412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдмон де Гонкур » Дневник. Том 2 » Текст книги (страница 43)
Дневник. Том 2
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 08:48

Текст книги "Дневник. Том 2"


Автор книги: Эдмон де Гонкур


Соавторы: Жюль де Гонкур
сообщить о нарушении

Текущая страница: 43 (всего у книги 53 страниц)

ля, Деруледа, Маргерита, от Анри Лаведана, Терье, Ларумме,

Марселя Прево, Лорана Тайада, Кюреля, Пювис де Шаванна,

от Альфреда Стевенса, Эле, Альфреда Брюно, Галле де Нанси,

Коломбэ, Мевисто.

И вот берет слово министр и произносит речь, каких еще

никогда не произносил министр, награждающий писателя; за

явив, что не желает считаться присутствующим здесь в каче

стве министра, он почти униженно от имени правительства про

сит у меня разрешения вручить награду.

И тут, безотносительно к моей собственной персоне, уме

стно отметить, что доныне представители правительства до

вольно высокомерно вручали ордена писателям и художникам,

а сегодня у них впервые такой вид, будто они гордятся тем, что

вручают орден. <...>

Затем последовал тост Эредиа, чествовавшего мою золотую

свадьбу с литературой.

Затем ожидаемая всеми речь Клемансо, провозгласившего,

что я, рыцарь Марии-Антуанетты, благодаря любви к прекрас

ному, к правде, смог стать апологетом некоей Жермини Ла-

серте, некоей девки Элизы, которые, вероятно, были похожи на

женщин из толпы, сопровождавшей королеву на эшафот.

Вывод, довольно-таки притянутый за волосы, после чересчур

длинной речи, побудившей Доде, у которого начались боли, про

изнести за моей спиной: «Скучная проповедь, скучная пропо

ведь».

Затем совершенно помирившийся со мной Сеар расчувство

вался, припомнив наше литературное сотрудничество давно про

шедших дней.

Затем Анри де Ренье прочитал изящный литературный от

рывок.

За Анри де Ренье – Золя; он честно признается, что в

своем творчестве кое-чем обязан мне; и в связи с романом

«Рим», который он готовится написать, не забывает упомянуть

о «Госпоже Жервезе».

После Золя произносит речь Доде, – это речь самого близ

кого друга, выражающая самую нежную привязанность.

«...Здесь пили за знаменитого человека, Гонкура – романи-

608

ста, историка, драматурга, знатока искусства. Я хотел бы под

нять бокал за своего друга, верного и нежного товарища, с ко

торым мне было легче всего в самые тяжелые минуты жиз

ни. Выпить за Гонкура-человека, которого знают далеко не

все, сердечного и доброго, снисходительного и простодушного

Гонкура, – простодушного, но обладающего острым взгля

дом, – неспособного питать низкие мысли или лгать даже во

гневе».

И Доде заканчивает следующей фразой: «За писателя, кото

рый после Жан-Жака Руссо, более страстно, чем кто-либо дру

гой, любил и искал правду!»

Я встаю и произношу несколько слов:

«Господа и дорогие собратья по искусству и литературе.

Я не умею связать и десятка слов перед десятью собрав

шимися... Вас же намного больше, господа!.. Я могу лишь

кратко поблагодарить за вашу сердечную симпатию и сказать,

что этот вечер, которым я обязан вам, вознаграждает меня за

многие невзгоды и страдания, испытанные мною на моем ли

тературном пути.

Еще раз благодарю».

Поднялись наверх выпить кофе и ликеру; пошли объятия,

я смутно узнавал людей, имена и лица которых забыл, мне

представляли итальянцев, русских, японцев; я выслушал сето

вания скульптора Родена, он жаловался на усталость и говорил,

что нуждается в отдыхе, Альбер Kappe просил о встрече для

разговора по поводу «Манетты Саломон», Гангль, сын Лажье,

благодарил за несколько строчек о его матери в моем «Днев

нике», Антуан прошептал на ухо, что придет рассказать мне

что-то неслыханное из закулисной жизни театров Водевиль и

Жимназ. А этот великий чудак Дарзан, который посвятил мне

целый том * и так и не дал ни одного экземпляра, поцеловал

мне руку.

Среди всего этого мне казалось, что я вижу, как в зеркале,

глупо-блаженное выражение своего лица, какое, наверно, бы

вает в состоянии буддийской нирваны.

Часы пробили одиннадцать. Я чувствовал, что умираю от

голода, так как совершенно ничего не ел. Я знал, что братья

Доде должны ужинать с Барресом и юной четой Гюго, но бо

ялся, что вид моей старческой физиономии навеет холод на эту

кипучую молодежь. Кроме того, я надеялся, что найду дома

остаток шоколада, так как распорядился, чтобы женщины, ожи

дая меня, приготовили себе шоколад; прихожу – нет ни шоко

лада, ни пирога, все съедено.

39

Э. и Ж. де Гонкур, т. 2

609

Я вернулся с великолепной корзиной цветов в руках – она

стояла передо мной во время банкета, и в волнении я как сле

дует не рассмотрел ее, ознакомившись только с запиской: кор

зину прислала г-жа Мирбо. Дома, потрогав и разглядев нако

нец ее содержимое, я уразумел, что это – груда букетиков,

предназначенных для украшения петлиц членов комитета... Как

глупо, как глупо!

Понедельник, 25 марта.

Опять инфлуэнца. С головной болью, утомленный этой свое

образной болезнью, я должен запастись мужеством, чтобы ра

ботать с Хаяси всю вторую половину дня, преодолевая вместе

с ним трудности перевода японских предисловий Хокусаи *, так

тяжело поддающихся переложению на наш язык.

Ох, какие муки мы испытываем, рождая этот перевод; на

желтом лбу Хаяси набухают жилы, он читает текст и, останав

ливаясь, чтобы перейти на французский язык, всякий раз перед

этим хмыкает; забавно выглядит его сморщенное от напряже

ния лицо на фоне белой двери, к которой прибиты маленькие,

вырезанные из желтоватого дерева воины, когда-то хранив

шиеся в буддийских храмах; они напоминают пряничных чело

вечков и имеют героически свирепый вид.

Среда, 27 марта.

Приходили Ренар и Потешер; говорят, что им опротивело

поведение их современников-литераторов, что явились они для

того, чтобы я помог им укрепиться в великой доктрине искус

ства; и они беседуют со мной об идеях относительно романа и

театра, которые я посеял в умах людей.

Понедельник, 22 апреля.

<...> Посетил сегодня две выставки Гиса, выставку на

улице Лаффит и выставку у Пети.

Современная критика хочет сделать из него значительную

фигуру. Напрасно это: Гис как рисовальщик – гладкописец, а

как художник – самый скверный мазила на свете.

У него есть лишь одно несомненное качество: он мастер

изображать проституток самого низкого пошиба, пристающих на

улице к прохожим. Ему удалось схватить вызывающую живот

ность лица такой девицы, обрамленного широкими, скрываю

щими лоб бандо, и похотливые повороты ее стана, не знающего

корсета, покачивание бедер при ходьбе и колыхание вздуваю-

610

щихся юбок, ее привычку держать руки в карманах передничка

и характерную манеру кое-как нацеплять на шиньон шляпку

с болтающимися завязками, чувственный трепет ее спины и

оголенных выше локтей рук, которые резко выделяются на

фоне мягко падающих складок ткани, – и это в зеленовато-во-

дянистых тонах, словно на акварели, изображающей морг.

Среда, 24 апреля.

Сегодня, прогуливаясь по улице Берри, я увидел, что все

перекрестки заняты полицейскими: забастовали рабочие омни-

бусного парка, и это привело к конфликтам *. Ну и ну, в

чудесном состоянии находится наше общество! На улице

Берри я слышу, как принцесса и ее гости, находя это забавным,

отпускают глупые шуточки такого рода: «Наконец-то мы изба

вились от шума!» или же: «Теперь, по крайней мере, можно

перейти бульвар, не боясь, что вас раздавят!» Они не пони

мают, что эти забастовки – одно из средств анархического раз

рушения старого общества.

Вторник, 30 апреля.

Выставленная в Салоне картина Каррьера «Бельвильский

театр» изображает жителей парижского предместья как бы

воскресшими из мертвых в день Страшного суда. Мазилой,

пачкающим все серым цветом, – вот кем стал человек такого

большого таланта!

Ей-богу, меня не на шутку злит Пювис де Шаванн, этот

представитель школы Идеала, со своими Музами *, словно выре

занными из фанеры, у которых ноги и руки – как у плохо

отесанных божков с острова Ява. Ей-богу, это уже невтерпеж —

такое полное отсутствие всякого таланта!

В картине «Хозяйка» стиль ампир навязывается всему, даже

садовым стульям. <...>

Пятница, 10 мая.

Ах, этот синий цвет, в который оделись женщины в нынеш

нем году, – синий цвет, вносящий в их наружность ту же рез

кую ноту, какую вносит в живопись берлинская лазурь, не

имеющая ничего общего с небесной лазурью, с лазоревыми ле

пестками незабудки, расцветшей под южным солнцем!

Вхожу в Академию изящных искусств, где открылась вы

ставка картин некоего Фуаса, изображающего епископов, на

гражденных орденом Почетного легиона, и обнаженных жен-

39*

611

щин. Ну и неприятное зрелище эти епископы и обнаженные

женщины! Но когда этот художник создает иллюзию куска рок

фора с пятнышками зелени, положенного под хрустальный кол

пак, рядом с бутылкой фронтиньяна или люнеля, покрытой из

гнившей в сырости подвала паутиной, сквозь которую проби

вается топазовый блеск вина, то он действительно равен Шар-

дену. Однако почему этот живописец сыра выставлен в Акаде

мии изящных искусств?

Суббота, 18 мая.

Поистине Коппе представляет в литературе душу мелкого

буржуа. < . . . >

Среда, 22 мая.

< . . . > Приходил Бракмон, совершенно подавленный сего

дняшним грозовым днем. Он очень похудел, осунулся, жалу

ется, что теперь вынужден прилагать усилия, чтобы гравиро

вать или написать письмо, и, дотрагиваясь до лба, говорит, что

у него творится что-то непонятное с головой.

Он возвращается в Севр, очень счастливый, очень доволь

ный тем, что нашел у Саго титульные листы романов 1830 го

да – две небольшие совершенно пустячные гравюры на дереве

Жоанно, которые он называет маленькими шедеврами.

И, уже закрывая дверь, он бросает мне с бульвара: «Вы ви

дели «Соборы» Моне? Это небольшие сгустки желтой, голубой,

розовой грязи... но издали это превосходно!» <...>

Пятница, 31 мая.

< . . . > Мои исследования по японскому искусству навлекли

на меня в данное время неприязнь многих лиц. Директор «Фи

гаро», этот балбес, обвинивший меня в антипатриотизме, к со

жалению, не одинок. От продавца гравюр, которого я не имею

чести знать, я получил письмо, и вот что он пишет по поводу

моей заметки о саксонском фарфоре в последнем выпуске «Дне

вника»: «Неужели ваше увлечение японизмом заставило вас

позабыть, что все мастера, работавшие при саксонском дворе,

были французами?» Я не удержался и позволил себе поддеть

его: «В таком случае, сударь, соблаговолите объяснить мне,

почему изделия из саксонского фарфора совершенно не похожи

на изделия из севрского фарфора?» < . . . >

612

Вторник, 4 июня.

Глядя из глубины моего сада на свечные огарки, которые

мерцают в синеве ночного неба и являются целыми мирами, я

спрашиваю себя, нет ли во всех этих мирах своих Гомеров,

своих Александров, Фидиев, Праксителей, Христов, Наполео

нов, и не заполнено ли беспредельное пространство Вселенной

таким количеством славы, что не стоит и труда приносить себя

в жертву ради того, что встречается гораздо чаще, чем принято

думать на нашей планете.

Четверг, 20 июня.

На кладбище... Неужели уже двадцать пять лет, – целых

четверть века, – как я с ним разлучен?

Обратный путь на переполненном до отказа пароходе, негде

присесть, хотя бы край скамьи, но вдруг какой-то пассажир,

потеснившись, усаживает меня рядом с собой. На мое «спа

сибо» он отвечает, любезно улыбаясь: «Это мне следует благо

дарить вас за то, что вы открыли мне глаза, помогли про

зреть... Прежде для меня существовало только античное искус

ство, а вы внушили мне любовь и к восемнадцатому веку».

Не называя своего имени, он до самого Пасси беседует со

мной, и его своеобразные суждения выдают в нем знатока,

профессионала; так, например, он утверждает, что только в

эпохи невежества, когда невозможен эклектизм, было создано

все великое, отмеченное вдохновеньем в искусстве, тогда как

в эпохи всеобщей осведомленности царит и всеобщее равно

душие.

Суббота, 22 июня.

<...> По существу, во французском монологе Бомарше под

легкой и забавной формой скрывается столько же философии,

сколько в книжном монологе скандинава Ибсена.

Воскресенье, 23 июня.

Позабавил меня сегодня утром Бауэр своим отрывком о

Сострадании в литературе, открытие которого он целиком при

писывает русским *, забывая, однако, что немало сострадания

есть и в «Жермини Ласерте». < . . . >

Четверг, 11 июля.

В настоящее время Наполеон меня больше не интересует —

слишком уж он выявлен во всех отношениях, слишком осве

щен с разных сторон.

613

Нужно, чтобы в жизни выдающейся исторической личности

были скрытые уголки, никому не ведомые моменты, дни,

ускользающие от разысканий ученых, и я сильно опасаюсь,

что Массон и другие лица, фанатически преданные памяти На

полеона, оказали этому великому деятелю самую скверную

услугу.

Среда, 24 июля.

В моем возрасте испытываешь немалое облегчение, когда

книга твоя почти написана и, на худой конец, ее смогут издать

после твоей смерти. Вот уже мой «Хокусаи» сбит, разделен на

главы, ждет, чтобы пронумеровали его страницы, и нуждается

лишь в кое-каких дополнениях, для чего мне придется загля

нуть в парижские художественные коллекции. <...>

Пятница, 2 августа.

Я в самом деле покушаюсь написать мстительное преди

словие к последнему тому моего «Дневника». <...>

Среда, 7 августа.

Эта слава, перед которой молодое поколение ползает на

четвереньках, эта слава, созданная одним лишь «Послеполу

денным отдыхом фавна» *, смысл которого по прошествии два

дцати лет все еще не установлен толкователями и тщательно

сохраняем в тайне автором, хитрейшим сфинксом, – не являет

ся ли она слишком затянувшейся мистификацией?.. О, эта эпоха

безумного восторга перед Малларме, Вилье де Лиль-Аданом,

«великими людьми» современной молодежи!

Пятница, 9 августа.

После завтрака – музыка. «Санктус» Бетховена, исполняе

мый хриплым контральто г-жи Дардуаз, вызывает у меня

нервную взволнованность и слезы на глазах. Эти церковные

гимны колышут во мне всю скорбь прошлого; и я, скептик, че

ловек неверующий, которого не смогло бы пронять красноре

чие церковной кафедры, чувствую, что мог бы обратиться под

влиянием церковного пения или берущей в нем начало музыки.

614

Вторник, 20 августа.

Весь вечер провел за чтением Деборд-Вальмор, настоящей

поэтессы, у которой в стихах очень часто чувствуешь высокий

и полнозвучный язык прозаика, а не пустое мурлыканье зау

рядных, а порой и незаурядных поэтов.

Понедельник, 26 августа.

<...> Сегодня читаю отрывки из «Дневника» супругам

Доде; вспоминая один из вечеров у них, я в весьма деликатной

форме передаю порожденные их болезненной психикой недоб

рые мысли о друзьях и обо мне, в частности, – и чувствую, что

г-жа Доде слегка раздражена. Я вынужден сказать ей: «Разве

нас не связывает дружба, совершенно необычная для писатель

ского мира, дружба, длящаяся без какого-либо охлаждения вот

уже более двадцати лет, дружба настолько редкостная в этот

век, когда все пожирают друг друга, что она будет интересо

вать наших читателей и через пятьдесят лет? Так разве не ин

тересно отметить тревоги такой вот дружбы, настолько неж

ной, что она не может не переживать нечто подобное тревогам

любви?»

Вторник, 3 сентября.

Возвратившись к себе, нахожу присланную Дельзаном кол

лекцию тщательно подобранных, подклеенных, переплетенных

статей о моем «Дневнике». И вот, прочитав эти, уже позабы

тые мною статьи, я вынужден, к моему большому огорчению,

отказаться от предисловия к девятому тому, в котором речь

должна была идти только о хулящих меня статьях; ибо на са

мом деле у «Дневника» было немало хулителей, но он встретил

зато немало и поклонников.

Суббота, 7 сентября.

Ах, какая легкость мысли у этих критиков, подобных г-ну

Брюнетьеру, который не находит ничего лучшего, как вы

ставить нас на посмешище, назвать японскими романистами,

тогда как все японские романы – это романы приключенческие,

а мы с братом стремились прежде всего убить всякий приклю

ченческий элемент в романе!

Понедельник, 9 сентября.

Я нахожу, что современная литературная молодежь, для

которой характерны презрение к гневному ропоту плоти и культ

615

психиатрии, этой прелестной новинки, запрещающей им вос

певать грубую природу и чувственную любовь, заражена чем-то

схожим с лицемерием протестантской религии.

Четверг, 3 октября.

Недавно я говорил кому-то: «Да, в моем «Дневнике» мне

хотелось собрать все то любопытное, что теряется в беседе».

Пятница, 4 октября.

Несмотря на прекрасную сцену признания жены мужу,

«Клещи» не вызывают живого интереса, так как все время

чувствуешь, что симпатии автора на стороне героини. Это не

достаток всех откровенно тенденциозных пьес, персонажи ко

торых придумываются так, чтобы они отвечали тенденции.

Среда, 29 октября.

Из всех книг прошлого «Племянник Рамо» – самая совре

менная книга, она кажется созданной творческим воображе

нием и пером писателя наших дней.

Понедельник, 4 ноября.

Рони слишком озабочен – не хочу сказать тем, чтобы обес

печить книге ходкость: он слишком горд для этого – но мод

ными идейными направлениями настоящего времени: мисти

цизмом, символизмом, толстовством. Он неустойчив, ему не

хватает убежденности в том, что писательский темперамент не

подвержен эволюции, резким переменам, метаморфозам. <...>

Пятница, 8 ноября.

Бывает так: к концу целого дня работы ты немного утом

лен, немного размяк, но на душе у тебя легко – твоему спо

койствию ничто как будто не угрожает. Вдруг – звонок непро

шеного посетителя. Сегодня ты не принимаешь и поручаешь

сказать ему об этом. Но он умоляет о свидании! Врожденная

вежливость не позволяет тебе выставить его вон. Отлично; вот

посетитель уже сидит у камина. Ты заявляешь, что тебе нечего

ему сказать. И все же он не уходит. Он начинает задавать во

просы – вначале ты ничего не отвечаешь, но вдруг твой посе

титель обнаруживает такое круглое невежество, такое непони

мание того, о чем он тебя расспрашивает, что ты взрываешься

616

и, вне себя от негодования на этого глупца-интервьюера, пу

скаешься в объяснения и невольно говоришь лишнее. После

чего он встает и заверяет тебя, что он предаст огласке только

то, что ты сам ему разрешишь. А на следующий день находишь

в газете свои высказывания в идиотски перевранном виде,

больше того, находишь такое, чего ты и не думал говорить; ты

теряешь безмятежное расположение духа, в котором пребывал

последнее время, думаешь только о том, что теперь надо ждать

и оскорбительных писем, и вызова на дуэль, и, уж во всяком

случае, многие и многие возненавидят тебя лютой ненави

стью, – таковы последствия визита незнакомого господина, ко

торого ты и принял всего лишь из простой вежливости.

И я даю себе слово никогда больше не давать интервью.

< . . . >

Четверг, 28 ноября.

Смерть Дюма * меня взволновала. Он умер, насколько я

понимаю, как и мой брат, от размягчения мозга в основании

черепа.

Боже мой, как театр во Франции властвует над умами! По

думать только, президент Республики, этот современный король

Франции, присутствовавший на премьере во Французской Ко

медии, как только услышал сообщение о смерти Дюма, вместе

с женой и дочерью покинул театр, и его ложа пустовала весь

вечер.

По этому поводу Доде вспоминает, что известие о смерти

Флобера было получено его друзьями и представителями вла

стей, так же как и известие о смерти Дюма, во Французском

театре, во время премьеры, и что представители властей и

друзья не покинули своих мест, аплодировали пьесе, испол

нив – кое-кто с тяжелым сердцем – свои обязанности благо

воспитанных зрителей. < . . . >

Пятница, 29 ноября.

Совершенно определенно – роясь в своих воспоминаниях, я

не нахожу у себя, даже в юношеском возрасте, никакого стрем

ления стать значительной личностью. Мною владела лишь не

насытная жажда независимой жизни, которая дала бы мне воз

можность лениво заниматься искусством и литературой, но

только в качестве любителя, а не каторжника славы, как это

произошло на самом деле.

617

Суббота, 30 ноября.

В общем, я разделяю мнение Калино, который говорил:

«Я хожу на похороны только к тем, кто приходит на мои».

И, однако, чтобы оказать внимание дочерям Дюма, с которыми

мне случалось иногда обедать у принцессы, я отправляюсь на

улицу Альфонс де Невиль и расписываюсь в книге.

Сейчас в Париже похороны знаменитого человека вызывают

примерно такое же любопытство, какое некогда вызывало кар

навальное шествие с масленичным быком. Мужчины, жен

щины, дети сидят на скамьях и ждут, когда пройдет похорон

ная процессия.

Но, боже мой, сколько полицейских! Я не видел их в таком

количестве даже в революционные дни 1848, 1851 годов. По

ставив свою подпись, возвращаюсь по проспекту Виллье и за

мечаю на улице Вьет старый дом Ниттиса, тот самый дом, где

произошло что-то вроде примирения между Дюма и мной и

было положено начало некоторому взаимному общению.

Какого черта этому консерватору и реакционеру понадоби

лись гражданские похороны? < . . . >

Вечером мадемуазель Зеллер, которая слышала разговор в

Институте, объяснила мне, что обилие полицейских этим утром

вызвано боязнью нападения коммунаров на катафалк автора

письма против Коммуны *.

Среда, 11 декабря.

<...> Жоливе говорил мне сегодня вечером, что опублико

вание «Разгрома» увеличило число членов Академии, которые

во имя патриотизма противились избранию Золя, ибо эта книга,

буквально на следующий же день после ее появления, оказа

лась в руках всех дипломатов Европы, принадлежащих к прус

ской партии, и они, опираясь на достоверность предъявленных

документов, вовсю завопили об упадке Франции, а в Констан

тинополе, в салоне посольства, у Камбона, была перепалка с же

ной какого-то посла, которая, злоупотребляя правами своего

пола, проявила дерзость, превосходящую все, что только можно

себе представить.

Вторник, 17 декабря.

Стиль Флобера – бесстрастный, он как бы безразличен к

тому, о чем рассказывает писатель – к смешному или трагиче

скому.

618

Среда, 18 декабря.

<...> Приходит Бракмон, увлеченный сейчас художествен

ной набойкой тканей; он признается мне, что гравюра полно

стью убита фотогравюрой, что наступила ее смерть, которую

он предсказывал в своих двух статьях, опубликованных в

1886 году, хотя и надеялся тогда, что это произойдет позднее

и его не затронет. <...>

Четверг, 26 декабря.

< . . . > Я не могу закончить этот том «Дневника» Гонку

ров, последний, который будет напечатан при моей жизни, не

рассказав историю нашего сотрудничества, не коснувшись его

происхождения, не описав его периоды, не показав в нашей

совместной работе, год за годом, где именно имело место пре

обладание старшего над младшим и где – младшего над стар

шим.

Прежде всего, два совершенно различных темперамента:

мой брат – натура веселая, увлекающаяся, порывистая, я —

натура меланхолическая, мечтательная, сосредоточенная, и —

удивительное дело – две умственные организации, получаю

щие от соприкосновения с внешним миром одинаковые впечат

ления.

Итак, в тот день, когда после занятий живописью мы оба

перешли к литературе, мой брат, признаюсь в этом, был более

умелым стилистом, б ольшим мастером фразы, словом, в боль

шей мере писателем, чем я, тогда как я имел перед ним лишь

то преимущество, что обладал более острым взглядом, умел

лучше видеть окружавшие нас заурядные вещи и живые суще

ства, все то, что могло стать материалом для литературы —

романов, новелл, пьес.

И вот мы дебютировали; мой брат тогда был еще под влия

нием Жюля Жанена, я – под влиянием Теофиля Готье. В ро

мане «В 18...» можно почувствовать эти два плохо сочетаемые

источника нашего вдохновения, которые делают нашу первую

книгу двуголосой, написанной в двух различных манерах.

Затем следует роман «Литераторы», переизданный под на

званием «Шарль Демайи», – книга, больше принадлежащая

брату, чем мне, – об этом говорит и ее остроумие и те блиста

тельные бравурные пассажи, образцы которых он позднее даст

снова в «Манетте Саломон»; я же в основном трудился над ком

позицией этой книги и выполнял всю черновую работу.

Затем идут биографии художников и исторические книги,

619

написанные отчасти по моему настоянию и под влиянием при

родной склонности моего ума к правде прошлого или настоя

щего, – произведения, где, быть может, мой вклад был немного

больше, чем вклад брата. В дальнейшей работе происходил

сплав, слияние наших двух стилей, которые постепенно обра

зовали единый, совершенно особый, гонкуровский стиль.

В нашем братском творческом соревновании дело оберну

лось так, что мы оба постарались освободиться от того, чему

прежде поклонялись: мой брат отбросил чрезмерную пестроту

стиля Жанена, я – материальность стиля Готье. И мы приня

лись искать свой собственный стиль, желая сделать его пре

дельно современным, мужественным, конкретным, сжатым, по

строить его на латинском остове, приблизить к языку Тацита,

которым мы в то время зачитывались. Мы в особенности про

никлись отвращением к кричащим краскам, какими я вна

чале немного злоупотреблял; изображая мир материальных

вещей, мы стремились одухотворить его посредством деталей,

взятых из внутреннего мира человека.

Таково описание Венсенского леса в «Жермини Ласерте»:

«Во все стороны расходились узкие тропинки с выбоинами

и кочками, утоптанные множеством ног. Между ними кое-где

виднелись полянки, поросшие травой, – но травой измятой, ис

сушенной, пожелтевшей и мертвой, растрепанной, как под

стилка в хлеву; соломенного цвета стебли, оттененные унылой

зеленью крапивы, окутывали кустарник... Далеко друг от друга

стояли корявые, приземистые деревья: чахлые вязы с серыми

стволами в желтоватом лишайнике... и карлики дубки, объ

еденные гусеницами так, что их листья напоминали кружево...

Этот поникший, заморенный лес, покрытый серой пеленой

пыли, налетавшей с проезжих дорог... В ветвях никто не пел,

по жесткой земле не ползали насекомые... Вот таким же пыль

ным и душным был когда-то Булонский лес: общедоступный,

пошлый, почти лишенный тени уголок у ворот столицы, куда

валом валит простонародье, – не лес, а карикатура, весь усеян

ный пробками, прячущий в зарослях арбузные корки и пове

сившихся горемык» 1.

И вот, в работе над нашими книгами мы постепенно при

шли к тому, что мой брат взял на себя главным образом руко

водство стилем, я же – общим замыслом произведения. Порой

ему бывало лень искать, добиваться, выдумывать, он как бы

1 Отрывок из «Жермини Ласерте» дается в переводе Э. Л. Ли-

нецкой. ( Прим. ред. )

620

не снисходил до этого, но он умел находить более удачные де

тали, чем я, – когда хотел постараться. Быть может, – ведь он

уже страдал печенью и пил виши, – это было началом умствен

ного переутомления? К тому же он всегда испытывал отвращение

к слишком большой плодовитости, к книжному изобилию, как

он выражался. Он постоянно твердил: «Я рожден, чтобы за всю

жизнь написать один маленький томик в двенадцатую долю

листа в духе Лабрюйера, и ничего больше, кроме этого то

мика». Только из нежности ко мне он до конца своих дней не

прекращал сотрудничества со мною, и лишь, горестно вздыхая,

бросал: «Как, еще один том? Нет, в самом деле, не слишком ли

много мы написали этих томов в четвертую, восьмую, восем

надцатую долю листа?» И порою, думая об этой навязанной

ему мною ужасной жизни, целиком заполненной трудом, я ис

пытываю угрызения совести, меня мучит страшная мысль, что

именно это ускорило его конец.

Но, полностью возложив на меня всю черновую работу по

созданию наших книг, мой брат по-прежнему со страстью тру

дился над стилем; в одном из писем к Золя *, отправленном на

другой день после смерти брата, я рассказал, как увлеченно

он оттачивал форму, чеканил фразы, выбирал слова, снова и

снова принимаясь за написанные вместе куски, которые нас

вначале удовлетворяли, переделывая их часами, по полдня, с

почти гневным упорством, здесь меняя эпитет, там придавая

ритмичность периоду, еще в другом месте перестраивая оборот

речи, – и переутомлял, иссушал свой мозг в поисках этого со

вершенства стиля – столь трудно достижимого, порой просто

невозможного для французского языка, – чтобы выразить со

временные чувства; и после этого каторжного труда долго ле

жал на диване, разбитый, молчаливый, окруженный облаком

дыма от сигары с опиумом.

Никогда он не отдавался этой работе над стилем с большей

яростью, чем в последнем романе, который ему довелось пи

сать, – в «Госпоже Жервезе»; и мне думается, что болезнь, ко

торая его убивала, сообщила ряду мест этого романа некий

восторг религиозного опьянения.

Понедельник, 30 декабря.

<...> Выставка у Бинга. Я не против самой идеи выставки,

но я против этой, сегодняшней выставки.

Как! Стране, у которой была кокетливая мебель XVIII века,

с округлыми формами, предназначенная для неги, угрожает

621

теперь эта грубая и угловатая мебель, которая кажется сделан

ной для недоразвитых людей, живущих в пещерах и в хижинах

на сваях. Неужели Франция приговорена к формам, словно

получившим премию на конкурсе уродства, к дверным и окон

ным проемам, нишам буфетов, заимствующим очертания

у пароходных иллюминаторов, к спинкам диванов, кресел,

стульев, усвоивших грубую прямизну железных листов и оби

тых тканью, на которой птицы цвета гусиного помета летают

на мутно-голубоватом фоне, словно в обмылках; к туалетным

столикам и прочей мебели, родственной тем умывальникам,

какие можно увидеть у зубных врачей, разместившихся вокруг

Морга? Неужели парижанин будет есть в такой столовой, среди

панелей, окрашенных под красное дерево, с позолоченными

арабесками, возле камина, смахивающего на сушилку для

полотенец в общественных банях? Неужели парижанин будет

спать в этой кровати, которая представляет собой матрас, поло

женный на надгробный камень?

В самом деле, не утратим ли мы свое национальное лицо,

не будем ли морально порабощены, не подпадем ли под еще

более тяжкое иго, нежели иго чужеземного завоевания, в наше

время, когда во Франции нет места ни для какой литературы,

кроме московской, скандинавской, итальянской, а может быть,

вскоре еще и португальской; когда во Франции, видимо, нет

места ни для какой другой мебели, кроме англосаксонской или

голлландской?

Нет! Нет! Это будущая меблировка Франции? Нет! Нет!

Выходя с этой выставки, я не мог удержаться и повторял

на улице во весь голос: «Бред... бред уродства», – и какой-то

молодой человек, приблизившись, спросил: «Вы что-то сказали,

сударь?»

ГОД 1 8 9 6

Четверг, 9 января.

Приходил Антуан; он говорит, что в Водевиле явно соби

раются в ближайшее время взяться за постановку «Манетты

Саломон»; потом, пустившись в откровенность, он клянется,

что оба директора только притворяются, будто не ладят друг

с другом, а на самом деле отлично спелись и вместе обделы

вают свои темные делишки, что Режан забрала такую власть

в театре, что ни одна фигурантка не смеет без ее разрешения

даже украсить волосы голубой лентой.

Заметив в одной из разложенных на столе газет объявление

о предстоящих гастролях Дузе во Франции, он восклицает, что

это необыкновенная артистка, что своим успехом она прегра


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю