355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Густав Шпет » Искусство как вид знания. Избранные труды по философии культуры » Текст книги (страница 37)
Искусство как вид знания. Избранные труды по философии культуры
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:12

Текст книги "Искусство как вид знания. Избранные труды по философии культуры"


Автор книги: Густав Шпет



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 57 страниц)

,м Я не касаюсь пока возможности того сложного отношения внутри экспрессивных форм, которое создает внутренние фигуральные формы и которое может быть источником, а следовательно, и регулятором наслаждения, вызываемого риторическим произведением. Нетрудно убедиться, (1), что наличность такого осложнения характерна лишь для особого вида риторического искусства, наиболее распространенно представленного в наше время романом и родственными ему формами, и (2), что под скорлупою этой осложненной экспрессивности, и этот вид риторики в основном движется моральными тенденциями, допуская эстетическое руководство лишь в сфере экспрессивной внешности, где само собою теряется логически-аргументатив-ное значение пафоса.

правляй» и «В разврате каменейте смело». Чувственный тон строго научного изложения – интеллектуальное наслаждение159, поэтического – эстетическое. Последнее фундируется внутренними поэтическими формами, отрешающими, и тем самым создающими чистоту соответствующего наслаждения: «Служение муз не терпит суеты: Прекрасное должно быть величаво». Риторика воздействует патетически, убеждает, но не отрешает свой предмет от действительности, а, напротив, вдвигает его в гущу житейского, суетного, злободневного. Научное, в своей идее, не в меньшей мере, чем поэтическое, чуждается всякой патетики и эротики, всякого экстаза, невзирая на то, что, как указано, в своих наиболее величавых формах оно приводит к высшим состояниям вдохновения. Но не может быть ни величавым, ни вдохновенным риторическое, не правдивое и не отрешенное, применение логических форм в целях патетики, вовлечение последней в состав логической аргументации, переплетение пафоса и аргументации, употребление одного вместо и в целях другого. Внутренние формы риторической речи остаются формами логическими, но это – логические формы, орошенные слезами, отравленные завистью и злобою, искаженные местью и ложью, или смягченные милосердием, овеянные трогательностью, проникнутые сердечным участием и благородством, и все-таки это – логические формы, а не новые специфические, рядом с логическими и поэтическими. Патетика может завлекать, очаровывать, обольщать, даже побуждать к подвигу или преступлению, и быть, таким образом, действеннее, чем философия, наука и поэзия, но, как форма речи, она все-таки несамостоятельна.

Имея в виду наличие внутренней поэтической формы, как существенного признака только поэтического языка, можно было бы воспользоваться этим критерием для разделения всей сферы «искусственной» речи на поэзию и прозу. Проза, следовательно, будь то научная или риторическая, довольствуется одною логическою внутреннею формою; в научной речи она заостряется до чистой терминированной, «технической», речи, в риторической она распускается до патологической экспрессивности; то и другое, конечно, в тенденции, -промежуточные и переходные жанры, как всегда, преобладают.

Различение поэзии и прозы обыкновенно, без нужды, усложняется внесением в него генетических домыслов (что первее – проза или поэзия?) и самых примитивных эквивокаций. Несложная софистика, связывающаяся с противопоставлением поэзии и прозы, делающая их четкое различение как будто недостижимым, всем известна. Когда вопрос о различии ставится, то обыкновенно имеется в виду внешне вос-

1Возможность его не исключена и в риторическом изложении, но не оно регулиру-с« основную для такого изложения патетику.

принимаемое различие речи мерной и свободной. Внешне воспринимаемое при этом понимается как форма, которой противостоит неопределенно широкое и нерасчлененное содержание, составляющее нечто «внутреннее» по отношению к этой всецело «внешней» форме. Для так поставленного вопроса ясен путь его решения: поскольку в самом смысле вопроса предполагается, что внешне данное различие недостаточно, и за ним должно лежать некоторое внутреннее основание, необходимо анализировать названное «содержание» и в нем открыть это искомое основание. Но вот туг и протискивается маленький софизм. Вместо того чтобы расчленить и анализировать «содержание», игнорируют неопределенность его состава и строения, приводят простенькие соображения, вроде того, что можно стихами написать и научный трактат, что стишками пользуются и для целей дидактических, мнемонических и т.п., а с другой стороны, что свободною, немерною речью выражаются подчас произведения, обладающие неотъемлемыми поэтическими достоинствами. Таким образом, вопрошавший представляется наивным человеком, будто бы не подозревавшим ничего об этих банальностях. А софизм – в том, что этим ответом вопрос о различении отбрасывается назад к внешней форме, от которой он вновь вернется к содержанию и т.д. – до полной безрезультатности. Новые попытки добиться все-таки результата через апелляцию к чувству, вызываемому поэтическим произведением, к эстетике и пр., не могут решить вопроса, потому что или они выходят за пределы самого противопоставления поэзии и прозы, и вносят посторонние для него критерии оценки, или, если предполагается, что соответствующие чувства вызываются факторами, заложенными в самом художественном произведении, мы возвращаемся к первоначальной позиции и к началу задачи: вскрыть предметные основы эмоциональной поэтической нагруженное™. Но стоит, действительно, приняться опять за задачу с этого конца, как мы встретимся с прежнею наивною аргументацией, наивно обращенной к наивности вопрошающего: чувства одного и того же порядка могут вызываться как прозою, так и поэзией. Наконец, когда не столько вследствие анализа, сколько в результате некритического непосредственного усмотрения, провозглашается, что признаком поэзии является «образ», то, снова, не зная даже, что такое «образ», уже торопятся: «образы» бывают и в прозе... Ничего нет безнадежнее наивного педантизма такого типа «возражений»; они могут быть отстранены не тупым же нагромождением примеров, а осуществлением вышеуказанного анализа. Последний показывает, что «неопределенное содержание», от которого исходят, есть сложная структура форм, из коих каждая имеет себе соотносительное «содержание», и что среди этих форм, действительно, есть особые специфические формы, указа

нием на которые вопрос впервые реально ставится и раскрытием роли которых он единственно может быть решен.

Наивность перечисленных «соображений» проистекает из логической невоспитанности, из неумения различить двоякое применение терминов: de sensu composito и de sensu diviso. Поэтому как для осуществления, так и для понимания смысла названного анализа необходимо не упускать из виду двух его методологически-онтологических предпосылок. (1) Различение поэзии и прозы, как различение в сфере языка, внутри этой сферы, не может быть противопоставлением двух внешне прилаживаемых друг к другу половинок. Это различение есть различение двух структурных целых в одном общном им целом. Само собой разумеется, что отдельные элементы их могут и должны быть общими. Вопрос решается характеристикою целого, идея которого и есть верховный принцип движения внутренних форм, определяющий всю структуру в целом и каждый в ней член сообразно этому целому. Тогда, очевидно, и каждый «элемент» получает свой формальный смысл и формальное оправдание, как с точки зрения единства того члена, к которому он принадлежит, так и с точки зрения общего целого. Всё здесь – отношения, и самые формы – также отношения, – одинаково, как первичные определяющие формы («функции» слова), так и производные («дифференциальные» – до предела). Так поэтическая (тропированная) речь, со своими «производными» внутренними поэтическими формами (тропами) и со своим чувственным, эмоциональным бременем, противополагается речи прозаической с первичными внутренними логическими формами: речи, очищающей себя от всякой эмоциональной оснащенности, «точной» и терминированной, научной, и речи, заволакивающей себя всеми степенями и порядками эмотивности, патетической (фигуральной), риторической. Каждый из этих видов речи имеет свою внутреннюю закономерность, которою определяется не только диалектика целого, в движении его, как целого, но вместе и каждой части160. Вопрос же о том, куда отнести каждое в отдельности, в оторванности от общего, в отвлеченности, данное произведение или его часть, есть вопрос, с точки зрения анализа целого, как compositum, иррелевантный и подчас даже праздный и, во всяком случае, лежащий вне обсуждения принципов.

Что касается ученой наивности, теряющейся перед различением «прозы в стихах» от «поэзии в прозе», то, быть может, было бы

IN) Насколько труден такой подход к решению аналитических задач для современных, путающихся в абстракциях, привычек мышления, достаточно иллюстрируют такие книги, как, например: Hart J. Revolution dcr Aesthetik als Einleitung zu einer Revolution dcr Wissenschaft. Bit, 1908. Автор, по-видимому, готов видеть один из признаков «революции» в своем «открытии» двух языков (Bild– und Begriffssprachc). См.: L. cit. В. I. S. 40-42.

целесообразно, не вдаваясь в дискуссию, только напомнить об элементарной, но многообещающей для критического анализа, фор-муле Посидония, дошедшей до нас через Диогена Лаэртского: «Стихотворение есть речь мерная, стройная, более устроенная, чем проза; поэзия есть значительное по смыслу стихотворение, содержащее воспроизведение божественного и человеческого» (или: «содержащее в себе мифы»)161.

Неотъемлемое достоинство этого определения – в его диалектическом приеме: проза – стихотворение – поэзия. Это определение, таким образом, или, вернее, самый прием его построения, открывает возможность возвращения к началу, которое в опосредственном виде может дать теперь понятие «поэзии в прозе», и, следовательно, может удовлетворить также любителей гибридных образований.

(2) Второе условие успешности выше заданного анализа – в признании той онтологической особенности слова, которая присуща и всякому культурному образованию и которая передается такими «образами», как «микрокосм» и «макрокосм», или «монада», которая отражает (miroir vivant) и репрезентирует (reprfcente) «универсум». Только при этой предпосылке приобретает свой смысл и оправдание тот, в высшей степени плодотворный, метод исследования, когда вместо анализа сложного и необъятного целого анализируется такой его «член», который, будучи подлинным «репрезентантом» целого, в своей конечной малости, но в полной конкретной целостности, содержит все существенные и структурные мотивы бесконечно большого162. С этой точки зрения слово есть репрезентант не только «предложения», логического сомкнутого трактата, патетически распущенной речи оратора, замкнутого поэтического произведения, но и всех этих языковых структур, и всего языка в его идеальном целом, в его совокупной идее, как культурно-социального феномена. Житейская практика, – покупка ткани по «образчику», масла «на пробу» и τ д., – неизменно пользуется постулатом о равенстве части целому. Естественные науки, изучающие самое материю (в особенности химия) и энергию со стороны их качества, утверждают научные права этого постулата. Науки о живой природе применяют его не только к изучению вещно-массовых предметов и органических функций, но, модифицируя его в принцип гомологии, пользуются им даже в исследовании

,м Diog. Laert. VII, segm. 60: ποίημα δε έστι (–) λέξις έμμετρος ή εύρυθμος μετασκευής (поправка Жиля Менажа: μετά κατασκευής), τό λογοειδές έκβεβηκυία.–ποίησις δέ εστι

σημαντικόν ποίημα, μίμησιν περιέχον θείων καί ανθρώπειων (цитирую по амстердамскому изд. 1692 г., второй том которого содержит Aegidii Menagii observationes et emendationes; из его замечаний, кроме указанной поправки, интересно отметить по поводу «поэзии»: Aliis, ποίησις dicitur, λόγος έμμετρος, μύθους περιέχον, ad segm– 60, р. 290). ΙΑ2 Этим приемом я воспользовался при анализе структуры слова во II выпуске «Эстетических фрагментов».

чисто морфологических образований и отношений. По-видимому, и для применения этого постулата к предметам культурно-социальным не требуется никаких иных условий, кроме признания и за ними качеств коллективно-массовых предметов, по материи, и структурных гомологов -н сфере их формальных соотношений. Заслуга Гегеля – в перенесении соответствующих методологических приемов и в область высшего конкретного: философского («Феноменология духа»).

Определение языка по его идеальной сущности, которое мы встретили у Гумбольдта, дает возможность видеть в его формально-онтических свойствах, в особенности в его качестве «энергии», наличие всех условий, необходимых для приложения названного постулата. Больше того, Гумбольдт сам нередко пользуется вытекающим из этого постулата указанным методологическим приемом, обращаясь к «примерам» не столько с целью отвлеченной индукции, сколько с целью конкретного анализа внутренних отношений языкового предмета. Равным образом, и в применении первой из вышеразличенных методологических предпосылок необходимо признать почин Гумбольдта. Не из нагромождения примеров, некритически, без надежного критерия набросанных в кучу прозы и в кучу поэзии, хочет он найти различие двух сфер языкового явления, а из анализа их в их целом – макроскопическом и микроскопическом.

Рассматриваемые, как целое, поэзия и проза суть, прежде всего, пути развития самой интеллектуальности13. Если подходить к делу только с внешней стороны языка, то можно внутреннее прозаическое направление выразить в мерной речи, а поэтическое – в свободной, хотя поэтическая содержательность (Gehalt) как бы силою влечет к поэтической форме. В обеих формах мы преследуем особые цели и следуем определенным путям, но оба, поэтическое и прозаическое, настроения должны дополнить друг друга к некоторому об-шному, ведя человека глубоко к корням действительности, чтобы тем радостнее подняться ему в более свободную стихию14. И вот, если подойти к ним «с наиболее конкретной и идеальной стороны в них»165, мы увидим, что их различные пути проложены к некоторой сходной цели. Поэзия компонирует (fasst auf) действительность в ее чувственном проявлении, как она внешне и внутренне ощущается нами, но ее не занимает вопрос о том, вследствие чего это есть действительность. Чувственное явление передается воображению, а последнее приводит к созерцанию художественного идеального целого. Проза, напротив, ищет в действительности именно корней, которы

IM Humboldt W. ν. Uebcr die des menschlichen Sprachbaucs... § 20. S. 236. IM Ibidem. S. 237. "" Ibidem. S. 236.

ми она держится в бытии, и нитей, которыми она связуется с ними. Она связывает интеллектуальным путем факт с фактом, понятие с понятием и стремится к объективной связи в идее166.

Различение Гумбольдта принципиально намечает проблему и указывает средства решения ее. «Интеллектуальные пути» – пути логики, внутренних логических форм или алгоритмов; пути «воображения» -художественно-поэтических. Но именно жестко определительная фор-мулировка интеллектуального пути может вызвать одно общее соображение: проза здесь как будто отожествляется с прозою научною, и при данном резком противопоставлении двух основных направлений или «путей», куда же все-таки отнести пресловутую гибридизацию их – так называемую художественную прозу? Невозможно, конечно, уклониться от ответа на этот вопрос, но, надо признать, Гумбольдт туг не удержался на занятой им принципиальной позиции. Если он считает, что исход от действительности (beide bewegen sich von der Wirklichkeit aus) есть принципиальная характеристика обоих видов речи, и само разделение исчерпывает этот принцип, то диалектически остается только одно: противопоставить действительности возможность и спросить, не является ли возможность, в свою очередь, исходным пунктом для нового еще, особого вида словесного творчества? Вместо этого Гумбольдт как будто санкционирует гибридную природу «художественной прозы» и определяет ее исключительно со стороны внешней. Проза, рассуждает он, не может ограничиться только изображением действительного с внешнею целью одного сообщения о вещах, без возбуждения каких-либо идей или ощущений. Тогда она не отличалась бы от «обыкновенной речи». Она идет также путями более высокими и располагает средствами глубже проникать в душу человека, возвышаясь до той «облагороженной речи», которая и является действительным спутником поэзии. Здесь работает не только отвлекающий рассудок, но все силы духа, и последний всегда здесь накладывает на речь отпечаток своего особого настроения: «языку сообщается нравственное настроение, и сквозь стиль просвечивает душа». Этой речи свойственна особая «логическая эвритмия», и лишь когда поэт слишком ей отдается, он из поэзии делает «риторическую прозу»167.

Получается странный результат: избыток «благородства» превращает художественную прозу в риторику, а поэтическое благородство такой речи создается логической эвритмией... Но в действительности и это рассуждение – замечательно, ибо оно наводит на целый ряд свежих мыслей. Все-таки Гумбольдт отметил особенный вид речи, состоящей в том, что она не является только изображением действительного, хотя он и сузил здесь

,ΛΛ Ibidem.

,ft7 Ibidem. S. 238.

понятие действительного, в явном противоречии с тем его понятием, где он же говорил, что подлинная поэзия исходит от действительности. Затем, пусть «облагороженная речь» – смутный и в то же время банальный образ, но образ «избытка» ее – четкая характеристика патетизма риторической речи. Наконец, указание на «логическую эвритмию» разве нельзя истолковать в том смысле, что патетическая риторическая речь, исходящая от «возможного», как морально-вероятного и рассудочно-мыслимого, тем и характеризуется, что ее эмоциональная нагруженность ложится прямо на логические формы, не прибегая к посредству внутренних подлинно поэтических форм?

Однако, если и раскрытие в неопределенном у Гумбольдта понятии «внутренней формы» слишком определенного логического смысла может показаться односторонней интерпретацией, то тем более может быть принято за таковую введение в учение Гумбольдта понятия внутренней поэтической формы. И все-таки мне представляется, что, поскольку первое понятие надо признать как бы вылущенным из запуганной оболочки его собственных не тонко расчлененных и не доведенных до конца мыслей, надо признать, что и для второго в идеях Гумбольдта можно найти если не прямое основание, то скрытый повод.

Место и определение субъекта

Для оправдания этого заявления вернемся еще раз к тому утверждению Гумбольдта, где различие языков ставится в зависимость от роли в них фантазии и чувства. Мы объединили выше (стр. 442) оба фактора в неопределенной «субъективности». Для уяснения мысли Гумбольдта эта неопределенность – достаточна, но для углубления его мысли и для извлечения из нее возможно полной проблематики нужно тщательно всмотреться в содержание, объединяемое этою неопределенностью.

Рассуждая об устойчивости интеллектуальной стороны в языке и приписывая ее «упорядоченной, прочной и ясной организации духа в эпоху образования языка»168, Гумбольдт противопоставил деятельности рассудка и понятиям фантазию и чувство, как силы, которыми создаются индивидуальные образования, отражающие, в свою очередь, «индивидуальный характер нации»169. В сущности этим уже намечается возможность различения от индивидуальных форм каких-то других, но также внутренних форм. Впоследствии170 Гумбольдт развивает свою

"ч Humboldt W. ν. Ueber dic Vferschiedenhcit des mcnschlichen Spraehbaues... § 11. S. 105.

Ibidem. '"" См.: Ibldem. § 20.

мысль о характере языков в связи с характером народов. Здесь внутренний характер языка, как бы душа его, нечто в языке «более высокое и первоначальное», не столько познаваемое исследователем языка, сколько чуемое (das Ahnden) им, противопоставляется грамматическому и лексическому строению языка – как бы характеру «прочному и внешнему»171. Внутренняя интеллектуальная основа этого грамматического постоянства есть сфера чистых логических форм, – как же понимать этот новый внутренний характер языка?

И здесь, как и раньше, Гумбольдт держится высокого философского стиля и не столько отдается психологическим и псевдопсихологическим объяснениям, сколько анализирует то, что дано в языке, как целом, в его объективной и идеальной конкретности. Он различает в нем Самом как бы две установки: в эпоху формообразования – на самый язык больше, чем на то, что он должен обозначать, но когда орудие готово, язык им пользуется, и действительная цель занимает подобаюшее ей место172. И вот именно оттого, как народный дух пользуется этим средством для своего выражения, язык и получает свой особый колорит и характер (Farbe und Charakter)173. Внешние, постоянные формы языка можно было бы назвать его организмом™. Организму языка противопоставляется его характер, отражающий характер индивидуальности в том способе (in der Art), каким она пользуется языком для его же целей. Индивидуальность предполагает и отдельное лицо, и пол, и возраст, и эпоху, и нацию, «объемлющую все оттенки человеческой природы»175. А указанная цель с наибольшей яркостью выражается в создании литературы, полностью отпечатлевающей в себе все виды индивидуальности, возникающей, когда возникает желание извлечь из потока мимолетной беседы сложившиеся в народе песни, молитвенные формулы, изречения, сказания, с тем, чтобы их сохранить, как память и как образец для подражания176.

Итак, из этого уже видно, что, 1, «характер языка» относится к внутреннему содержанию (Gehalt) языка в широком смысле противоположения этого содержания чисто внешней форме, 2, по отношению к самому этому содержанию, как такому, характер языка определяется так же, как своего рода форма, состоящая в «способе соединения мыс

n Ibidem. S. 205.

,?2 Ibidem. S. 203-204. Следует ли и теперь вслед за Гумбольдтом особо разъяснять то, что очевидно и само по себе, что указанные два момента не следуют по времени один в исключение другого, всегда бывает и то, и другое... и т.д. т Ibidem.

174 Ibidem. S. 205, 207.

Ibidem. S. 207. ,7h Ibidem. S. 206.

ли со звуком»177. В этих формах или «способах» отражается индиввду-aibHOCTb личности, эпохи, национальных особенностей178. И сами эти формы начинают быть некоторыми относительными постоянствами. Так, нация привыкает принимать общие значения слов одним и тем же индивидуальным способом (auf dieselbe individuelle Weise), сопровождать их сходными побочными идеями и ощущениями, вводя связи идей в одинаковых направлениях, пользуясь свободою словосочетания в одном и том же отношении179. Наиболее ясно это проявляется в литературе190, и в ней укрепляется, но и самые сырые языки являют те же особенности: в смелых метафорах, правильных, хотя неожиданных сопоставлениях понятий, в одушевлении силою фантазии лишенных жизни предметов181 и т.п.

Если бы язык употреблялся исключительно для нужд повседневной жизни, в нем не было бы такого разнообразия, какое в нем имеется, в выражении внутреннего чувства, личного воззрения и просто душевного настроения, многоразлично повышающего действие и значение слова182. «Кто приказывает срубить дерево, тот связывает с этим словом только мысль о данном стволе; совсем иное, когда это же слово, даже без всякого эпитета и добавления, появляется в описании природы или в стихотворении». Ни в понятиях, ни в самом языке, ничто не стоит обособленно, но связи только тогда действительно срастаются с понятиями, когда душа (das Gemuth) деятельна в своем внутреннем единстве, когда полная субъективность просвечивает сквозь совершенную объективность183. Тогда не упускается ни одна сторона, с которой предмет может оказывать воздействие, и каждое такое воздействие оставляет свой след в языке. Где живо такое взаимодействие заключенного в определенные звуки языка и все глубже проникающей внутренней композиции (die innere Auffassung), там дух неуклонно стремится внести в язык нечто новое и предоставить себя самого его обратному воздействию. А это предполагает, с одной стороны, чувство наличности чего-то, что непосредственно не содержится в языке, а восполняется духом под возбуждением языка, и, с другой стороны, стремление, в

Ibidem. S. 212. В сущности, эти слова повторяют общее определение «синтеза синтезов», но и этот термин имеет у Гумбольдта двойственное значение. В § 12 речь идет о «соединении звуковой формы с внутренними законами языка; здесь в § 20 – о соединениях, отражающих индивидуальности. Может быть, и здесь играет свою роль кантианство Гумбольдта; во всяком случае, оно позволяет и в первом применении термина говорить о «субъекте» – всеобщем или трансцендентальном. r Ibidem. S. 215. 179 Ibidem. S. 212. ш Ibidem. S. 213. w lbidem. S. 212. 147 Ibidem. S. 215, 216.

Ibidem. S. 217.

свою очередь, связывать со звуком все, что ощущает душа. То и другое проистекает из убеждения, что в существе человека чуется какая-то область, которая выходит за пределы языка, но что, в то же время, язык – единственное средство исследовать и оплодотворить и эту область, и что именно его техническое и чувственное совершенство дает возможность превращать и это смутное содержание в выразимое средствами языка. Здесь заложена основа для выражения характера в языке, здесь мы проникаем во внутренний мир говорящего184. И опять-таки это относится не только к интеллектуально развитым нациям, – в проявлениях радости толпы дикарей можно уже различить простое удовлетворение желаний от внутренних глубин истинного человеческого ощущения, от небесной искры, предназначенной к тому, чтобы разгореться в пламя песни и поэзии185. В развитых языках такое выражение характера нации становится только более дифференцированным.

Лучший пример сказанному составляют греки, особенно в их лирической поэзии, соединявшие со словами пенье, музыку, танцы. Все это вводилось не только затем, чтобы усилить чувственное впечатление, но все это выражало в своем единстве диалектологический и специфический характер – дорический, эолийский и пр. Все это возбуждало и настраивало душу, чтобы удерживать мысль песни в определенном направлении, оживить и усилить ее душевным движением, от идеи отличным, ибо, в противоположность музыке, слова и их идейное содержание занимают в поэзии и песне первое место, а сопровождающее их настроение и возбуждение следует за ними186. Таким образом, то, что выше было обозначено как нечто как бы выходящее за пределы языка, не есть нечто неопределенное. Скорее, его можно назвать самым что ни на есть определенным (das Allerbestimmteste), ибо им завершается индивидуальность, чего не может сделать отъединенное слово, вследствие своей зависимости от объекта и вследствие предъявляемого к нему требования общезначимости. Исходящее из индивидуальности внутреннее чувство предъявляет требование и наивысшей индивидуализации объекта, достижимой лишь благодаря проникновению во все частности чув-

IW Ibidem. S. 217-218. Поскольку возможно такое изучение «внутреннего мира говорящего» не только со стороны сообщения об его объективной направленности, и не только со стороны формальных отношений, но и со стороны субъективных душевных реакций эпохи, народа и пр., постольку эта мысль Гумбольдта должна лечь в методологическую основу подлинной этнической и коллективной психологии. В этом направлении я определяю предмет и задачи этнической психологии (см. мое «Введение в этническую психологию». Вып. I. Μ: ΓΑΧΗ, 1927), вводя понятие «со-значения», как субъективного психологического обертона объективных сообщений, но отнюдь не как внутренней формы в смысле Марти. "5 Ibidem. S. 219. 186 Ibidem. S. 221.

ственного синтеза и благодаря высшей степени наглядности изображения187.

Не останавливаясь дольше на развитии этих многозначительных мыслей, воспроизведем итог, к которому приходит сам Гумбольдт188. В первоначальную эпоху образования языка, чтобы действительно построить его наглядным для сознания и понятным для восприятия, все сосредоточивается как бы на создании его техники, напротив, влияние индивидуального настроения духа спокойнее и яснее проявляется из последующего пользования им. Различные способы связи предложений составляют важнейшую часть его техники. «Именно здесь раскрывается, во-первых, ясность и определенность логического упорядочения, которое одно дает надежную основу свободному полету мысли, устанавливая вместе с тем закономерность и объем интеллектуальности, и, во-вторых, более или менее сквозящая потребность в чувственном богатстве и гармонии (Zusammenklang), душевное требование облечь и внешне в звук все, что только внутренне воспринимается и ощущается»189.

На основании всего этого можно представить себе общий путь языка в его внутреннем оформлении следующим образом. Первоначально язык преодолевает неопределенную и темную область неразвитого ощущения, и, таким образом, интеллектуализирует всякое, проходящее через сознание, содержание190. Чем точнее определяются и устанавливаются формы этой чистой интеллектуализации, чем полнее они захватывают сообщаемое содержание, тем более обнаруживается, что его выражение несет на себе также следы участия в этой работе человеческого посредства. Индивид, нация не только передают объективные отношения предметных содержаний, но вместе с тем отпечатлевают, в способах своей творческой передачи их, свое собственное отношение к ним. Особые формы этого отпечатления сами теперь становятся предметом внимания и заботы, подчиняют себе интеллектуальные формы, как свое внутреннее содержание, и преобразующе господствуют над ним, отрешая логические формы от их первоначального определяющего отношения к объективному действительному содержанию. Об этом мы говорили выше с точки зрения структуры самого культурного сознания и места в нем фантазии. Мы глубже осветим роль внутренних поэтических форм, если, следуя Гумбольдту, посмотрим на языковое творчество с точки зрения человеческого посредника, стоящего перед языком, как средством, но вместе и как перед особым миром, водруженным внут-

{щ Ibidem. S. 222. ш Ibidem. S. 229. 1Ч" Ibidem.

т Cf.: Ibidem. S. 211.

реннею работою духа между человеком и предметом191, и отличным как от того, так и от другого192. Язык, говорили мы также (стр. 354), посредствует не только между человеком и мыслимою им действительностью, но также между человеком и человеком. Это последнее отношение и должно быть теперь раскрыто точнее.

От человека к человеку в языке передается, во-первых, все, что входит в состав объективного содержания интеллектуальности, и, во-вторых, все богатство индивидуальности. Последняя проявляется с совершенною полнотою в поэзии. Первое для ее форм становится внутренним193 содержанием, но в собственных формах оно исчерпывается только как интеллектуальное и объективное, всякий же нарост субъективного должен быть еше подвергнут специальному оформлению. Его структура раскрывается, следовательно, как структура самой субъективности. То, что относится к последней, то, что служит содержанием не только простого сообщения, но что еще воздействует на наше чувство, производит в широком смысле впечатление как внешностью слова, так и отражающимся в ней не-интеллектуальным содержанием, то, говорим мы, не может быть вмещено в чисто интеллектуальные, логические формы. Не может быть вмешено, конечно, при том очевидном условии, что оно не делается прямым предметом сообщения. Ибо и оно ведь входит в состав действительности, образует в ней самостоятельный конкретный член, и, следовательно, вмещается, как такой, в чисто интеллектуальные формы сообщения. Такое прямое сообщение, подвергнутое обычному интеллектуально-логическому оформлению, заняло бы свое место среди других объективных научных положений (психологии и т.п.). Мы же говорим о тех формах речи, где к готовым логическим формам сообщения присоединяются индивидуально и субъективно заложенные впечатления, эмоции и т.п. Это – сообщения, может быть, передающие и ту же действительность, но субъективным восприятием и переживанием окрашенную, и по тому одному уже индивидуально претворенную. «Преображенную» и «претворенную» значит не превращенную, как мы видели уже (443 сл.), в хаос мечтаний, сновидений и бреда, а значит: наново оформленную по какому-то образцу, образцу и идеалу. «Образец», «идеал», «идеализация» по отношению к действительности не указывают непременно на оценку, на возведение в степень нравственного или материально-качественного порядка. Это преобразование может быть преобразованием в сторону прекрасного, возвышенного, героического, но также ко


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю