Текст книги "Дневник. Том 2"
Автор книги: Эдмон де Гонкур
Соавторы: Жюль де Гонкур
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 53 страниц)
даты: 1792—1870. На столбах висят картонные щиты с бук
вами: R. F. 1 .
Огромная трибуна полна обшитых серебряным галуном
кепи; мокрых от дождя, блестящих на плечах резиновых пла
щей; сюда же просачиваются штатские, из подымающейся по
лестнице толпы, напирающей снизу; спины людей в белых и
синих рабочих блузах громоздятся друг над другом, – и все это
под звуки трубы и грохот барабана. Зрелище хотя и смахиваю
щее на ярмарку, но все же волнующее, ибо от этих масс, охва
ченных благородным порывом и готовых жертвовать собой, ис
ходят действующие на вас электрические токи.
Площадь запружена людьми; пирамидами подымаются над
ней группы женщин и детей, взобравшихся повыше и устроив
шихся между колоннами Юридического факультета и мэрии
Пятого округа. Лица истощены; в их желтизне сказывается не
только скудость питания в осажденном городе, но и волнение,
вызванное этим зрелищем, сопровождающимся раскатами
«Марсельезы».
Наконец под барабанный бой начинается бесконечное дефи
лирование добровольцев Национальной гвардии мимо Коми
тета, расположившегося на трибуне. В этот поздний час под
пасмурным небом, где кружатся, как опавшие листья, тучи
скворцов, при тусклом сумеречном свете, от которого лица ста
новятся еще бледнее, тысячи людей с тысячами штыков, скры
ваясь в густой тени трибуны, возникают вновь, словно одетые
в траур, кажутся участниками какого-то фантастического
смотра призрачной армии, как бы сошедшей с одной из «пол
ночных» литографий Раффе.
Недурной сюжет для картины; но, говоря по чести, все это
слишком смахивает на повторение 92-го года. Чувствуешь ка
кое-то унижение при виде столь бездарной, столь рабской ко
пии прошлого, вплоть до того, что на фронтоне Юридического
факультета вывели: «Французская Республика едина и неде
лима! Свобода, Равенство, Братство или смерть». Вот именно —
смерть!
Суббота, 29 октября.
Зал ожидания на вокзале. Среди солдат на скамьях – ряды
монахинь, опирающихся на зонты; их головы в белых
1 То есть: République Française – Французская Республика
( франц. ) .
61
повязках под легкими черными покрывалами уходят вдаль ше
ренгой чистых профилей.
Я попадаю в Бельвиль к концу школьного дня, когда маль
чишки с пением высыпают на улицу, размахивают над головой
сумками, приплясывают на одной ноге, задрав другую в воз
дух, точь-в-точь как маленький японец слоновой кости с разно
цветной позолотой из моей коллекции.
Роменвиль, – кабачки, заведения, где играют в шары, за
крыты; на этой излюбленной парижанами дороге лишь тощие
бродячие псы всех пород, кружась, как очумелые, гоняются
друг за другом. Льет дождь, и за зеленеющей полосой поля, ко
торое я пересекаю, все впереди кажется мне тусклым и рас
плывчатым, как пейзаж, разглядываемый через запотевшее
окно.
Но вот сквозь моросящий дождь в туманной дали вырисо
вываются странные человеческие силуэты; они приближаются,
и мне начинает казаться, что передо мною шествие обитателей
Двора чудес *. Это возвращаются мародеры. Самые разнообраз
ные, одетые в самое причудливое тряпье. Здесь можно увидеть
женщин, в три погибели согнувшихся под тяжестью своей
ноши, – в платьях, блестящих от дождя, в чулках, чуть ли не
по самые бедра облепленных грязью. И других, с поднятыми по
долами юбок, из которых они соорудили себе подобие карманов,
бесстыдно обнажив тело. Можно увидеть мужчин, впрягшихся
в тележки, тяжело нагруженные картофелем, а рядом – детей,
волокущих на веревке ящички из-под сигар с какой-то зеленью.
Здесь увидишь... Чего здесь только не увидишь? Здесь и маро-
деры-калеки с деревянной ногой, и даже буржуа, затесавшиеся
каким-то образом в эту кучу оборванцев, и оборванцы, с торже
ством несущие в руках пучок зелени с огородных грядок. Здесь
и девочки-подростки, с мешочком на голове; силясь не уронить
его, они напряженно выпячивают животики, и под намокшим
платьем обрисовываются их худенькие бедра.
Шествие замыкает бродяга, словно сошедший с гравюры
Гаварни из серии Вирелока *, вертящий в высоко поднятой руке
только что удавленную, тощую, длинную черную кошку.
Случайно встреченный фиакр увозит меня незнакомой до
рогой к воротам крепостной стены Шапель. Еду мимо изры
тых снарядами полей, снесенных оград, мимо засек и сваленных
в кучу камней, мимо домов без дверей и окон, под которыми
цепляются еще за почву скелеты наполовину вырванных ку
стов, по безлюдным улицам, где не видно ни огонька, ни прохо
жего, где нет ни живой души. Еду под небом, извергающим по-
62
токи дождя, по размытой дороге, среди всех этих развалин и
брошенных домов, отражающихся в лужах вместе с чернотою
ночи, и под конец мне начинает казаться, что меня несет вихрь
какого-то катаклизма.
Вечером ем ослиное филе.
Воскресенье, 30 октября.
Впереди моего фиакра – вереница маленьких лазаретных
повозок с серыми занавесками; над каждой виднеется крас
ное кепи возницы и развеваются флажки с красным кре
стом.
Мимоходом захожу на концерт Паделу *. Зал переполнен. Но
музыка не приносит мне сейчас забвения, не навевает мечты;
я не чувствую себя способным перенестись в пастораль Мо
царта и ухожу смотреть спектакль на улицах.
Весь Бульвар обращен в ярмарку. Чем только не торгуют
на асфальте тротуара: шерстяные фуфайки, шоколад по два
су за плитку, ломтики кокосового ореха, «пастилки султана»,
целые кипы «Возмездий» Виктора Гюго, оружие, словно извле
ченное из театрального реквизита, коробки с сюрпризами, где
можно увидеть того или ту, кого любишь. На скамье против
Варьете новоиспеченные рыбаки торгуют бог весть где выужен
ными щучками величиной с пескаря, по два франка за штуку.
По бульвару мелкими шажками разгуливает беспечная толпа —
обычная воскресная толпа мирного времени, застревающая,
чтобы поглазеть у каждого развала, под выкрики ужасных
огольцов, вопящих уже осипшими от водки голосами: « Госпожа
Баденге, или Бонапарта, ее любовники, ее оргии».
Понедельник, 31 октября.
Ноэль Парфе в отсутствие Леви отказывается издавать
«Бланш де ла Рошдрагон». Поразительно, до чего обидной бы
вает всегда любезность глупца!
Поведение людей, выражение лиц говорят о том, что на
двигаются великие и грозные события *. Из-за спин толпы, ок
ружившей и засыпающей вопросами солдата Национальной
гвардии, до меня долетают слова: «револьверные выстрелы»,
«палят из ружей», «раненые»... А на пороге Французского те
атра Лафонтен сообщает мне, что получено официальное из
вестие о капитуляции Базена *.
На улице Риволи шумно, и по мере приближения к Ратуше
толпа людей под зонтами все растет.
63

А там – давка, сутолока, скопление разношерстной пуб
лики, сквозь которую то и дело протискиваются солдаты На
циональной гвардии, держа ружья дулом книзу, с криками: «Да
здравствует Коммуна!» На темном здании Ратуши освещен
один лишь циферблат часов, по которому движется равнодуш
ная стрелка; окна широко распахнуты, и в них, свесив ноги
наружу, сидят те же блузники, что и 4 сентября. Площадь —
лес поднятых вверх ружейных прикладов с блестящими под
дождем затворами.
На лицах отражается горечь, вызванная капитуляцией Ба-
зена, гневное возмущение поражением под Бурже * и ярост
ная, безрассудно героическая решимость ни за что не заключать
мира. Рабочие в круглых шляпах карандашом записывают на
листках засаленных бумажников имена, которые им диктует
какой-то господин. Среди прочих слышу имена Бланки, Флу-
ранса, Ледрю-Роллена, Моттю. «Ну, теперь дело пойдет на
лад!» – восклицает какой-то блузник при красноречивом мол
чании окружающих; а рядом со мной, в кучке напуганных жен¬
щин уже опасливо обсуждается вопрос о разделе имущества.
Судя по блузникам, сидящим свесив ноги в окнах Ратуши,
правительство свергнуто, Коммуна провозглашена и список,
продиктованный господином на площади, должен быть утвер
жден в течение суток, всеобщим голосованием. Итак, сверши
лось. Под сегодняшней датой можно записать: «Finis Fran-
ciae»... 1
Крики над площадью: «Да здравствует Коммуна!» С улицы
Риволи устремляются все новые и новые батальоны, сле
дом за ними – жестикулирующая и вопящая хамократия...
Бедная Франция, попавшая во власть этих не управляемых ра
зумом штыков! И в ту же минуту, как в насмешку, какая-то
пожилая дама, заметив, что я купил газету, спрашивает меня,
нет ли в ней курса государственных процентных бумаг.
После обеда слышу, как человек в рабочей блузе говорит
продавщице табачной лавочки, куда я зашел закурить: «Ну
разве мыслимо позволять себя вечно дурачить? Вот увидите,
еще повторится девяносто третий год, и будут друг друга ве
шать!»
Бульвар погружен во тьму, все лавки закрыты, ни единого
прохожего. Лишь редкие группы мужчин, обернувших вокруг
пальца веревочку, на другом конце которой болтается пакетик
со снедью, видны в полосе света, падающей из освещенных кио-
1 Конец Франции ( лат. ) .
64


Бомбардировка Парижа пруссаками в 1870 г.
Современная гравюра
«Как пруссаки взяли Париж в 1871 году»
(Министры Фавр, Гарнье-Паж, Трошю, Ферри,
Тьер протягивают Бисмарку ключ от города) —
карикатура Фостена

Коммуна или смерть.
Гравюра 1871 г.
сков и кофеен, владельцы которых беспокойно ходят перед
дверьми своих заведений, подумывая, не лучше ли будет запе
реть их. Бьют сбор, бьют тревогу. «Канальи!» – кричит пробе
гающий мимо пожилой солдат апоплексического вида, с кепи
в руке. Офицер Национальной гвардии, стоящий на пороге
кофейни «Риш», сзывает людей из своего батальона. Проно
сится слух, что генерал Тамизье арестован Коммуной. Все так
же яростно бьют сбор. По мостовой вдоль бульвара мчится мо
лодой солдат Национальной гвардии, вопя что есть мочи:
«К оружию, черт побери!»
Гражданская война с голодом и бомбардировкой – неужели
таков наш завтрашний жребий?
Вторник, 1 ноября.
От площади Согласия медленно движутся к Ратуше отряды
Национальной гвардии, а из окон Тюильри глядят на них из-за
занавесок раненые в вязаных колпаках и сестры милосердия в
монашеских чепцах. Это демонстрация протеста против того,
что произошло вчера, окруженная толпой народа, высыпавшего,
точно в праздничный день, на парижские мостовые.
Против обыкновения, собрание у Бребана нынче вечером
очень многолюдно. Тут Теофиль Готье, Бертран, Сен-Виктор,
Бертело и т. д. Впервые явился Луи Блан, внешностью похо
жий на священника, в долгополом сюртуке.
Разговор, конечно, заходит о вчерашней революции. Эбрар,
находившийся в то время в Ратуше, говорит, что трудно пред
ставить себе тупоумие и подлость, свидетелем которых он был.
Нашлась, например, группа людей, пожелавших голосовать за
Барбеса: эти простаки не знали, что он уже умер! «А я, – ска
зал Бертело, – захотел выяснить рано утром, как обстоят дела,
и спросил у часового перед Ратушей: «Кто там сейчас? Кого
вы охраняете?» – «Кого охраняю, черт возьми! – отвечает
он. – Да правительство Флуранса, конечно!» Этот часовой даже
не подозревал, что правительство, которое он охраняет, уже
сменилось. О чем говорить, если во Франции уж до того до
шло...»
Луи Блан елейным голоском, медленно и словно обсасывая
каждое слово, как вкусную конфетку, произносит: «Все эти
вчерашние люди сами выдвигали свои кандидатуры, а чтобы
быть избранными, присоединяли к своим именам, точно плю
маж к шляпе, какое-нибудь знаменитое, прославленное имя».
Все это говорится хотя и сладеньким, но обиженным тоном, со
скрытой горечью, ибо его собственное имя, столь популярное в
5
Э. и Ж. де Гонкур, т. 2
65
сорок восьмом году, теперь не имеет большого веса в мас
сах *, – как, впрочем, и все другие, некогда прославленные и
знаменитые имена, сейчас лишившиеся всякого веса во мнении
черни, стремящейся, видимо, избрать правителей Франции из
числа своих братьев и друзей – сотрапезников и собутыльников
из кабачков и харчевен. И в подтверждение своих слов ма
ленький Луи Блан извлекает из карманчика своих брючек пе
чатный список с именами тех двадцати кандидатов, за коих
предлагается голосовать жителям Пятого округа столицы для
учреждения Коммуны *, – список самых неизвестных знамени
тостей, из каких когда-либо формировалось правительство ка
кой бы то ни было страны.
Тут Сен-Виктор заявляет: он слышал от одного из друзей
Трошю, будто бы генерал хвалится, что в две недели добьется
снятия осады Парижа. Все смеются, а те, кто лично знает па
рижского правителя, отзываются о нем, как о человеке весьма
недалеком, с узкомилитаристскими взглядами, человеке враж
дебном всяким новшествам, одинаково готовом наложить свое
вето как на серьезные, так и на химерические предложения.
Ибо нет недостатка и в химерических предложениях, и на
ходятся даже люди, желающие спасти Париж при помощи со
бак, которым надо привить бешенство, а потом напустить их
на пруссаков! Луи Блан рассказывает, что у одного человека
явилась мысль, которую он сам готов всецело взять под за
щиту: нужно оставить пруссаков в Версале без воды, разрушив
с этой целью гидравлическую машину в Марли * и осушив
пруды. Но Трошю в ответ на это предложение резко ответил:
«Вздор!» А Дориан на следующий же день пришел в восторг от
этого замысла.
Тут фабрикант военных снарядов и артиллерийский офицер,
присутствующие при этом разговоре, приводят вместе с Бер-
тело множество случаев, когда по той или иной причине, а чаще
безо всякой причины, просто так, из легкомыслия или непони
мания, люди отказывались дать ход какому-нибудь изобрете
нию или новшеству. Упоминают об углеродной снарядной
трубке, о воздушном шаре, который мог бы поддерживать связь
с провинцией посредством газеты «Ежедневная почта» – это
дало бы до шестисот тысяч франков дохода, – но на запуск ко
торого все еще ждут разрешения.
– Кстати, насчет отсутствия новостей, – подхватывает Луи
Блан. – Я как-то выразил по этому поводу свое изумление
Трошю, и он мне ответил: «Помилуйте, да ведь правительство
делает все от него зависящее! Известно ли вам, что на это еже-
66
месячно расходуется до десяти тысяч франков!» Я был пора
жен: десять тысяч франков на статью такой капитальной важ
ности, когда следовало бы на нее ассигновать сто тысяч!
С Трошю разговор переходит на генерала Гио, которого Бер-
тело считает виновником наших поражений, – мало того что
он воспротивился выпуску ружей Шаспо, он отказался и от
пушек Потье *.
– А ведь дело обстоит очень просто, – добавляет Бер-
тело. – С самого начала военных действий идут непрерывные
артиллерийские бои, дальнобойность прусских пушек на шесть
сот или восемьсот метров превосходит дальнобойность наших!
Неприятель преспокойно располагается на сто – двести метров
дальше, за пределами досягаемости, и громит нас. А пушки
Потье уравняли бы наши шансы...
– Знаете ли, – говорит фабрикант снарядов, – когда гене
рал Гио посадил на восемь дней под арест капитана Потье, две
тысячи солдат, которыми тот командует, остались без дела, а
как раз в этот момент...
Но офицер-артиллерист перебивает его:
– В точности то же происходит и с артиллеристами; гово
рят, что их не хватает, а вернее было бы сказать, что от них
отказываются. Когда обратились с призывом к артиллеристам,
один из моих друзей представил генералу Гио бывшего офи
цера артиллерии, человека очень способного. И знаете ли, как
эта старая скотина генерал его принял? «Сударь, я не люблю
неуместного рвения!»
– Да, так всегда и бывает, – отвечает Бертело. – Нефцер,
когда я говорю об этом, не понимает моего ожесточения. Он
ведь не знает всего этого так детально, как я, ему не прихо
дится все время сталкиваться с их дурацким упорством... А по
том, что это за нелепый декрет о призыве вышедших в отставку
стариков, когда нужны молодые, растущие таланты, нужен
генерал, который мог бы проявить себя?.. Следовало бы пред
принимать вылазки, очень частые вылазки под командой капи
танов. Способнейшего из них произвести в полковники, а того,
кто отличился несколько раз, – в генералы. Мы обновили бы
таким образом личный состав и устроили бы нечто вроде офи
церского питомника... Но ведь все повышения в чинах прибере
гаются у нас для армии Седана! Да, да, кроме шуток, для ар
мии Седана!
– Ну, как ни меняйте офицерский состав, офицеры оста
нутся все теми же! – скептически замечает кто-то.
И все говорят, что Франции конец, что перевелись в ней
5*
67
доблестные люди и что она, содрогаясь в конвульсиях, неудер
жимо катится к своей гибели.
В течение всего этого разговора Ренан сидит с удрученным
видом, благочестиво скрестив на животе руки, и время от вре
мени шепчет какой-нибудь библейский стих на ухо Сен-Вик
тору, с восторгом внемлющему латыни. Но вдруг, среди не
скончаемой болтовни о причинах нашего поражения, Нефцер
восклицает:
– Если что и погубило Францию, так это рутина и риторика.
– Да, классицизм, – вздыхает Теофиль Готье из уголка,
где занимался анализом четверостиший Омара Хайяма перед
милейшим Шенневьером.
Четверг, 3 ноября.
Живем под неумолчную дробь барабанов.
Что нам готовит завтрашний день? Какими неожиданно
стями чревато паше будущее? Может быть, мужественная по
мощь, которую оказывает нам Запад с его мобильной гвардией *,
с его моряками, при расслабленности или трусости остальной
Франции, повлияет на образование будущего правительства,
повлечет за собой восстановление монархического и религиоз
ного принципа? А с другой стороны, не может ли стремление
Бельвиля подчинить Францию своему деспотизму, вызвать вос
стание бывших провинций, и без того уже оскорбленных цент
рализацией, проводившейся в последние царствования, не по
ведет ли это к расчленению страны – о начале чего говорит
расклеенное нынче утром заявление Бретани?
Гуляя вечером вдоль виадука, любуюсь огнями бретонских
лагерей, этими кострами, пылающими словно в глубине пещер,
образуемых арками моста, кострами, от которых разлетаются
тысячи искр, а от раскаленных углей ложатся красные отсветы
на руки и лица греющихся вокруг людей, смутно различимых
во мраке.
Воскресенье, 6 ноября.
Пруссаки отказались заключить перемирие. В истории ди¬
пломатии всего мира не найти, мне думается, документа свире
пее, чем меморандум Бисмарка *. Его лицемерная жалость к
сотням тысяч французов, обреченных на голодную смерть, по
хожа на коварство Аттилы.
68
Понедельник, 7 ноября.
< . . . > Отправляюсь с визитом к Гюго, чтобы поблагодарить
за соболезнующее письмо, которое знаменитый писатель при
слал мне, когда умер мой брат.
Это на аллее Фрошо, – кажется, у Мериса *. Меня просят
подождать в столовой, где со стола еще не убраны тарелки и бо
калы – старая разрозненная посуда с остатками завтрака. По
том меня вводят в маленькую гостиную, с потертой обивкой на
стенах и потолке.
У камина – две женщины в черном; свет падает им в спину,
и трудно различить их черты. Сам поэт полулежит на ди
ване в окружении друзей, среди которых узнаю Вакери. В углу
толстый сын Виктора Гюго, в форме национального гвардейца,
играет с белокурым ребенком * в вишнево-красном кушаке, за
бавляя его расставленными на табурете шашками.
Пожав мне руку, Гюго снова садится у камина. Среди от
жившей свой век мебели и всего старомодного комнатного
убранства, в полумраке осеннего дня, еще усиленном тускло
стью выцветших стен и синеватым дымом сигар, когда все —
и вещи и люди – рисуется как-то расплывчато, смутно, – ярко
освещенная голова Гюго выступает в подобающем ей обрамле
нии и имеет внушительный вид. В его волосах есть непокор
ные седые пряди, как у пророков Микеланджело, а на лице ка
кая-то странная умиротворенность, я бы сказал восторженная.
Да, восторженность. И все же мне кажется, что во взгляде его
черных глаз нет-нет да и промелькнет выражение какого-то не
доброго лукавства.
На мой вопрос, как он, по возвращении, чувствует себя в
Париже, он отвечает приблизительно следующее: «Да, мне по
сердцу теперешний Париж. Я не хотел бы видеть Булонский
лес времен карет, колясок и ландо. Он нравится мне таким, как
сейчас, когда он весь изрыт, обращен в развалины... Это пре
красно, величественно! Только не подумайте, пожалуйста, что
я осуждаю все, что было сделано в Париже. Собор Парижской
богоматери и Сент-Шапель искусно реставрированы, есть, не
сомненно, и красивые дома». А когда я замечаю, что старожилы
чувствуют себя теперь растерянными и чужими, что это амери
канизированный Париж, он говорит: «Да, да, Париж перенял
нечто у англосаксов, но сохранил, слава богу, в отличие от
Лондона, свои особенности: в нем сравнительно хороший
климат и он не пользуется каменным углем... Но на мой лич
ный вкус, старые улицы милей...» И, отвечая кому-то, кто упо-
69
мянул о широких городских магистралях, он произносит:
«Верно, это правительство ничего не сделало для защиты от
внешнего врага; все было сделано для защиты от населения» *.
Подсев ко мне, он заводит речь о моих книгах и любезно
уверяет, что они были для него развлечением в изгнании. Он
добавляет: «Вы создали типы, а этой способностью не всегда
одарены даже самые талантливые люди». Потом он говорит
о моем одиночестве, сравнивая его со своим одиночеством в из
гнании, рекомендует мне труд как спасительное средство,
утешая меня, рисует мне что-то вроде сотрудничества с
тем, кого уже нет в живых, и заканчивает следующей фра
зой: «Я лично верю в присутствие мертвых и называю их
Невидимые».
В салоне царит полное уныние. Даже те, кто посылает в
«Раппель» * бодрые, призывающие к мужеству статьи, при
знаются во всеуслышание, что мало верят в возможность сопро
тивления. Гюго говорит: «Мы еще когда-нибудь возродимся, мы
не можем погибнуть, мир не может подчиниться отвратитель
ному германизму; через пять-шесть лет наступит реванш».
В течение всего этого визита Гюго любезен, прост, благо
душен, не пророчествует, как сивилла, и ничего безапелляци
онно не изрекает. Свою значительность он дает почувствовать
лишь легкими намеками, когда, говоря, например, об украше
нии Парижа, упоминает собор Парижской богоматери. Испыты
ваешь к нему признательность за ту холодноватую, чуть-чуть
светскую учтивость, которую так приятно встретить в наше
время вульгарной развязности, когда величайшие знаменито
сти приветствуют вас при первой же встрече словами: «А, это
ты, старина!» < . . . >
Среда, 9 ноября.
У нас уже имелся план императора, план Паликао; теперь
нам угрожают еще и планом Трошю *. Что представляли собою
два первых плана, мы знаем; спаси нас господь от треть
его! < . . . >
Четверг, 10 ноября.
Среди тех, с кем я сейчас встречаюсь, все поголовно чувст
вуют настоятельную потребность в душевном покое, умствен
ном отдыхе, стремятся уехать из Парижа. Все говорят: «Как
только это кончится, – я уеду». И каждый называет какой-ни
будь уголок Франции, пустынную сельскую местность, вдали
от Парижа и всего, что напоминает о нем, где можно будет без-
70
думно пожить некоторое время, позабыв обо всех и ни о чем
не размышляя.
Очень может статься, что великий восемьдесят девятый год,
о котором даже враги и противники не могут слова написать
без расшаркиванья, был не так благотворен для судеб Фран
ции, как до сих пор предполагалось. Быть может, скоро отдадут
себе отчет в том, что с этого года все наше существование
стало непрерывным рядом взлетов и падений (взлеты были
тогда, когда у власти случайно оказывался человек одаренный),
рядом исправлений социального устройства, при котором от
каждого поколения требуется новый спаситель. Французская
революция убила, в сущности, дисциплину в народе, способ
ность личности к самопожертвованию, поддерживаемые прежде
религией и некоторыми другими возвышенно-бескорыстными
чувствами. А то, что от этого еще осталось, было уничтожено
нашим первым спасителем – словечком его премьер-министра:
«Обогащайтесь!» – и примером, который подавал нам вместе со
своим двором наш второй спаситель, говоривший: «Наслаждай
тесь жизнью!» * Когда же все верованья окончательно были
убиты, верховная власть во Франции при посредстве всеобщего
голосования стала осуществляться разрушительными и дезор
ганизаторскими инстинктами низов нашей нации.
Восемьдесят девятый год мог положить начало новому го
сударственному строю у другого народа, народа, по-настоящему
любящего свободу и равенство, народа просвещенного, обла
дающего способностью правильно судить и критически во всем
разбираться. Но для скептической по своему характеру, легко
мысленной и насмешливой Франции режиму восемьдесят девя
того года суждено, мне думается, стать гибельным.
Пятница, 11 ноября.
Раненый пользуется сейчас всеобщим вниманием. Прохожу
по бульвару Монморанси и вижу, как в открытой коляске ка
кая-то дама вывезла на прогулку раненого в сером плаще и в
военной фуражке. Она глаз с него не сводит и поминутно укры
вает ему ноги соскальзывающим с них меховым одеялом. За
ботливые руки, словно руки супруги или матери, все время что-
то поправляют на нем.
Раненый стал предметом моды. Для иных он, правда, пред
мет полезный, нечто вроде громоотвода. Он защищает ваш дом
от нашествия пригородных жителей, а в будущем спасет вас от
пожара, грабежей, прусских реквизиций. Кто-то рассказывал
71
мне, что один из его знакомых устроил у себя в доме лазарет.
Восемь кроватей, две сестры милосердия, корпия и бинты —
словом, все, что полагается. А раненых нет как нет. Устроитель
лазарета забеспокоился о судьбе своей недвижимости. Что ж
он делает? Идет в госпиталь с большим количеством раненых
и вносит не более не менее, как три тысячи франков за то,
чтобы ему уступили одного из них.
Я горячо желаю мира, эгоистически желаю, чтобы пушеч
ный снаряд не угодил в мой дом, не уничтожил собранных мною
произведений искусства; и все же я со смертельной тоской в
душе брел вдоль крепостных укреплений. Я глядел на все эти
работы, которые не смогут помешать победе немцев. И почув
ствовал по виду рабочих, солдат и национальных гвардейцев,
почувствовал по всему, чем выражает себя вовне человеческая
душа, что мир уже заранее подписан, и подписан именно на
таких условиях, какие поставит г-н Бисмарк. И я неразумно
страдал, как от обмана, как от разочарования в любимом суще
стве... Нынче вечером кто-то сказал мне: «Солдаты Националь
ной гвардии? О них и говорить не стоит! Пехота сразу же сда
стся. Мобильная гвардия – та, пожалуй, немного продержится;
моряки постреляют без всякого воодушевления. Вот каково бу
дет сражение, если и вообще-то будут сражаться».
Воскресенье, 13 ноября.
Среди всего, что угрожает сейчас нашей жизни и что ее ско¬
вывает, есть нечто поддерживающее, подстегивающее, даже
заставляющее почти любить ее: это волнение. Ходить под пу
шечными ядрами, отважно пробираться к опушке Булонского
леса и смотреть, как, например, сегодня, на пламя, вырываю
щееся из домов в Сен-Клу, жить в непрестанной тревоге, по
рождаемой войной, которая тебя окружает, и почти непосред
ственно касается, подвергаться опасности, все время ощущать,
как учащенно бьется твое сердце, – есть во всем этом какая-то
своеобразная прелесть, и я чувствую, что когда этому лихора
дочному наслаждению придет конец, – оно сменится скукой,
просто скукой, самой пресной скукой.
Нынче ночью в морозном и гулком воздухе, среди непре
рывной пушечной пальбы, похожей на дальние раскаты грома
в горах, поминутно проносится вдоль всей линии крепостного
вала протяжный и волнующий речитатив часовых: «Слуша-а-
ай!»
72
Вторник, 22 ноября.
Брожу по Булонскому лесу; тоска, порождаемая войной,
усугубляется еще тоскливостью осенней поры. Густая сетка
дождя прячет неясные очертания далеких холмов; на тусклом
небе время от времени появляется белое облачко – стреляет
пушка одного из фортов; с правого берега Сены, сквозь завыва
ния ветра, доносятся иногда отзвуки ружейных выстрелов.
У меня не выходят из памяти, стоят перед глазами бледные,
ослабевшие, больные солдаты, которых только что провезли
мимо меня.
Никто не гуляет, не бродит по лесу, не слышно даже пти
чьего гомона. Я в полном одиночестве. По унылым засекам я
направляюсь к деревьям, под которыми мы сиживали вдвоем
с ним, под которыми я видел его таким печальным. Они тоже
мертвы, эти деревья. Передо мной участки вырубленного бе
резняка. Своими белеющими пнями они напоминают уголки
кладбища. На пустынной дороге валяются в грязи подошвы от
старой обуви вперемешку с сухими сучьями.
Но вот наконец у каскада я натыкаюсь на разбитый под
деревьями лагерь – скопление лачуг, шалашей и хижин, жи
вописно сооруженных из остатков досок, кусков цинка, еловых
веток и глины, с окнами, в которые вставлены подобранные
где-то куски стекла. «Кофейня Каскада» – приют парижских
новобрачных – обращена в лазарет. Вода из верхнего озера
спущена, и вспугнутые моими шагами птицы, искавшие в тине
червей, тучами взлетают над ним. Каскада уже нет; пиупиу *,
устроившись в углублении скал, полощут в тине, оставшейся
на дне бассейна, свои грязные сорочки.
Дождь перестал. В ярком, ясном, хрустальном, без намека
на дымку свете слишком резко, пожалуй, вырисовываются ма
ленькие виллы, громоздящиеся по склонам холмов, и прямо
угольная масса Мон-Валерьена, за которой встает чудесный за
кат. Небо, бледно-голубое и бледно-желтое, похоже на русло
большой измельчавшей реки: голубые полосы – как будто
вода, желтые – песок, а по краям вздымаются белые тучи с
хребтами, залитыми расплавленным золотом.
Пора, возвращаюсь в Отейль за несколько минут до закры
тия ворот. Вот как выглядит эта процедура военного времени:
играет горн, задыхаясь, спешат запоздавшие, тяжелые солдат
ские башмаки шлепают по лужам, кучера повозок хватают под
уздцы своих лошадей; в воротах толкотня и давка: кто хочет
выйти, кто войти,– все уже смутно различимо в сгущаю-
73
щемся сумраке; и там, где только что виднелся кусок багряного
неба, исчерченного полосами лиловых туч, уже чернеют створки
запертых ворот, и поднятые вверх четыре рычага подъемного
моста маячат в синеве надвигающейся ночи.
Среда, 23 ноября.
Эта осада повергает в уныние, как трагедия, в которой никак
не наступит развязка. <...>
Пятница, 25 ноября.
Никогда еще, кажется, осенний пейзаж не был так хорош,
как в нынешнем году. Быть может, потому, что я больше, чем
когда-либо, в него всматриваюсь и мой взор неизменно устрем
лен на горизонт, туда, где находятся пруссаки.
Сегодня вечером я все глядел и наглядеться не мог на рас
стилающуюся до самого горизонта чащу кустарника и остатки
леса, розовеющие, точно вереск, в лучах заходящего солнца, на
ярко-лиловые холмы, на домики Сен-Клу, виднеющиеся сквозь
какую-то неописуемую голубовато-белую пелену, образованную
дымом уже целый месяц тлеющих там пожаров.
И небо над этим колористическим пейзажем было необык
новенное – огненно-вишневое со странными бледно-голубыми
прогалинами, напоминающими лазурь, которою Лессор распи
сывает свои фаянсовые тарелки.








