412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдмон де Гонкур » Дневник. Том 2 » Текст книги (страница 8)
Дневник. Том 2
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 08:48

Текст книги "Дневник. Том 2"


Автор книги: Эдмон де Гонкур


Соавторы: Жюль де Гонкур
сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 53 страниц)

Некоторое возмущение я заметил лишь на улице Монмартр,

перед лавкой булочника Эде – единственного булочника, кото

рый в эти дни все еще печет белый хлеб и рожки. Народ, при

вычный к белому хлебу и вынужденный теперь довольство

ваться черным, видимо особенно чувствителен к этому лишению,

от которого его может избавить только многочасовое стояние в

очереди.

Когда я читал в газете Марата яростные нападки Друга На

рода на сословие бакалейщиков, все это представлялось мне ма

ниакальным преувеличением *. Теперь я убеждаюсь, что Марат

был прав. Все эти сплошь огвардеенные торговцы – отпетые

спекулянты и жулики! Я, со своей стороны, не видел бы ничего

худого в том, чтобы парочку этих злобных разбойников пове

сили над витринами их лавок, – уверен, что в этом случае сахар

перестал бы ежечасно дорожать на два су за фунт. Быть может,

в революционное время справедливая казнь нескольких лиц —

единственное средство удержать растущие цены в каких-то ра

зумных рамках.

Сегодня вечером у Петерса я видел, как метрдотель резал

телячью ножку на двести ломтиков. Двести ломтиков, по шесть

франков, – итого 1200 франков. Перестанем же оплакивать

участь рестораторов.

Подслушанный мною разговор: «Наши жены покинули нас

на сегодняшний вечер». – «Тем лучше, пойдем взглянем на Пан

теон, на следы бомбардировки». Посещение разбитых кварталов

заменило театр.

Почти всю эту ночь я простоял у окна – мешала спать кано

нада и ружейная пальба в районе Исси. В ночной тишине эти

звуки казались совсем-совсем близкими, и на какую-то минуту

100

распаленное тревогой и страхом воображение внушило мне,

будто пруссаки взяли форт, откуда больше не стреляют, и будто

теперь они атакуют укрепления.

Воскресенье, 15 января.

Самая ужасающая канонада, которая когда-либо потрясала

юго-западную часть укреплений. «Вот так шпарит!» – бросает

на бегу какой-то простолюдин. Дом, сотрясаемый до основания,

сбрасывает со своих карнизов и потолков застарелую пыль.

Несмотря на мороз и ледяной ветер, на Трокадеро все время

толпятся любопытные. На Елисейских полях лежат обрубки ве

ковых деревьев, и пока их не погрузили на телеги, вокруг них

с ножами, топориками и всевозможными инструментами копо

шится целая туча ребятишек – они отсекают куски коры и рас

совывают их по карманам, набирают полные руки, полные фар

туки, а из ямы у подножья упавшего дерева торчат головы ста

рух, пытающихся мотыгами откопать остатки корней.

На фоне этой картины – несколько фланеров обоего пола;

вид у них беззаботный, будто ничего не случилось и они, как

всегда, совершают свою предобеденную прогулку по асфальту.

В одной кофейне на Бульварах семь-восемь молодых офице

ров мобильной гвардии увиваются вокруг какой-то лоретки —

крашеной блондинки «под венецианку» – и вдохновенно фанта

зируют, сочиняя меню воображаемого ужина.

Я домовладелец, и потому мое положение особенно сложно.

Каждый вечер, возвращаясь домой пешком, я пытаюсь издали

разглядеть, предельно напрягая зрение, стоит ли еще мой дом.

Затем, убедившись, что дом на своем месте, я по мере прибли

жения к моему жилищу все пристальнее всматриваюсь в него —

вокруг свистят снаряды – и удивляюсь, не обнаружив ни про

боин, ни трещин в стенах дома, дверь которого, между прочим,

оставляется полуоткрытой, чтобы мне не приходилось долго

стоять перед нею.

Среда, 18 января.

< . . . > Нынче уже не проносятся шальные снаряды, как в

предыдущие дни, – льет чугунный дождь, он понемногу окру

жает меня, замыкая в кольцо. Вокруг гремят разрывы – в пя

тидесяти, в двадцати пяти шагах, на вокзале, на улице Пуссен,

где какой-то женщине только что оторвало ступню, в соседнем

доме, получившем гостинец еще позавчера. И в ту минуту, когда

я рассматриваю в подзорную трубу батареи Медона, на волосок

от меня рвется снаряд, швыряя в двери моего дома комья грязи.

101

Около трех часов дня, проходя мимо заставы Звезды, я уви

дел, что движутся войска, и остановился. Памятник наших

побед *, освещенный солнцем, отдаленная канонада, бесконеч

ная вереница солдат, на штыках которых горело солнце, бро

сая отсветы на обелиск, – во всей этой картине было нечто те

атральное, нечто лирическое и эпическое. То было величавое и

гордое зрелище – армия, шагавшая на голос громыхающей

пушки, и в рядах этой армии – седовласые штатские – отцы,

и безбородые мальчишки – сыновья, а бок о бок с ними, нару

шая строй, шли женщины, неся на ремне ружья своих мужей

или возлюбленных. И невозможно передать, какую живопис

ную пестроту придавала войску вся эта гражданская толпа, со

провождаемая фиакрами, еще не перекрашенными омнибусами,

фургонами для доставки эраровских роялей, превращенными в

интендантские повозки.

Конечно, не обошлось и без пьяных, и без застольных песен,

диссонировавших с национальным гимном, и уж конечно, без

того озорства, которое неотделимо от французского героизма, —

но в целом это было зрелище грандиозное и трогательное.

Четверг, 19 января.

Весь Париж толчется на улицах в ожидании новостей *.

Длинные очереди у дверей лазаретов, выложенных соломой.

Перед мэрией на улице Друо такая толкотня, что, по выражению

одного простолюдина, «яблоку негде упасть». Толстый худож

ник Маршаль, в мундире национального гвардейца, ничуть не

похудевший за время осады, не дает проехать экипажам. Из уст

в уста передаются добрые вести. Появляются первые газеты, где

сообщают о взятии Монтрету. Веселое оживление. Те, у кого

есть газеты, собирают вокруг себя кучки людей и читают вслух.

Обедать все отправляются в приподнятом настроении; со всех

сторон только и слышишь подробности вчерашней победы.

Захожу к Бюрти; снаряд изгнал его с улицы Ватто, и он вре

менно устроился на Бульваре, над книжной лавкой Лакруа. Ча

сов около четырех он видел Рошфора, и тот сообщил ему хоро

шие новости, довольно удачно сострив при этом. Как-то во время

тумана Трошю пожаловался, что не видит своих дивизий.

«И слава богу! – воскликнул Рошфор. – Если бы он их видел,

то отозвал бы обратно!»

Д'Эрвильи – он тоже здесь – по-прежнему блещет колючим

остроумием. Он нарисовал нам смешную и нелепую картину: по

Аньерскому мосту под зеленоватым осенним небом шествует Ги-

102

ацинт *, все заслоняя своим носом; карманы его оттопыривают

две бутылки водки, которые он привез с собою из своего заго

родного дома. Затем д'Эрвильи рассказал, как побывал у старого

чудака-зоолога из Ботанического сада, который сидит в своем

кабинете, уставленном чучелами птиц, обвязанными бин

тами, и время от времени любовно поглаживает набитую соло

мой косулю, – получилась изящная миниатюра в духе Гофмана.

Бюрти показывает мне свиток необычайно интересных япон

ских картин. Это этюды на нескольких листах, рисующие раз

ложение тела после смерти. От всего этого веет такой немецкой

жутью, какую я меньше всего ожидал встретить в искусстве

Дальнего Востока.

В десять часов я снова выхожу на бульвар. Такая же

толпа, что и до обеда. Во тьме – газовые фонари не горят —

группы людей кажутся совсем черными. Все эти люди дежурят

у киосков и с надеждой, к которой уже примешивается тревога,

ждут третьего выпуска газеты «Ле Суар», а он запаздывает.

Госпожа Массон рассказала мне о том, как она навестила

в лазарете, размещенном в министерстве иностранных дел, мо

лодого Филиппа Шевалье незадолго до его смерти. По сей день

в залах сохранились со времен балов Законодательного корпуса

зеркала, люстры, позолота; и умирающий, еще не потерявший

памяти, сказал г-же Массон: «Здесь, в этой комнате, где я

лежу, был буфет...»

Пятница, 20 января.

Депеша Трошю, полученная вчера вечером *, представляется

мне началом конца, она отняла у меня последнее мужество.

Я слышал, как национальные гвардейцы пробегали мимо

ограды с такими словами: «Умереть ни за что ни про что...»

Посылаю часть своего хлебного пайка соседу – бедному сол

дату Национальной гвардии, – он поправляется после болезни,

а Пелажи как-то видела, из чего состоит его завтрак – из кор

нишонов на два су.

У заставы Майо скопление народа, правда не столь много

численное, какое было у Тронной заставы после дела под Шам-

пиньи. На всех лицах – печальное предчувствие, но еще нет

сознания горестного поражения. Вперемежку с санитарными

каретами, мулами, везущими раненых, шагают, не держа строя,

без музыки, угрюмые, подавленные и унылые солдаты марше

вых рот Национальной гвардии. Из рядов вдруг доносится иро

ническое замечание какого-то солдата, обращенное ко всей этой

растерявшейся людской массе: «Что же вы не ликуете?»

103

Меня окликают с одной из повозок. Это еврей Гирш – вест

ник несчастья, – он уже сообщил мне у заставы Шапель о

катастрофе в Бурже *. Он кричит беззаботным тоном: «Все кон

чено, армия возвращается!» И с усмешкой рассказывает о том,

что видел, что слышал, – о вещах, казалось бы, превышающих

меру человеческой глупости.

Толпа затихла, охваченная унынием. На скамьях сидят в

ожидании жены национальных гвардейцев, позы их исполнены

отчаянья. Среди этой толпы, прикованной к печальному зре

лищу, не трогающейся с места и все еще ожидающей, прыгают

на костылях двое безногих калек, выставляя напоказ свои нове

хонькие кресты – их давно уже провожают растроганными

взглядами.

Я прохожу мимо особняка принцессы; ворота его открыты,

как в те дни, когда мы въезжали туда в своих фиакрах в пред

вкушении духовных радостей. Оттуда я отправляюсь на клад

бище. Сегодня семь месяцев, как он умер.

В Париже на Бульваре, я снова отмечаю глубокое уныние

великой нации, которая затратила так много усилий, была

полна самоотречения и стойкости – и тем самым столько сде

лала для своего спасения, – а теперь сознает, что ее погубили

бездарные вояки.

Обедаю у Петерса в компании трех разведчиков Франкетти.

Свое крайнее уныние они облекают в форму иронии – обычное

для французов проявление отчаянья: «Дожили, дожили!..» И они

рассказывают об армии Парижа, которая больше не желает

драться, о том, что цвет ее истреблен под Шампиньи, Монтрету,

и без конца, без конца говорят о бездарности генералов.

Как странно, что в моем нынешнем состоянии, в иссушаю

щей меня печали я все еще испытываю низменное желание жить

и возвращаюсь домой, чтобы спастись от снарядов, которые про

летают мимо меня и могли бы мне дать избавление.

Суббота, 21 января.

Я потрясен как никогда тишиной, той мертвой тишиной, ко

торую в большом городе может вызвать только настоящая ката

строфа. Сегодня Париж не подает никаких признаков жизни.

Все, кого я встречаю, похожи на больных или выздоравливаю

щих. Видишь только худые, усталые, изможденные лица; только

изжелта-бледные лица цвета конского сала.

В омнибусе напротив меня сидят две женщины в глубоком

трауре – мать и дочь. Затянутые в черные перчатки руки ма-

104

тери ежеминутно нервно подергиваются, и она машинально

подносит их к своим красным глазам, которые уже не в силах

исторгнуть слезы; а из глаз дочери, воздетых к небу, время от

времени скатывается и сохнет на щеке тяжелая слеза.

На площади Согласия, у статуи Страсбурга, возле измятых

знамен и сгнивших иммортелей расположилась на привал ка

кая-то рота; дым ее костра коптит ограду сада Тюильри, а тя

желые солдатские мешки, сложенные у балюстрады, образуют

какое-то подобие блиндажа. Проходя мимо них, слышишь

фразы вроде следующей: «Да, завтра его хоронят, нашего бед

ного адъютанта».

Я поднимаюсь в Люксембургский дворец к Жюли; она чи

тает мне письмо своего зятя, где тот сообщает, что под Монтрету

ему пришлось палками загонять назад беглых солдат Нацио

нальной и мобильной гвардии.

Мы наблюдали, как постепенно пустели колбасные – в конце

концов там остались одни желтые фаянсовые плитки и гирлянды

лепных листьев; на витринах мясных опустились железные

шторы, а потом на дверях появились висячие замки. Сегодня на

стал черед булочников, – их витрины, словно черные ямы, зи

яют пустотой.

Рошфор рассказал Бюрти, что когда Шанзи увидел, как его

солдаты бегут, он бросился на них с саблей, затем, поняв, что

ни удары, ни ругань не помогут, приказал артиллерии открыть

по ним огонь.

Любопытная и весьма симптоматичная фраза: девушка, се

менившая позади меня по улице Сен-Никола, бросает мне на

ходу: «Сударь, не хотите ли зайти ко мне, за кусок хлеба?»

Воскресенье, 22 января.

Сегодня утром я вывозил из дома все, что есть у меня цен

ного, – кругом, слева, справа, рвались снаряды, и я боялся, как

бы один из них не убил единственную лошадь, впряженную в

фургон, как бы он не ранил или не убил бедняг грузчиков.

Я поселился у Бюрти, – он предоставил в мое распоряже

ние часть занимаемой им квартиры на Бульваре, на углу улицы

Вивьен. Он исполняет обязанности хозяина с такой очарователь

ной любезностью, что заставляет меня раскаяться в несправед

ливом суждении, которое я себе о нем составил.

Вдруг раздается громкий сигнал тревоги. Мы выходим на

улицу. Говорят, что бой идет у Ратуши *. На нашем пути по

всюду кипит волнение, и при всем том я вижу, как защитники

105

Парижа преспокойно рассматривают фотографии в стереоскоп.

На улице Риволи мы узнаем, что все уже кончилось. Мимо нас,

сопровождаемый эскортом драгун и егерей, быстро проезжает

генерал Винуа.

И в то время, как пехотинцы из Пюто поднимаются по улице

Риволи, взвалив на себя куски садовых решеток, по набережной

в сторону Ратуши проезжают пушки.

Вечером вид Бульвара напоминает самые тяжкие револю

ционные дни. Споры, готовые вот-вот перейти в драку. Париж

ские мобили обвиняют «людей Трошю» в том, что те стреляли

в них без всякого повода. Женщины кричат, что истребляют

народ. Все это – последние предсмертные судороги.

Вторник, 24 января.

<...> У Бребана в небольшой прихожей, ведущей в зал, где

мы обычно обедаем, на кушетке и в креслах сидят люди с по

давленным, рассеянным видом и вполголоса говорят о печальных

событиях, случившихся сегодня и ожидающих нас завтра.

Возникает вопрос, не сумасшедший ли Трошю. По этому по

воду Бертело заявляет, что он видел напечатанное, но не рас

клеенное воззвание к мобильной гвардии, где означенный

Трошю говорит о боге и пресвятой деве, как мог бы говорить ка

кой-нибудь мистик...

В углу кто-то замечает, что самое большое преступление этих

двух людей – Трошю и Фавра – заключается в том, что, в душе

будучи с самого начала пораженцами, они тем не менее своими

речами и воззваниями внушали большинству людей надежду,

уверенность в освобождении, уверенность, которой они не раз

рушали до последнего момента. «А это, – заговорил Дюме-

ниль, – таит в себе опасность. Если капитуляция будет под

писана, еще неизвестно, примут ли ее мужественные люди

Парижа». Ренан и Нефцер в знак отрицания мотают головой.

«Обратите внимание, – вам говорят не о революционных эле

ментах, а об элементах энергичных, гражданственных, о людях,

которые сражались в маршевых ротах и хотят сражаться, о тех,

кто не может ни с того ни с сего безоговорочно согласиться на

сдачу своих ружей и пушек».

Дважды объявляли, что обед подан, но никто этого не слы

шал. Бертело рассказывает о своей стычке с Ферри, этим чудо

вищным идиотом. Он имел наглость следующим образом отве

тить Бертело, когда тот посетовал, что очереди за хлебом вы

страиваются в местах, где падают снаряды, и что несчастные

106

женщины подвергаются большой опасности: «Ну так пусть не

становятся в очередь!»

Садимся за стол. Каждый достает свой хлеб. Кто-то говорит:

«Знаете, как Бауэр окрестил Трошю? Оливье на коне!» *

Суп съеден. Бертело излагает истинные причины пораже

ния: «Нет, дело вовсе не в превосходстве артиллерии, как у нас

писали; я назову вам настоящую причину. Вот она. Когда ка

кой-нибудь прусский штабной начальник получает приказ дви

нуть войска в такой-то пункт в такой-то час, он берет карту,

изучает местность, ее рельеф, высчитывает время, которое пона

добится каждому полку, чтобы проделать ту или иную часть

пути. Если он видит возвышенность, он берет... – какой-то ин

струмент, название его я забыл, – и вычисляет, какова будет

задержка. В результате, отправляясь спать, он знает уже десять

путей, по которым в назначенный час двинутся войска. Что же

до нашего, французского штабного офицера, то он ничего подоб

ного не делает; вечер он, как обычно, проводит в развлечениях,

а наутро, прибыв на место сражения, вопрошает, подошли ли

уже войска и какой пункт надо атаковать. С самого начала

кампании – и в этом причина наших неудач, от Виссембурга

до Монтрету – мы ни разу не могли сосредоточить войска в

заданном месте, в назначенный час».

Вносят баранье жаркое.

– О! – заявляет Эбрар, – в следующий раз нам подадут

пастуха! Эта баранья вырезка не что иное, как отменная со

бачья вырезка.

– Собачья? Вы говорите, что это собачье мясо? – воскли

цает Сен-Виктор плаксивым голосом раздраженного ребенка. —

Гарсон, скажите, ведь это не собачина?

– Но вы уже третий раз едите здесь собачину!

– Нет, это неправда. Господин Бребан порядочный чело

век, он бы нас предупредил... Собачина, это же нечистое мясо! —

произносит он с комическим ужасом. – Конину – пожалуйста,

но собачину – ни за что!

– А я никогда еще не ел такой хорошей баранины, – гово

рит Нефцер с набитым ртом. – Вот если бы Бребан подал вам

крысятину... Мне приходилось ее есть – очень вкусно. Будто

смесь свинины с куропаткой.

Во время этого разговора Ренан, казавшийся встревожен

ным, озабоченным, бледнеет, зеленеет, бросает свой пай на стол

и выскакивает из комнаты.

– Вы знаете Винуа? – спрашивает кто-то у Дюмениля. —

Что это за человек и что он станет делать теперь?

107

– Винуа – хитрец; полагаю, что он ничего не станет де

лать... он станет жандармом!

За сим следует атака Нефцера на журнализм и журнали

стов. Он весь наливается кровью и в нескладной речи – мину

тами он словно задыхается от ярости – поносит своих собратьев

за глупость, ложь, невежество, обвиняет их в том, что они за

теяли войну, и в ее роковом исходе.

Эбрар вытаскивает из кармана листок бумаги. «Послушайте,

господа, вот письмо господина Дюдевана, мужа госпожи Санд,

где он выпрашивает орден, письмо, в котором он ссылается на

свое положение рогоносца, словно на какой-то титул. Да, гос

пода, именно рогоносца: «Мои семейные невзгоды, ставшие до

стоянием истории». Гомерический хохот служит ответом на эту

смехотворную выходку в духе господина Прюдома.

Однако серьезность положения заставляет сотрапезников

задуматься над тем, как поведут себя пруссаки по отношению

к нам. Находятся люди, полагающие, что они переправят к

себе сокровища наших музеев. Бертело говорит, что они выве

зут и промышленное оборудование. После этого заявления раз

говор переходит – уж не знаю каким путем – в большую дис

куссию о красящих веществах, о турецкой розовой, а отсюда

возвращается к исходной точке. Нефцер, вопреки общему мне

нию, утверждает, что пруссаки удивят нас своим великоду

шием и щедростью. Аминь!

Когда я выхожу от Бребана на Бульвар, слово капитуляция,

которое несколько дней назад, пожалуй, рискованно было бы

произнести, уже у всех на устах.

Среда, 25 января.

Не осталось ничего от того подъема, того лихорадочного

возбуждения, которое в последние дни отличало встречных про

хожих. Усталые и подавленные люди едва бредут под серым

небом, откуда ежесекундно падают тяжелые хлопья снега.

Больше нет места для абсурдных надежд. Длинные очереди

выстроились у лавок, торгующих единственным продуктом

питания, который еще у нас остался, – шоколадом. И можно

увидеть солдат, гордых тем, что они завоевали фунт шоколада.

Четверг, 26 января.

Снаряды падают все ближе. Видимо, заговорили новые

батареи. Ежеминутно рвется снаряд на полотне железной до

роги, а чтобы пересечь наш Бульвар, люди ползут на четве

реньках.

108

Можно наблюдать, как в умах всех и каждого совершается

болезненный сдвиг, подводящий разум к постыдной мысли

о капитуляции. Тем не менее находятся сильные люди – муж

чины и женщины, – еще готовые сопротивляться. Рассказы

вают о бедных женщинах, которые не далее как сегодня утром

кричали в очередях перед булочными: «Пусть нам еще сокра

тят паек, мы готовы вынести все, лишь бы не сдаваться!»

На Бульваре – взволнованная, бурлящая толпа.

Пятница, 27 января.

Сегодня утром я был на похоронах Реньо *. Огромное стече

ние народа. Над гробом этого молодого таланта мы плачем по

Франции. Сколь ужасно это равенство перед страшной смертью

от пушечного или ружейного выстрела, поражающего гения

наравне с ничтожеством, драгоценную жизнь наравне с беспо

лезной!

Я мечтал заказать ему портрет моего брата, такого же раз

мера, как портрет Нильса Барка, написанный им для графини.

Мой брат не будет воскрешен этим молодым талантом, и мне

слышится в звуках рожка и рокоте барабана глухое «De profundis» 1 по убитому. Я видел, как за его гробом скорбной тенью

шла молодая девушка во вдовьем уборе. Мне сказали, что это

его невеста.

После похорон я зашел в лавку Гутиля, где выставлена, еще

без рамки, акварель покойного, которая являет вам Марокко,

как видение из «Тысячи и одной ночи».

Огонь прекратился *. Отправляюсь побродить в окрестностях

Отейля. Какая-то женщина кричит своему соседу: «Мы еще

сидим в подвале, но собираемся выбраться наверх».

Дыры в крышах, царапины на фасадах, но, по правде го

воря, материальный ущерб невелик сравнительно с тем желез

ным ураганом, который пронесся у нас над головой. Только

на полоске земли между виадуком и Отейльским кладбищем,

сплошь изрытой трехметровыми воронками, снаряды ложились

так густо, словно повторяли в огромном масштабе планомерные

землеройные работы, проделанные строителями баррикад в

Пуэн-дю-Жур.

У заставы Микеланджело поднимаюсь на виадук. В Сен-Клу

горит сто домов: это иллюминация, которую устроили пруссаки

в честь своей победы. Раненый солдат, облокотившись на пара-

1 Из бездны [воззвал...] ( лат. ) .

109

пет, замечает: «Тошно смотреть на это!» У заставы Пуэн-дю-

Жур грузят на подводы снаряды с новыми медными наконеч

никами, снаряды, которые больше уже не понадобятся.

По пути домой мне приходится уклоняться от антраша

пьяных мобильных гвардейцев, которые справляют наше пора

жение, танцуя в надвигающейся тьме.

Суббота, 28 января.

Журналисты счастливы, они прямо-таки горды тем, что

сделала Республика для Национальной обороны. С гордостью

приводят они лестные отзывы пруссаков о нашем героизме и

почти надеются, что те признают Трошю великим полководцем.

На фоне показной бодрости наших войск утешительно

видеть искреннюю скорбь, которой пронизано все существо мо

ряка, проходящего мимо меня со свертком под мышкой.

Не устают говорить о бездарности правительства вообще,

о тупости каждого члена правительства в частности. Шарль

Эдмон рассказал мне, какую удивительную глупость изрек

при нем Эмманюэль Араго, этот старый газетный волк: «Мы

приготовим пруссакам прекрасный сюрприз, ничего подобного

они не ожидают; это немало поразит их, когда им вздумается

войти в Париж». Поскольку слушатели знали цену этому уму,

они ждали греческого огня *. Но то, что последовало, не назо

вешь даже греческим огнем. С минуту потомив присутствующих,

Эмманюэль разродился следующим заявлением: «Пруссаки не

найдут правительства, с которым они могли бы вести перего

воры, ибо нас уже здесь не будет!»

Обхожу кварталы, подвергшиеся обстрелу. Повсюду во

ронки, вмятины, отбитые углы: однако, не считая снесенного

пилястра на фасаде магазина Подметальщица, ничего катастро

фического. Население, решившее жить в подвалах, могло бы

спокойно, не подвергаясь большой опасности, целый месяц вы

держивать сильнейший обстрел. В этих кварталах встречаешь

ручные тележки, на которых везут мебель; кажется, здесь воз

рождаются и жизнь и движение.

Человек в белом плаще говорит, протягивая кондуктору

омнибуса снаряд: «Подержите-ка эту штуку, пока я взберусь

наверх, но будьте осторожны. Черт возьми, будьте осторожны!»

Бюрти подтвердил мне, что мистическое воззвание Трошю,

о котором говорил Бертело за обедом у Бребана, действительно

существует – это приказ о девятидневных празднествах в честь

пресвятой девы, которые должны завершиться мираклем. Если

110

это правда, то какова ирония: Франция вручила дело своего

спасения человеку, чье место в Птит-Мезон! *

Воскресенье, 29 января.

Возвращаются солдаты мобильной гвардии, они проходят

под моими окнами, осыпаемые бранью национальных гвардей

цев, которых полно на бульваре.

Я отправляюсь посмотреть морскую батарею в Пуэн-дю-

Жур. Весь сад Гаварни изборожден траншеями, изрыт слева и

справа глубокими воронками, в дно которых вонзились нера

зорвавшиеся снаряды. Какой-то национальный гвардеец, во

оруженный киркой, выкапывает снаряд, ушедший в мерзлую

землю, а рядом его жена согнулась под тяжелым мешком.

Бедный сад Гаварни! «Домик торговца требухой» стоит с про

битой снарядом крышей, и кажется, этот снаряд разворотил

всю внутренность дома. В уютной зеленой ложбинке повалены

последние сосны, а увитый плющом грот – салон прохлады

превращен в укрытие, и оттуда торчит печная труба.

Я снова выхожу на Версальскую дорогу. Здесь, надо при

знать, – следы обстрела значительны. Все дома либо пробиты

снарядами насквозь, либо скошены осколками, а десяток пос

ледних по обе стороны дороги, у самых укреплений, светятся

как решето. В № 222 снаряд, пробив лавку некоего Президи-

аля – прекрасное имя для революционера в театральной

пьесе *, – разорвался в комнате, и вам показывают место, где

снаряд этот, словно ножом, срезал голову человеку. На другой

стороне, на рухнувшем доме осела крыша, и кажется, будто

это просмоленное полотно, наброшенное на строящийся

этаж.

Но ничто не может сравниться по степени разрушения с той

частью кольцевой дороги, которая носит название бульвара

Мюрата. Там стоят уже не дома, а голые стены: здесь – обло

мок фасада с несколькими ступеньками лестницы, там – раз

валины, среди которых невесть как уцелело окно без стекла;

всюду бесформенные груды кирпича, шифера, щебня, откуда

виднеется вспоротый тюфяк; каша из домов, сдобренная посре

дине большой лужей крови – крови мобильного гвардейца,

которому снесло череп.

Невыразимый беспорядок. Мобильные гвардейцы прождали

два или три часа, с ружьем к ноге или лежа в ямах, вырытых

для рогаток; и вот они принимаются вышибать витрины лавок

и высаживать двери домов, чтобы укрыться от непогоды.

111

Я не хотел бы, чтобы членов правительства повесили или

расстреляли; я желал бы только одного: чтобы их приговорили

к публичному покаянию на бывшей Гревской площади и они

стояли бы там в дурацких колпаках от зари до зари. А вместо

этого я узнаю, что эти люди имеют дерзкое намерение снова

выставить свои кандидатуры на выборах!

Понедельник, 30 января.

О, какая жестокая крайность эта капитуляция; она упо

добит новое Национальное собрание тем двенадцати гражда

нам Кале *, которым пришлось с веревкой на шее выслушивать

условия Эдуарда VI! Но что возмущает меня превыше всего,

так это иезуитство, – и никогда еще ни одно слово не употреб

лялось так метко – иезуитство правителей, которые, поставив

над этим бесчестящим нас договором слово Конвенция вместо

слова Капитуляция, надеются, как злобные и трусливые мо

шенники, скрыть от Франции размеры ее бедствий и ее позора!

Забыли упомянуть Бурбаки в условиях перемирия *, которое

должно быть перемирием для всех! А пункт о вскрытии писем!

И сколько еще постыдного скрывают от нас люди, которые вели

переговоры, – но история постепенно сорвет все покровы! Ах,

неужели у француза поднялась рука подписать это? И они еще

гордятся тем, что им поручили быть тюремщиками и кормиль

цами своей собственной армии! Что ж, это на них похоже! Зна

чит, они не поняли, что эта кажущаяся мягкость – ловушка

Бисмарка? Запереть в Париже сто тысяч человек *, распущен

ных и деморализованных поражением, в условиях голода, кото

рый будет длиться до тех пор, пока не подвезут продовольст

вие, – разве не значит это почти наверняка обеспечить себе по

вод вступить в Париж?

В газете, где напечатаны условия капитуляции, я прочел

о возложении на короля Вильгельма короны германского им

ператора; церемония происходила в Версале, в Зеркальной

галерее *, невзирая на присутствие во дворе каменного Людо

вика XIV. Это, пожалуй, конец величия Франции.

Среда, 7 февраля.

Странная процессия – толпа людей, мужчин и женщин,

возвращающихся с моста Нейи. Все гнутся под тяжестью меш

ков, несессеров, сумок, раздувшихся от всевозможных съестных

припасов. Встречаются буржуа, которые несут на плече связку

112

из пяти-шести кур, для равновесия перекинув на спину двух-

трех кроликов. Я замечаю элегантную дамочку, несущую кар

тошку в кружевном носовом платке. И ничто не может быть

красноречивее того счастья, я сказал бы даже – той нежности,

с какою все эти люди прижимают к себе четырехфунтовые

буханки хлеба, того прекрасного белого хлеба, которого так

долго был лишен Париж.

Сегодня вечером у Бребана разговор, оставив политику,

перешел на искусство, и Ренан начал с того, что объявил: пло

щадь Святого Марка – это ужас. Когда Готье и все мы возму

тились, Ренан стал утверждать, что для суждений об искусстве

необходимо рациональное начало, ничего-де другого не тре

буется, – и подобную дичь он нес при всех.

Что за жалкий человек; он выказывает себя полным тупи

цей, как только заговорит о вещах, которые не входят в круг

его познаний! Я перебиваю и спрашиваю в упор, может ли он

нам сказать, какого цвета обои в его гостиной. Мой резкий во

прос смущает его, приводит в замешательство. Он не в состоя

нии ответить. И мы даем ему понять, что, по нашему мнению,

для суждений об искусстве глаза еще более необходимы, чем

рациональное начало.

Все эти дни, снедаемый какой-то внутренней яростью про

тив моей страны, против ее правительства, я прячусь от всех,

запираюсь у себя в саду, пытаясь одуряющей работой убить

свою мысль, свои воспоминания, свои представления о буду

щем, не читаю больше газет и избегаю людей, располагающих

информацией.

Отвратительное зрелище являет собой Париж, кишащий

мобильными гвардейцами, которые слоняются, праздные и ра

стерянные, похожие на тех ошалевших от испуга зверей, что

бродили в начале войны по Булонскому лесу. Еще более отвра

тительное зрелище – щеголеватые офицеры, обсевшие столики

кофеен на Бульварах и всецело поглощенные какими-нибудь

пустяками – тростью, купленной нынче утром, чтобы постукать

ею по асфальту. Эти мундиры, отнюдь не покрывшие себя сла

вой, показываются слишком часто – им не хватает скромности.

Суббота, 11 февраля.

Париж начинает получать мясо и другую провизию; только

у парижан совсем нет ни угля, ни дров, чтобы все это приго

товить.

8 Э. и Ж. де Гонкур, т. 2

113

Воскресенье, 12 февраля.

Я поднимаюсь к Готье – он бежал из Нейи в Париж и посе


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю