горным инженером, почти восемнадцать месяцев. Они сидели друг напротив друга, и не меньше дюжины раз за обед один из них вскакивал со своего места и бежал обнять другого. Они сжимали друг друга в объятиях, расцеловывали в обе щеки и снова садились с влажными от слез глазами. Такое поведение не вызывало никакого удивления среди их соотечественников.
Но гнев русского вспыхивает так же быстро и неистово, как любовь. В другой раз я ужинал с друзьями в одном из знаменитых ресторанов на Невском. Два джентльмена за соседним столиком вполне дружелюбно разговаривали – и вдруг вскочили на ноги и кинулись друг на друга. Один схватил бутылку с водой и мгновенно разбил ее о голову приятеля. Его противник в качестве оружия выбрал тяжелый стул красного дерева, отскочил назад, чтобы хорошенько размахнуться, и наткнулся на даму, пригласившую нас на ужин.
– Пожалуйста, аккуратнее, – сказала леди.
– Тысячу извинений, мадам, – отозвался незнакомец, с которого обильно текли вода и кровь, и, тщательно стараясь не помешать нам, проворно нанес удар, опрокинувший его противника на пол.
Появился полицейский, но не стал вмешиваться, а выбежал на улицу, чтобы поделиться радостными вестями с другим полицейским.
– Это обойдется им в кругленькую сумму, – заметил муж леди, спокойно продолжавший ужинать. – Неужели не могли немного подождать?
Это действительно обошлось им в кругленькую сумму. Не прошло и нескольких минут, как в ресторане появилось с полдюжины полицейских, и каждый потребовал свою долю. Затем они пожелали обоим соперникам доброго вечера и ушли, явно в прекрасном настроении, а оба джентльмена, обмотав головы влажными салфетками, снова сели за столик, и дружелюбная беседа, перемежающаяся смехом, потекла так же гладко, как и раньше.
На чужестранца они производят впечатление искреннего и непосредственного народа, но тебя не покидает ощущение, что под этим кроются грозные черты характера. Рабочие – правильнее было бы назвать их рабами – позволяют себя эксплуатировать с безропотным терпением умного животного, однако каждый образованный русский, с которым ты затрагиваешь эту тему, не сомневается, что грядет революция. Но говорит он с тобой об этом только за закрытыми дверями, потому что ни один русский не может быть уверен, что его слуги не шпионят для полиции. Однажды вечером мы разговаривали о политике с крупным русским чиновником в его кабинете, и тут вошла его старая экономка – седовласая женщина с мягким взглядом, работавшая у него больше восьми лет. К ней в доме относились почти как к другу. Он резко замолчал и сменил тему. Когда дверь закрылась, он объяснился:
– Лучше разговаривать о таких вещах, когда ты совсем один, – и засмеялся.
– Уж конечно, вы можете ей доверять, – возразил я. – Кажется, она всем вам очень предана.
– Куда безопаснее не доверять никому, – ответил он и продолжил с того места, где нас прервали. – Она надвигается, – сказал он. – Иногда я просто чую в воздухе кровь. Я старик и могу не дожить, но моим детям придется страдать – как и положено детям за грехи отцов. Мы превратили народ в грубую скотину, и, как грубая скотина, он накинется на нас, жестоко и не разбирая, кто прав, кто виноват. И правые, и виноватые одинаково падут перед ними. Но это должно случиться. Это необходимо.
Ошибка думать, что русские высшие классы противятся прогрессу мертвой стеной эгоизма. История России повторит историю Французской революции с одной только разницей: русские образованные классы, мыслители, толкающие вперед невежественную массу, делают это с открытыми глазами. Там не будет Мирабо, не будет Дантона, пришедших в смятение от людской неблагодарности. Среди людей, работающих сегодня на революцию в России, есть государственные деятели, солдаты, женщины благородного происхождения, богатые землевладельцы, процветающие торговцы, студенты, знакомые с уроками истории. Они не заблуждаются насчет слепого монстра, в которого пытаются вдохнуть жизнь. Они знают – он их уничтожит, но вместе с ними он уничтожит несправедливость и тупость, которую они ненавидят больше, чем любят себя.
Русский крестьянин, восстав, окажется куда ужаснее и безжалостнее, чем французы в 1790 году. Он менее умен и более жесток. Во время работы он поет дикую грустную песню, этот русский скот. Он поет ее хором на причале, когда тащит тяжелый груз, поет ее на фабрике, поет в бесконечной безрадостной степи, когда жнет зерно, которое вряд ли будет есть. Это песня о хорошей жизни, какую ведут его хозяева, о пирах и гуляньях, о смехе их детей, о поцелуях их влюбленных.
Но последняя строчка каждого куплета всегда одинакова. Если попросить русского перевести ее, он пожмет плечами.
– О, это значит, – скажет он, – что однажды время тоже настанет.
Это душераздирающий, западающий в память рефрен. Его поют в гостиных Москвы и Санкт-Петербурга, и каким-то образом светская беседа и смех затухают, и тишина, как ледяное дыхание, входит в закрытые двери и окутывает все. Это необычная песня, подобная завыванию утомленного ветра, и однажды она пронесется над страной, возвещая ужас.
Шотландец, встреченный мной в России, рассказал, как он, впервые оказавшись на должности управляющего крупной фабрики в Санкт-Петербурге, принадлежавшей его шотландским нанимателям, совершил непреднамеренную ошибку, когда в первую неделю выдавал рабочим жалованье. Запутавшись в русских деньгах, он заплатил людям (каждому!) почти на рубль меньше. Обнаружив свою ошибку к следующей субботе, он все исправил. Рабочие приняли его объяснение абсолютно спокойно и никак не прокомментировали. Это его поразило.
– Но ведь вы не могли не заметить, что я заплатил вам меньше, – обратился он к одному из них. – Почему же не сказали мне?
– О, – ответил тот, – мы думали, вы положили эти деньги себе в карман, а если бы мы начали жаловаться, то нас бы уволили. Никто бы не поверил нашему слову против вашего.
Видимо, взяточничество настолько распространилось в России, что все классы принимают его как часть установленного хода вещей.
Друг подарил мне маленькую собачку ценной породы, и я хотел взять ее с собой. Перевозить собак в вагонах железной дороги строго запрещается. Перечень наказаний и штрафов за это изрядно меня напугал.
– О, все будет в порядке, – заверил меня друг. – Главное, чтобы у тебя в кармане лежало несколько рублей.
Я дал денег станционному смотрителю и проводнику и остался очень доволен собой. Но я не предвидел, что ждет меня дальше. Весть о том, что едет англичанин с собакой в корзинке и при деньгах, передали телеграфом по всему пути. Почти на каждой станции в вагон входил громадный железнодорожный служащий с саблей и в шлеме. Сначала они меня просто пугали – я принимал их по меньшей мере за фельдмаршалов. В мозгу замелькали образы Сибири. Волнуясь и дрожа, я дал первому золотой. Он тепло пожал мне руку; мне показалось, что он готов меня расцеловать. Не сомневаюсь, если бы я подставил ему щеку, он бы так и сделал. Следующего я испугался уже не так сильно. Насколько я понял, за пару рублей он меня благословил и, передав заботам Всевышнего, откланялся. Добираясь до границы с Германией, я совал деньги в эквиваленте английских шести пенсов людям в одежде и с выправкой генерал-майора. Видеть, как светлели их лица, получать прочувствованные благословения – о, эти деньги того стоят!
Но с человеком без рублей в кармане русская бюрократия вовсе не так обходительна. Заплатив еще несколько монет, я без всяких сложностей пронес собаку через таможню и на досуге осмотрелся. С полдюжины служащих в униформе изводили некоего несчастного субъекта, а он в ответ огрызался, и его худое лицо при этом морщилось; вся эта сцена напоминала травлю школьниками какой-нибудь голодной шавки. В его паспорте обнаружилось небольшое отступление от формы, как объяснил мне один пассажир, с которым мы успели сдружиться. Рублей в кармане у него не было, и его отсылали обратно в Санкт-Петербург (путь, занимающий около восемнадцати часов) в вагоне, в каком в Англии не стали бы перевозить даже быков.
Русским бюрократам это казалось хорошей шуткой, они то и дело заходили в зал ожидания, где он сидел, съежившись, в углу, смотрели на него и со смехом уходили. Раздражение уже ушло с его лица, сменившись тупым, вялым безразличием – такое выражение бывает у побитой собаки после того, как порка закончилась; она лежит неподвижно, уставившись большими глазами в пустоту, и ты не понимаешь, о чем она думает.
Русский рабочий не читает газет, не ходит в клуб, и все же кажется, что ему все известно. На берегах Невы, в Санкт-Петербурге, есть тюрьма. Говорят, теперь с этим уже покончено, но до совсем недавнего времени в ней имелась небольшая камера ниже уровня льда, и пленников, помещенных в нее, через день-другой уже никто не видел и никто о них ничего не знал, за исключением, вероятно, рыб в Балтийском море. Между собой русские говорят об этом: кучера, сидящие вокруг костра, работники в поле, выходящие из дома, едва забрезжит серый рассвет, фабричные рабочие, чей шепот заглушает грохот ткацких станков.
Несколько лет назад, зимой, я подыскивал себе в Брюсселе дом, и меня направили на маленькую улочку, отходившую от авеню Луиз. В доме со скудной меблировкой было множество картин, больших и маленьких. Они покрывали стены каждой комнаты.
– Эти картины здесь не останутся, я заберу их с собой в Лондон, – объяснила мне хозяйка, старая женщина изможденного вида. – Это все работы моего мужа, он устраивает выставку.
Приятель, направивший меня сюда, говорил, что женщина эта – вдова, последние десять лет живет в Брюсселе и сдает меблированные комнаты, с трудом сводя концы с концами.
– Вы снова вышли замуж? – полюбопытствовал я.
Она улыбнулась:
– Не снова. Я вышла замуж восемнадцать лет назад в России. Через несколько дней после свадьбы моего мужа выслали в Сибирь, и с тех пор я его не видела… Мне бы следовало поехать за ним, – добавила она, – но мы каждый год думали, что его освободят.
– И сейчас его освободили? – спросил я.
– Да, – ответила она. – На прошлой неделе. Он приедет ко мне в Лондон, и мы сможем закончить наш медовый месяц.
Она улыбнулась и на миг словно снова стала той юной девушкой, которой была когда-то.
В английских газетах я прочитал про выставку в Лондоне. Писали, что художник подает большие надежды. Так что, возможно, перед ним наконец открылся путь к карьере.
Природа сделала жизнь сложной для всех русских, как для богатых, так и для бедных. На берегах Невы, с ее малярийными, вызывающими инфлюэнцу туманами, кажется, что сам дьявол направлял Петра Великого.
– Покажи мне среди моих владений самое безнадежное и непривлекательное место, где можно построить город, – наверное, так молился Петр. И дьявол, обнаружив такое место там, где теперь стоит Санкт-Петербург, должно быть, вернулся к своему хозяину в прекрасном настроении.
– Думаю, дорогой мой Петр, я подыскал для тебя кое-что по-настоящему уникальное. Это ядовитое болото, где великая река вызывает сильные ветра и пронизывающие до костей туманы, а коротким летом ветер приносит много песка. Там ты сможешь объединить все недостатки Северного полюса и пустыни Сахары.
Зимой русские топят свои большие печи, тщательно утепляют окна и двери, и в такой парниковой атмосфере многие их женщины проводят шесть месяцев в году, не решаясь выйти из дома. Даже мужчины выходят только лишь изредка. Каждая контора, каждая лавка – это одна большая печь. У сорокалетних мужчин седые волосы и высохшая, как пергамент, кожа на лицах; женщины в тридцать уже старухи. Крестьяне в течение нескольких летних месяцев работают, почти не ложась спать, – сон они откладывают на зиму, когда запрутся в домах, как мыши в амбарах. Свои запасы еды и водки они хранят под полом. Они спят целыми днями, потом просыпаются, спускаются вниз за едой и снова спят.
Русские приемы длятся всю ночь. В соседней комнате есть кровати и диваны, на которых всегда спят с полдюжины гостей. Им довольно часа, после чего они вновь присоединяются к обществу, а их место занимают другие гости. Русский ест, когда ему захочется. Столы всегда накрыты, гости приходят и уходят. Раз в год в Москве бывает большой пир. Русский купец и его друзья садятся за стол рано утром. Им подают своего рода оладьи, толстые, сладкие, горячие. Пир тянется много часов, и честолюбивый русский купец старается съесть больше, чем его сосед. За время пира человек может съесть пятьдесят – шестьдесят таких оладий, а результатом бывает до дюжины похорон.
Мы в свойственной нам высокомерной манере называем их нецивилизованными людьми, но они еще молоды. Российская история насчитывает всего-то каких-нибудь три сотни лет. Я склонен думать, что они нас переживут. Их энергия, их интеллект (когда они вдруг проявляются) просто чудовищны. Я знавал русского, выучившего китайский язык за полгода. Английский! Они учат его, пока ты с ними разговариваешь. Дети играют в шахматы и играют на скрипке просто ради собственного удовольствия.
Мир будет рад России – когда она приведет свой дом в порядок.