Текст книги "Дневник. Том 2"
Автор книги: Эдмон де Гонкур
Соавторы: Жюль де Гонкур
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 53 страниц)
пись на потолках, и обращается к гиду, водящему по дворцу
иностранцев. Поэт показывает это в следующих строках:
Отлетели с лица вуали,
Побелевшие губы шептали:
«Вы меня узнаете, Жан?»
О, боже мой! если бы Монтескью-Фезансак был человеком
богемы, вроде Вилье де Лиль-Адана, если бы это был завсегда
тай пивнушек, его, быть может, признали бы необыкновенным
поэтом. Но он знатного происхождения, богат, принадлежит к
свету и прослывет только чудаком.
Уезжаю в Шанрозе.
Суббота, 16 июля.
Пока я, перед завтраком, прогуливаюсь под руку с Доде, он
говорит, что недавно нашел свои юношеские письма; живя где-
то в глуши на юге, вдали от всяких литературных влияний, в
539
1859 году он писал своему брату, что в литературе существует
только один серьезный жанр – роман, но сам он еще недоста
точно созрел, чтобы за него взяться.
Он добавил: «И все же, когда мне было пятнадцать лет, я
написал один роман, он затерялся; брат считал его прекрасным,
на самом деле он был просто глуп... Но что верно, то верно:
свою первую вещь я извлек из самого себя». Затем, помолчав
немного, он продолжал: «Это действительно любопытно. У меня,
начиная с тысяча восемьсот пятьдесят восьмого года, – с вами
я тогда еще не познакомился, – были маленькие тетрадки, были
заметки, которые я заносил изо дня в день, конечно не такие
подробные, как ваши, но, в общем, это тот же самый метод
работы... А вот у молодых, по крайней мере у тех, кого мы
знаем, я не вижу никакого собственного, своеобразного метода».
Вторник, 26 июля.
<...> Обед с супругами Шарпантье и Золя.
Когда с Золя заговаривают о книге, посвященной Лурду *,
над которой, по его словам, он сейчас работает, Золя говорит
приблизительно следующее:
«Я очутился в Лурде в дождь, в проливной дождь, и все
приличные номера в гостинице были заняты. Настроение у
меня испортилось, мне захотелось завтра же утром уехать от
туда!.. Но я на минутку вышел... и вид всех этих больных, увеч
ных, вид умирающих детей, которых принесли к статуе, людей,
распростершихся на земле в молитвенном экстазе... вид этого
города веры, порожденной галлюцинацией четырнадцатилетней
девочки, вид этого средоточия мистики в наш век скептицизма...
вид этого грота, этих ущелий, этих полчищ пилигримов из Бре
тани и Анжу...»
– Да, – замечает г-жа Золя, – это было колоритно!
Золя с резкостью продолжает: «Не в колорите дело. Волне
ние душ – вот что надо передать... Ну так вот, это зрелище
меня захватило, так взяло за душу, что, уехав в Тарб, я две
ночи напролет писал о Лурде».
Четверг, 11 августа.
Альфред Стевенс пришел на обед со своей хорошенькой доч
кой; ее чуть порочные глазки были такими печальными, что в
тот момент казались только прелестными.
И с четырех до десяти часов художник сыпал забавными
540
анекдотами о литераторах, живописцах и разных других людях,
прерывая себя поросячьим хрюканьем.
«Именно я, – сказал он, – принес обоим Дюма «Госпожу
Бовари». Дюма-сын сказал: «Это ужасная книга!» Что же ка
сается Дюма-отца, то он швырнул книгу на пол, говоря: «Если
уж это хорошо, то все, что мы написали с тысяча восемьсот три
дцатого года, ничего не стоит!»
Затем он обрисовал нам дуэлянта Шолля, который, боясь
всего на свете, носит при себе целый арсенал револьверов, кар
манных американских кастетов, тростей со спрятанной внутрь
шпагой, однако дерется отважно, а в день дуэли, отправляясь
к месту встречи с противником, набивает карманы корпией и
медикаментами!
Он продолжает рассказ, коснувшись любопытных обедов в
гаврском ресторане с участием Коро, Руссо, Милле, Диаса, Ку
тюра. Он говорит: «Однажды Кутюр зашел за мной, чтобы вме
сте пообедать, зашел в мою тогдашнюю маленькую комнату,
и когда я спросил его: «Вы сегодня грустны, Кутюр?» – отве
тил: «Да, я чувствую, что я не художник, я пишу разумом, а не
сердцем»... Не знаю, были ли вы знакомы с Кутюром... Это был
съежившийся, зябкий человечек с вечно поднятым воротником.
А Диас, всегда блещущий остроумием, с головой, полной за
бавных выдумок, говорил, видя, как он выползает на свет бо
жий: «Вот ядовитый гриб!» < . . . >
Суббота, 20 августа.
Першерон, владелец «Тортони», этой кондитерской, распо
ложенной в таком удачном месте, такой известной, всегда за
полненной посетителями, не может найти желающего приобре
сти его заведение за восемьдесят тысяч франков. Симптом вре
мени: никто больше не хочет высококачественных изделий,
никто не желает отличного мороженого, сиропов, первосортных
ликеров. Скоро на бульварах останутся лишь пивные да низко
пробные харчевни.
О, зал Французской школы в Лувре! Кроме портретов Сар-
ловезе, Гро, нескольких портретов Прюдона, картин Панье, Же-
рара, Герена, Энгра и даже Жерико – сколько деревянных лиц,
написанных желчью! Оттуда удираешь, чтобы пойти в залы,
где выставлены цветные полотна... Но нет, и колористы не дают
вам ощущения живого тела, озаренного солнцем; даже сама
«Антиопа» * написана в том желто-золотистом тоне, который
появляется на трупе перед самым разложением. Нет, право
541
же, заслуживают ли эти шедевры живописи такого литаврен-
ного звона, могут ли они равняться с произведениями литера
туры? Нет, здесь великий обман, который когда-нибудь рас
кроется.
Вторник, 30 августа.
На днях, при чтении корректуры нового издания «Госпожи
Жервезе», мне захотелось нарисовать портрет подлинной гос
пожи Жервезе, приходившейся мне тетушкой, рассказать о
том влиянии, которое госпожа Нефтали де Курмон, эта исклю
чительная женщина, оказала на формирование моих вкусов и
наклонностей.
Когда я теперь прохожу по улице Мира, мне случается ви
деть ее совсем не такой, какая она есть; я не читаю на вывесках
фамилий Ребу, Дусе, Вевер, Ворт, а ищу ускользнувшие из па
мяти имена владельцев лавчонок и магазинов, которых теперь
уж нет, но которые существовали лет пятьдесят, шестьдесят
назад. И я удивляюсь, что не вижу на месте ювелирной Раво
или парфюмерного магазина Герлена английской аптеки, кото
рая находилась не то слева, не то справа от больших ворот дома
номер пятнадцать.
Наверху, на втором этаже, была огромная квартира, где
жила моя тетушка, под высокими потолками, вызывавшими у
меня в детстве чувство особого почтения. О моей дорогой те
тушке я сохранил память навек, как говорят в народе; я по
мню ее уложенные венцом пышные волосы, выпуклый, словно
перламутровый лоб, окруженные тенями мечтательные глаза,
заостренные черты лица, которые на всю жизнь остались юно
шески тонкими из-за чахотки; худощавую грудь, едва замет
ную под легко облегающей тканью, строгие линии тела, нако
нец, изящество ее ума, которое я в своем романе немного сбил
и перемешал с духовной красотой госпожи Бертело.
Однако, должен сказать, несколько суровая внешность этой
женщины, серьезное выражение лица, какая-то печальная
сдержанность в окружавшей ее обстановке вызывали во мне,
тогда совсем еще ребенке, робость и даже нечто похожее на
страх перед этим наполовину неземным существом.
От квартиры, где я впервые увидел тетушку, у меня в па
мяти осталось лишь одно: умывальная комната, вся заставлен
ная бесчисленными хрустальными флаконами причудливой
формы; утренний свет, отражаясь в них, расцвечивал их сап
фировыми, аметистовыми, рубиновыми отблесками и, казалось,
уносил меня, жившего в мире «Волшебной лампы Аладина»,
542
в сказочный сад, усыпанный фруктами из драгоценных камней.
И я вспоминаю – не знаю уж при каких обстоятельствах, раза
два-три мне пришлось ночевать у тетушки, – какое физическое
наслаждение я испытывал в этой умывальной комнате, запол
ненной феерическим блеском, когда мыл до локтей руки мин
дальным молоком, – мода, которой придерживались элегантные
женщины времен Луи-Филиппа.
Через несколько лет после этого моя тетушка поселилась в
очаровательных старинных апартаментах на третьем этаже,
в конце улицы Мира, как раз на углу улицы Пти-Шан и Ван-
домской площади, апартаментах, стоивших, я думаю, по тем
временам, не менее тысячи восьмисот франков, черт
побери!
В веселой гостиной, окна которой выходили на Вандомскую
площадь, можно было видеть мою тетушку, всегда погружен
ную в чтение: над ней висел портрет ее матери во весь рост,
казавшийся портретом ее сестры – светской дамы: это было
одно из самых удачных творений Греза, которое я когда-либо
видел; в изяществе этой картины французского мастера ощуща
лось влияние кисти Рубенса. Художник, дававший ей уроки,
когда она была еще барышней, представил ее замужней женщи
ной с нежным точеным лицом и прелестной фигурой; она стоит
спиной к клавесину, одной рукой ищет аккорд, в другой держит
апельсин с тремя зелеными листиками – без сомнения, намек
на пребывание в Италии и дипломатическую карьеру, которую
сделал в этой стране отец моей тетушки...
Когда в гостиной появлялось постороннее лицо, тетушка
медленно поднимала ресницы, словно выходила из поглотившей
ее пучины чтения.
Становясь старше, я начал освобождаться от той боязни, той
робости, которую внушало мне общество тетушки, стал привы
кать к ее милой важности, к ее серьезным улыбкам, и от часов,
проведенных близ нее, я – не умея себе этого объяснить —
уносил с собой в коллеж на целую неделю впечатления более
глубокие, более прочные, более пленительные, чем те, которые
получал где-либо в другом месте.
От этой второй квартиры у меня сохранилось смутное, как
сон, воспоминание об одном обеде с Рашелью, в самом начале
ее артистической карьеры, на котором присутствовали только
Андраль, врач моей тетушки, ее брат с женой, моя мать и я;
это был обед, во время которого талант великой драматической
актрисы принадлежал только нам, и меня переполняли гордость
и счастье – ведь я был среди приглашенных.
543
Дело было зимой, когда я мог видеть тетушку лишь не
сколько часов в те дни, когда нам было разрешено уходить из
коллежа; зато летом, во время каникул, моя детская жизнь це
лый месяц, с утра до вечера, протекала рядом с ее жизнью.
В то время моя тетушка владела старинным домиком в Me-
нильмонтане, подаренном в свое время герцогом Орлеанским не
то мадемуазель Маркизе, не то какой-то другой знаменитой
распутнице. О, это волшебное место навек осталось в моей па
мяти; боясь разрушить очарование, я ни разу не бывал там с
тех пор. Чудесный барский дом в стиле XVIII века, с огромной
столовой, увешанной большими натюрмортами, похожими на
фруктовые лавки, где хозяйничали белокожие грудастые фла
мандки, несомненно кисти Иорданса; с двумя-тремя салонами,
облицованными резной панелью; с большим садом на француз
ский манер, где стояли два маленьких Храма любви; с огоро
дом, по-итальянски окаймленным лозами виноградника, бди
тельно охранявшимся старым садовником Жерменом, который
прохаживался по вашей спине граблями, если ловил вас на во
ровстве винограда; с маленьким парком, переходившим в тени
стый зеленый лес, где были похоронены отец и мать моей те
тушки, и с целым лабиринтом различных служб и конюшен:
в одной из них обитала семейная достопримечательность – чу
дак, поглощенный изобретением трехколесного экипажа, кото
рый должен был в один прекрасный день покатиться сам собой.
Но любимым моим местом в этом доме был разрушенный
театральный зал, превращенный в кладовую, где хранились са
довые инструменты, зал с провалившимися местами для зрите
лей, как в древних цирках Италии, расположенных под откры
тым небом; устроившись на обломках камней и устремив взгляд
в черную дыру сцены, я часами просиживал там и смотрел
пьесы, которые разыгрывались в моем воображении.
В этом бывшем княжеском имении три невестки – моя те
тушка, жена ее брата, мать нынешнего посла в Ватикане, и моя
мать – жили вместе все лето.
Там тетушка, всегда снисходительная к ребенку, к маль
чишке, если находила в нем живой ум, позволяла мне проводить
с ней большую часть дня, давая мне всякие мелкие поручения:
велела мне сопровождать ее в сад, нести корзину, куда она укла
дывала цветы, собственноручно выбранные для ваз ее гостиной,
забавлялась моими бесконечными «почему?» и порой оказывала
мне честь, давая на них серьезные ответы. Я держался немного
позади нее, как будто охваченный чувством религиозного по
клонения этой женщине, которая казалась мне существом ка-
544


Ж. Гюисманс.
Портрет работы Форена
А. Франс.
Рисунок Стенлейна


Малларме.
Портрет работы Э. Мане
«Надежда». Картина Пювис де Шаванна
кого-то иного порядка, чем остальные женщины нашей семьи,
и которая своей осанкой, манерой говорить, обращением, выра
жением лица, ласковой улыбкой, завоевывала надо мной такую
власть, как никто, никто другой.
Случалось, что я совершал какой-нибудь проступок, и моя
мать, не в силах ничего со мной поделать, поручала тетушке
пожурить меня; а та всего лишь несколькими надменно-прене-
брежительными словами, никогда не вызывавшими во мне ин
стинктивного протеста, как бывает у набедокурившего маль
чишки, приводила меня в такое смущение, что я испытывал на
стоящий стыд за свою шалость.
Впрочем, чтобы лучше понять эту женщину и, повторяю, то
влияние, которое она оказывала на меня, – вот описание одного
из воскресных дней в Менильмонтане, которое я дал в «Доме
художника».
«К двум часам дня три женщины в светлых муслиновых
платьях, в прюнелевых туфельках с лентами, охватывающими
лодыжку, как на рисунках Гаварни из журнала «Мода», спуска
лись вниз по дороге, направляясь в сторону Парижа. Прелест
ное трио эти женщины: тетушка со своим смуглым лицом, све
тящимся душевной красотой; ее невестка – белокурая креолка
с лазоревыми глазами, бело-розовой кожей и ленивой томно
стью во всем теле; моя мать, с таким нежным лицом и малень
кими ножками.
Они доходили до бульвара Бомарше и до Сент-Антуанского
предместья. В эти годы моя тетушка была одной из четырех-
пяти жительниц Парижа, влюбленных в старину, в красоту
прошлых веков – венецианский хрусталь, статуэтки из слоно
вой кости, мебель с инкрустацией, генуэзский бархат, алансон-
ские кружева, саксонский фарфор. Мы приходили в антиквар
ную лавку в тот час, когда хозяин собирался пойти пообедать
в какой-нибудь закусочной близ Венсенского леса, и ставни были
уже закрыты, а дневной свет, пробиваясь сквозь полуоткрытую
Дверь, терялся во тьме среди нагроможденных драгоценных
вещей. И в этом полумраке, в смутном и пыльном хаосе, три
прелестные женщины вели лихорадочные торопливые рас
копки, шурша, как суетливые мышки в куче обломков; они за
бирались в самые темные закоулки, немного опасаясь запач
кать свои свежие перчатки, и кокетливым движением, кончи
ком ноги, обутой в прюнелевую туфельку, слегка подталкивали
к свету куски позолоченной бронзы или деревянные фигурки,
сваленные в груду наземь у стены.
И всегда в завершение этих поисков – какая-нибудь удачная
35
Э. и Ж. де Гонкур, т. 2
545
находка, которая вручалась мне, и я нес ее, словно святые
дары, устремив глаза на носки башмаков, осторожно ступая,
чтобы не упасть. Полные первой пылкой радости от совершен
ной покупки, мы возвращались домой, и даже по спинам этих
трех женщин можно было судить, как они счастливы; время от
времени тетушка поворачивала ко мне голову и, улыбаясь, го
ворила: «Смотри, Эдмон, не разбей!»
Именно эти воскресные дни сделали меня страстным кол
лекционером безделушек, каким я был, каков есть и каким
останусь на всю жизнь».
Но не только влечением к искусству – великому и ма
лому – обязан я своей тетушке; это она привила мне вкус к
литературе. Она была женщиной трезвого ума, вскормленного,
как я уже говорил, чтением первоклассных авторов; ее речи,
произносимые милым женственным голосом, – речи философа
или художника, – среди привычных мне обывательских раз
говоров, имели огромное воздействие на мой ум, увлекали и оча
ровывали его. Я вспоминаю, как однажды она сказала по по
воду какой-то книги: «Автор добрался до самой сути» , – и эта
фраза долго жила в моей юной голове, занимая ее и заставляя
работать. Мне даже кажется, что именно из уст тетушки я впер
вые услышал слова субъективный и объективный, задолго
до того, как они стали банальными. Уже с тех времен она при
вивала мне любовь к выбору слова, слова точного, образного,
яркого, похожего, по прекрасному выражению Жубера, «на
зеркало, в котором отражаются наши мысли» *, любовь, став
шую позднее любовью ко всему хорошо написанному.
Кто знает, сколь велика может быть власть высокообразо
ванной женщины над умом ребенка, в воспитание которого она
вкладывает все свои чары. И, наконец, удивительно, я слышал,
как тетушка говорит, строит фразы, избегая банальности и по
шлости речи окружающих ее людей, – но при этом без всякого
ханжества, – и я слушал ее с наслаждением влюбленного в му
зыку и слушающего музыку ребенка. Нет сомнения, для моего
духовного развития, формирования моих будущих способностей
она сделала во сто крат больше, чем знаменитые учителя, ко
торых мне стараются приписать.
Бедная тетушка, я снова вижу ее спустя несколько лет
после продажи дома в Менильмонтане, в один из моих первых
самостоятельных выездов из города с разрешения матери; я
вижу ее в деревенском домике, наспех снятом на месяц, потому
что она тяжело заболела, – это был забавный домик с зубчатым
карнизом, каких много в окрестностях Парижа; он лепился к
546
высокой стене, а под ним, как в глубине колодца, находился
сад. Было утро. Тетушка еще лежала в постели. Ее старая гор
ничная Флора, у которой на носу сидела круглая шишка и,
казалось, прыгала, когда дела в доме шли плохо, Флора сказала
мне, что ее хозяйка провела скверную ночь. Тетушка поцело
вала меня и сейчас же попросила горничную: «Дай мне пла
ток». Она протянула служанке платок, которым пользовалась
ночью, и я заметил, что он весь в крови, и ее худые руки ста
раются скрыть это. А потом она вспоминается мне перед отъ
ездом, в квартире на улице Транше, словно затерянная, словно
немного поблекшая среди туманных испарений лекарственных
трав.
Рассказ о пребывании госпожи Жервезе в Риме в нашем
мистическим романе совершенно совпадает с подлинной
жизнью моей тетушки. Во всей книге я только дважды отсту
пил от истины.
Нежный ребенок с ленивым умом, которого я изобразил под
именем Пьера-Шарля, умер от менингита перед отъездом своей
матери в Италию; и этому бедному своеобразному ребенку,
жизнь которого могла бы дать новую тему перу романиста,
я приписал душевную муку и нравственные страдания его
младшего брата в период религиозного безумства их матери *.
Наконец, моя тетушка умерла не при входе в приемный зал
папы, а переодеваясь, чтобы идти на этот прием.
Суббота, 3 сентября.
Порою я спрашиваю себя: не возьмет ли прикладное искус
ство верх над собственно искусством, достигнув вершин совер
шенства, например не окажется ли картина живописца ниже
какой-нибудь выдающейся литографии, не будет ли... Но я не
хочу развивать это сравнение, чтобы на мою тень не обруши
лись критики из «Ревю де Де Монд» XX века!
Среда, 16 ноября.
Ах, какую прекрасную статью под заглавием «Молодые ста
рики» можно бы написать в ответ на статью, в которой один
из молодых литераторов утверждает, что любовь, описанная в
«Манон Леско», «Вертере», «Сафо», «Жермини Ласерте», не
интересует современную молодежь. Она находит эту любовь
слишком человечной, слишком низкой для спиритуалистичности
этих людишек... Ты кончил, Вандерем?
35*
547
Среда, 23 ноября.
Любопытно, что за границей знают мой «Дом художника».
Дней двадцать назад им восхищалась та испанская чета; а сего
дня некая американка приносит мне букет хризантем и рассы
пается в похвалах моим описаниям. И сегодня же, на улице
Берри, шведский посол с женой просили разрешения посмот
реть упомянутый дом и удивили меня знанием того, что в нем
содержится.
Посол рассказывает, что он сын коллекционера, который по
терял свою первую коллекцию во время кораблекрушения, вто
рую – во время пожара, но, несмотря ни на что, остался кол
лекционером и передал эту страсть сыну. Он будто бы нашел
много прелестных вещей в Санкт-Петербурге, где был послом
длительное время, до назначения во Францию.
Вторник, 6 декабря.
Право, меня очень огорчает состояние здоровья госпожи Си-
шель. Вот уже восьмая неделя, как у этой хрупкой женщины
полностью исчез голос, появились симптомы чахотки, которую
она могла – несчастная в этом даже уверена – получить в ре
зультате общения со своим больным мужем. Вчера, прикрыв рот
кружевом, бедняжка наполовину беззвучным шепотом, наполо
вину неразборчивыми строчками, поспешно набросанными ка
рандашом, рассказала, точнее, записала мне следующий анек
дот о Генрихе Гейне, который она узнала от доктора Грюби.
Грюби вместе с другими врачами был приглашен на конси
лиум к окулисту Сишелю, чтобы высказать свое мнение о бо
лезни глаз, которою страдал Генрих Гейне, в то время еще не
столь знаменитый, как позже. Грюби счел, что болезнь связана
с началом заболевания спинного мозга, и порекомендовал свой
курс лечения; но он был единственный, кто так думал, и его
не послушали.
Лет через десять – двенадцать к нему явился один врач, на
помнил об этой консультации и повел его к Генриху Гейне. От
крывая дверь, врач, сопровождавший Грюби, сказал Гейне:
«Я привел вашу последнюю надежду». Гейне, повернувшись к
Грюби, воскликнул: «О доктор, почему я вас тогда не послу
шал!» Грюби с трудом смог скрыть свое волнение, встретив
вместо молодого и сильного человека, которого он когда-то ви
дел, почти слепого паралитика, лежащего на полу, на ковре.
Однако Гейне, несмотря на все свои страдания, сохранил
живой и острый ум, каким он отличался до последних своих
548
дней. После того как Грюби очень внимательно осмотрел его,
Гейне спросил: «Ну как, долго я еще протяну?» Грюби ответил:
«Очень долго», – и тогда Гейне воскликнул: «Только не гово
рите этого моей жене!»
Прежде чем уйти, Грюби, желая выяснить, насколько у
Гейне парализованы мускулы рта, спросил его, может ли он
свистеть. И поэт, подняв пальцами свои неподвижные веки, бро
сил доктору: «Я не могу освистать даже лучшую пьесу Скри-
ба!» < . . . >
Пятница, 9 декабря.
Когда я хочу написать образцовый по стилю отрывок, я
ощущаю необходимость прежде всего вымыть руки, – не могу
писать грязными руками.
Вторник, 20 декабря.
Говорить в театре что-либо возвышенное, без уступок бур
жуазным вкусам, дозволено только русскому либо норвежскому
писателю. Французу же, для того чтобы пьеса имела успех, не
обходимо ввести в нее что-либо низменное, доступное уму и
вкусу какого-нибудь Сарсе.
Четверг, 22 декабря.
На днях Доде спорил со своим слугой, и слуга воскликнул:
«Я же не министр!.. Я не вор!» * А сегодня рабочий речного па
роходика, приставшего у моста Согласия, так объявил место
причала: «Площадь Согласия, Елисейские поля, – и, указав ру
кой на здание палаты депутатов, добавил: – Панама!» Эти мел
кие случаи – симптомы, серьезные симптомы! <...>
Суббота, 24 декабря.
Если в результате разоблачения всех парламентских жуль¬
ничеств не вспыхнет революция, мятеж или, по крайней мере,
уличное волнение, то, значит, Франция – это нация, у которой
нет больше железа в крови, нация анемичная, заслуживающая
смерть от анархии или от иностранного завоевания! <...>
Четверг, 29 декабря.
Сегодня вечером Морис Баррес очень интересно рассказывал
о дуэли Деруледа, очевидцем которой он был, и об участии
Клемансо во всех таинственных аферах, во всей грязи послед
них дней.
549
Ему известна такая любопытная деталь: по всем большим
и важным вопросам Клемансо голосовал против мнения каби
нета, но его друзья в палате – восемьдесят человек – голосо
вали за кабинет. Можно подумать, что между ним и правитель
ством существует какое-то соглашение – ему предоставляют
свободу действий и сохраняют его престиж главы оппозиции, а
взамен он обеспечивает поддержку своих янычар в палате.
Морис Баррес сказал, что если бы Дерулед был убит или ра
нен, Клемансо разорвала бы толпа, ожидавшая исхода дуэли у
ворот парка.
Суббота, 31 декабря.
У Шаппе, антиквара на улице Лафайет, я сталкиваюсь с Ре-
жан, – по-видимому, она вышла перед обедом поглазеть на вит
рины. Беседуем о «Шарле Демайи» – она была на премьере;
наговорив мне много приятного, она сообщает некоторые подроб
ности о влиянии критики на зрителей. «Я только что виделась, —
сказала она, – с одной очень умной женщиной, которая встре
тила меня следующими словами: «Странно, Сарсе разнес пьесу *,
а я провела вчера в Жимназ очень интересный вечер».
Другая женщина, более осторожная в суждениях, спросила
меня при встрече: «Ну, как вы находите «Шарля Демайи»?» —
«Отличная пьеса!» – «Я тоже так считаю, только не решаюсь об
этом сказать».
Затем Режан говорит, о том, что Порель презирает прессу,
всегда бранившую все самое лучшее, что он когда-либо ставил.
«Впрочем, чтобы убедиться в ограниченности журналистов, —
добавляет она, – представьте себе, что едва я сыграла Жермини
Ласерте, как получила вот такую гору писем – и ее руки очер
тили размеры шкатулки, – в которых меня пытались отговорить
от этой роли... А ведь то были друзья, люди, привязанные ко
мне, они действовали в интересах моего будущего... Послушай
я их, так и осталась бы в дураках!»
ГОД 1 8 9 3
Четверг, 5 января.
Антуан пришел сегодня к завтраку, чтобы назначить день
представления «Долой прогресс!».
Он говорил о нищете окружающих его людей, которым часто
не в силах помочь деньгами, но стремится хоть немного облег
чить их жизнь, приглашая к своему столу; он рассказал мне о
Марии Сорви Голова, бывшей любовнице Метенье *, которая, как
полагает Антуан, находится в ужасном безденежье, потому что,
говорит он, у бедной девушки душа прачки, она совсем не такая
продувная, как, например, Но; и он поделился со мной по поводу
этой актрисы недавним своим грустным впечатлением.
Однажды утром, когда он зашел за ней перед репетицией и
собирался повезти ее завтракать, ее сынишка, перенявший
бойкие манеры Метенье, весело сказал: «Мама хорошо позавтра
кает... тем лучше! А то у нас дома едят не каждый день!» И от
этих слов мать залилась слезами. <...>
Вторник, 10 января.
С тех пор как молодые люди стали идеалистами, с тех пор
как они провозгласили, что в мире существует только идея, я
вижу молодежь, у которой, как никогда прежде, мало идей в
любой области, своих собственных идей в книгах, в оригиналь
ном устройстве жизни, в создании себе окружения и т. д. и т. д.
Воскресенье, 22 января.
Сегодня братья Рони долго говорят со мной о злой враждеб
ности, которую питает ко мне публика, – что верно, то верно,
но они уж слишком нажимают на эту ноту.
551
Я не смог удержаться и сказал им с легким раздражением:
«Вы найдете, что это претенциозно, пусть, но я объясняю на
строение публики тем, что в настоящее время во Франции начи
нают стыдиться и в то же время бояться порядочности; она все
больше стесняет значительную часть публики – публики, кото
рой не удалось привить мне – ни в моей личной жизни, ни в
профессии – снисходительность к низости, слабости, отступле
нию от принципов... Ибо я считаю себя честным литератором,
постоянным в своих убеждениях, презирающим деньги... И
осмелюсь утверждать, что в наше время я единственный образо
ванный человек, который, обладая таким авторитетным именем,
как мое, имея возможность еще лет десять писать романы, хо
рошие ли, плохие ли, но отлично оплачиваемые, – не делал
этого, потому что боялся, что они будут слабее написанных ра
нее. И что же, по отношению ко мне – всяческая суровость и,
кажется, я имею право это сказать, всяческая несправедливость!
А по отношению к Золя – всяческие нежности!.. К Золя, кото
рый в данный момент меняет шкуру так цинично, как никто и
никогда, воскуряет фимиам тем людям и явлениям, на которые
прежде плевал, и предается гнусностям, просто ставящим в
тупик, настолько они принижают человеческое существо».
Вечером, на улице Бельшас, Доде с пеной у рта доказывает,
что каждый несет наказание за свои дурные поступки, наказа
ние уже при жизни, и в подтверждение этой мысли упоминает
Эммануэля Арена и других; г-жа Доде, как добрая супруга и
женщина, защищающая христианский брак, подкрепляет мысль
своего мужа примерами всех катастроф, происшедших со знако
мыми ей разведенными женщинами... А я вовсе не убежден, что
на земле установлен такой благоразумный ад!
В какую-то минуту Доде заговорил о задуманной им пьесе
на тему о Страхе: текст, подкрепленный световыми и музыкаль
ными эффектами, никаких примитивных ужасов, а только са
мые простые вещи, как безмолвно-таинственное падение дождя
на деревенскую дорогу ночью.
Понедельник, 23 января.
В глубине души с некоторой иронией, впрочем достаточно
оправданной, я размышляю о том, с высоты какого презрения
театральная критика, всегда готовая расхвалить все, что угодно,
лишь бы не оригинальное, разгромила пьесу * человека, воссе
дающего на сорока томах, опередивших все, что было сделано и
написано до него.
552
Воскресенье, 29 января.
Сегодня я написал Симону, что хочу ответить Бауэру, опуб
ликовавшему две статьи против моего предисловия * к пьесе
«Долой прогресс!», где я говорю о славянском тумане и неуклю
жих плагиатах, которые только и могут быть порождены влия
нием скандинавского театра.
Вторник, 31 января.
Сегодня написал в «Эко де Пари», что отказываюсь от статьи
в ответ Бауэру. Не знаю почему, но в последние дни я не в
состоянии работать, полемизировать; недовольный статьей, я
бросил ее в огонь.
И все же в этом черновом наброске были справедливые
слова. Бауэр совершенно прав, говоря, что французский театр
почерпнул вдохновение из греческой трагедии, латинской коме
дии, испанских пьес, но он пишет, что нашему театру принесли
бы пользу заимствования на Севере; я отвечал ему, что влия
ния греческие, итальянские, испанские были влиянием умов
одной семьи, идентичных мозговых извилин, латинских, а не
гиперборейских голов.
И хотя я не мог в тридцати строках предисловия вдаваться
в подробности, указывать на отличие театра Толстого от театра
Ибсена, я все же отстаивал мысль, что в русских головах и в
произведениях русской литературы есть легкий туман – сла
вянский туман, правда не такой густой, как туман скандинав
ский.
По этому поводу я привел эпизод из моего «Дневника»: *
однажды во время обеда разговор между Золя, Доде и Тургене
вым коснулся смерти; оба француза говорили о том, с какой
стойкостью и цепкостью овладевает ими эта мысль; Тургенев
же сказал: «Для меня это самая привычная мысль. Но когда
она приходит ко мне, я отстраняю ее легким движением руки».
И он добавил: «Для нашего брата славянский туман – благо...
Его достоинство в том, что он укрывает нас от логики наших
идей, от необходимости делать выводы».
Что же касается нынешнего ползанья на брюхе перед загра








