412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдмон де Гонкур » Дневник. Том 2 » Текст книги (страница 30)
Дневник. Том 2
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 08:48

Текст книги "Дневник. Том 2"


Автор книги: Эдмон де Гонкур


Соавторы: Жюль де Гонкур
сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 53 страниц)

«Третья тысяча экземпляров». И я гарантирую вам продажу

сорока экземпляров, и даже больше» *.

Пасхальное воскресенье, 10 апреля.

Как, в сущности, тяжело не иметь возле себя чуткого уха,

умного женского сердца, чтобы поведать ему все муки своего

самолюбия и литературного тщеславия. < . . . >

Понедельник, 11 апреля.

Даже у такого старика, как я, замирает сердце, когда он

получает от молодой, красивой, белокурой женщины вот такие

письма:

«Первый день пасхи.

Я уверена, что растревожила вас. Ведь я так хорошо

вас знаю, и эта мысль омрачает мне праздник.

Дети разбрелись по углам и повторяют басни и сценки

к сегодняшнему вечеру. С утра весь дом полон цветов;

мне хочется, чтобы и к вам пришла сегодня цветущая

пасха, и я собрала для вас несколько веточек – вот они.

Но прошу вас, об этом – ни слова, ни одной живой

душе.

Ваша подруга просит вас быть немым, но не глухим.

До среды».

422

Глядя на эти скачущие строчки и следы от цветов на бу

маге, я думал, как было бы отрадно прожить оставшиеся мне

годы окруженным нежными заботами той, что написала мне

это письмо. Затем я вспомнил нашу жизнь, всю без остатка

отданную, посвященную, принесенную в жертву литературе, и

сказал себе: надо идти до конца, надо отказаться от женитьбы,

надо сдержать слово, данное мной умирающему брату, – осно

вать Академию, которую мы с ним задумали.

Воскресенье, 17 апреля.

Сегодня, сам не знаю почему, меня преследует воспомина

ние о моей няне, уроженке Лотарингии, с черными волосами и

бровями, женщине с несомненной примесью испанской крови,

которая обожала меня с каким-то неистовством.

Я вижу ее в день парадного обеда в Бреваннах, когда я съел

единственный созревший абрикос с большого абрикосового де

рева во дворе (отец заранее предвкушал удовольствие подать

его на десерт), слышу, как она бесстыдно уверяет, будто съела

его сама, чтобы принять на себя удары хлыста, которыми отец

все же наградил меня, не поверив этой любящей душе!

А еще я вижу ее за несколько часов до смерти, в богадельне

Дюбуа; она знала, что скоро умрет, и беспокоилась лишь о том,

что моя мать, пришедшая ее навестить, на полчаса опоздает к

обеду. Никогда в жизни я не видел более простого перехода от

жизни к смерти – да, такой спокойный уход в небытие, словно

дело шло о переезде на новую квартиру.

Воскресенье, 24 апреля.

Густо-черное небо, усеянное звездами, небо, похожее на

черный газ, усыпанный золотыми блестками, в какой одеваются

индийские танцовщицы. На фоне этого неба высокие, еще не

покрытые листьями деревья стоят, раскинув веером свои длин

ные ветви, и напоминают гигантские допотопные папоротники,

какие теперь находят окаменевшими в глубине шахт. И под

этим нависшим мраком, пронизанным огнями, – мощное дыха

ние ветра, от которого раскачиваются эти стонущие угольно-

черные деревья, похожие на деревья какой-то иной, одетой в

траур планеты.

Суббота, 7 мая.

Вот и приходит конец моей духовной жизни. У меня еще

сохранилась живость восприятия и даже творческое воображе-

423

ние, но нет уже сил осуществить задуманное. При этом общий

упадок жизнедеятельности, какая-то апатия во всем теле, и мне

лень выходить из дому, если там, куда мне надо идти, меня не

ждет встреча с людьми, которых я по-настоящему люблю.

Так, сегодня вечером, вместо того чтобы сидеть в ложе По-

реля, на премьере вновь поставленной «Клоди» *, я сижу дома,

ибо знаю, что Доде в театр не пойдет, – сижу и мечтаю, лю

буясь легкостью железной решетки, недавно установленной в

глубине моего сада и освещенной теперь полной луной...

И, глядя вокруг, я с грустью думаю о пустоголовом буржуа или

грязной кокотке, которым скоро достанется это скромное жи

лище поэта и художника.

Суббота, 14 мая.

Все эти дни меня целиком поглощал сад. Я ходил по пятам

за садовником, который подсыпал чернозем под зеленые кусты

или рыл глубокие ямы для рододендронов, и я был весь захва

чен этой глупой работой, несмотря на все умные занятия, кото

рые призывали меня в рабочий кабинет: чтение, записи, правка

гранок – я все забросил. <...>

Вторник, 24 мая.

В последнее время все так черно в моих глазах, как у чело

века, обреченного попасть в больницу «Кенз-Вен» *.

Вечером, на обеде у Бребана, Перро из министерства народ

ного просвещения уверял, что молодые люди, с которыми он

встречается, не читают газет и не имеют политических убежде

ний, так им опротивели пустая болтовня и шарлатанство совре

менных политических деятелей; он считает, что новое поколе

ние, совершенно равнодушное к политике, представляет серьез

ную опасность.

Воскресенье, 10 июля.

Доде рассказывал, что во время похорон г-жи Жерве к

нему подошел Гектор Мало и, глядя на его ноги и походку, без

жалостно спросил: «Поправляемся понемножку?» Доде, поняв

ший скрытый смысл вопроса, отпарировал: «Ты что, заболел?

У тебя премерзкий вид!» Ну и злюка!

Вот что рассказывал Доде об этом самом Мало. После

успеха «Фромона» Мало пришел к нему единственно затем,

чтобы сказать: «Знаешь, мой друг, ты мог бы зарабатывать по

сто тысяч франков, если бы писал три книжки в год; но так

424

корпеть над ними, как ты, – год над одним томом...» Это не что

иное, как попытка увести от литературы собрата по перу, толк

нув его на путь ремесленничества.

Среда, 13 июля.

Сегодня Доде признался мне, что роман об Академии, – тот,

над которым он работает, – плохо построен, что вся история

действующих лиц изложена уже в самом начале и что ему при

дется целиком переделать композицию; он добавил, что все это,

конечно, следствие какого-то временного упадка умственных

сил. Потом, заговорив о своем отвращении к ханжеству, он рас

сказал, как однажды – это было давно – ему случилось обедать

у Бребана, где Ози выразила возмущение по поводу вольности

его рассказов. Он тогда вышел из комнаты; несколько времени

спустя Батайль отправился на розыски и, увидев его в кори

доре, спросил, что он там делает. «Порчу воздух! Порчу воз

дух!» – ответил он.

Так выразил он свой протест против кривляний этой дряни,

играющей в добродетель.

Вторник, 19 июля.

Прочитав из своего «Дневника» портретные описания жен

щин, присутствовавших на одном вечере у Морни, – описания,

очень понравившиеся супругам Доде, – я вдруг сказал Доде:

«Хотите знать мое самое искреннее мнение об этой странице?

Вот оно: я считаю, что литература убивает в ней жизнь... Это

не живые женщины, а литературные образы. Да, здесь, как на

броски стилиста, они очень хороши; но если бы эти портреты

были нужны для романа, я написал бы их фразами не такими

отточенными, а просто более естественными... В сущности, для

писателей, влюбленных в свое искусство, наибольшая труд

ность – это правильная дозировка литературы и жизни; ибо

нельзя не признать, что слишком изысканный стиль придает

какую-то безжизненность самой жизни. И, однако, я всегда

предпочту роман, чересчур тщательно написанный, – написан

ному небрежно».

Среда, 20 июля.

Во время утренних прогулок по аллеям парка – долгие бе

седы об искусстве. Перелистав вчера книжку по истории лите

ратуры, посвященную Боссюэ, мы пришли к мысли, что чело

веку уравновешенному, малоначитанному и защищенному та-

425

ким образом от бессознательных влияний и от соблазнов пла

гиата, гораздо легче быть оригинальным, чем нам в настоящее

время, когда наши головы напичканы книгами, когда весь мозг

испещрен черными типографскими знаками.

Пятница, 22 июля.

Маленький штрих, по которому можно судить о литератур

ном вкусе Гамбетты. Как-то, незадолго до его кончины, Доде

рассказал ему такой случай. Проходя по площади Карусели, в

один из тех августовских дней, когда от нее пышет жгучим

зноем пустыни, Доде прямо за повозкой, поливавшей мостовую,

увидел порхающую бабочку: она летела через всю площадь,

держась возле прохладных струй, падавших дождиком позади

повозки; Доде был в восторге от сообразительности насекомого

и от всей этой прелестной картины. Выслушав этот рассказ,

в котором чувствовалось истинно писательское удовольствие,

Гамбетта лишь бросил на Доде взгляд, полный глубочайшего

сострадания, словно говоривший: «Суждено тебе на веки вечные

остаться Малышом».

Четверг, 18 августа.

К моему крайнему удивлению, развернув утром «Фигаро», я

увидел, что на первой же странице Золя подвергают настоящей

литературной экзекуции; внизу стоят пять подписей: Поль Бо-

нетен, Рони, Декав, Маргерит, Гиш. Черт побери, четверо из

пятерки – завсегдатаи моего Чердака! <...>

Выйдя от Потена, мы отправляемся в Шанрозе, где я обе

даю. О Манифесте Пяти *, сотворивших свое злое дело в глубо

чайшей тайне, Доде знает не больше, чем я. Мы находим, что

для наших дней, когда печать пресмыкается перед Золя, – это

смелый поступок, но что самый манифест написан плохо, содер

жит слишком много научных терминов и чересчур оскорби

тельно подчеркивает физическое состояние Золя.

В этот же вечер Доде вдруг вспомнил, что однажды он про

никся настоящим отвращением к литературным трудам своего

собрата по перу, – это было в те времена, когда печаталась

«Накипь» и когда однажды, после обеда у Шарпантье, г-жа

Золя сказала своему мужу: «Котик, а ведь он грязный, он,

правда, грязный, этот твой роман». Золя ничего не ответил,

оживленная, улыбающаяся г-жа Шарпантье возразила ей: «Ну

разве в такой уже степени?» – а сам Шарпантье, весело похло

пывая себя по щекам, хохотал во все горло и приговаривал:

«Тем лучше его будут раскупать!»

426

Воскресенье, 21 августа.

Золя, заявивший в интервью с Ксо, что не желает отвечать

на Манифест Пяти, отличнейшим образом отвечает на него, и

вот фраза, относящаяся к нам – к Доде и ко мне.

«Интересней всего было бы узнать, какому влиянию могли

невольно поддаться эти молодые люди, чтобы столь громогласно

порвать с человеком, незнакомым с ними. Быть может, говорят

иные, нужно видеть в этом памфлете лишь отзвук известных

оценок, исходящих от лиц, к которым я питаю глубокое уваже

ние, как к писателям и людям, и которые испытывают те же

чувства ко мне. Я отказываюсь этому верить, хотя такая версия

и может показаться правдоподобной, если взглянуть на многие

места упомянутого документа, которые относятся к продолжаю

щейся великой литературной битве или касаются меня лично.

Напротив, я убежден, что особы, на коих я намекаю, весьма

огорчены публикацией этого документа без их совета и одоб

рения».

Разве в этом не весь Золя? Разве это не макиавеллевская

фраза, не коварство под личиной мерзкого добродушия? Ах,

подлый итальянище!

Сей намек, подобный убившему Робера Каза *, дает понять

читателям «Эвенман», что мы вполне могли бы быть подстрека

телями авторов «Манифеста». И я узнал от навестившего меня

сегодня Рони, что в «Ревей-Матен» помещена статья Бауэра,

где он, видимо польщенный тем, что его посадили по правую

руку г-жи Золя на ужине в честь «Рене» *, хоть и не называя

моего имени, тем не менее говорит обо мне как о старом фа

кире, состряпавшем за японскими ширмами все это дело из

черной зависти, присущей писателю, чьи писания не имеют

успеха у публики.

А в десять вечера, когда я уже собирался лечь спать, мне

доложили о приходе Жеффруа; взволнованный и огорченный

бранью по моему адресу, он прочел мне свою статью, которая

отрицает какое бы то ни было наше с Доде участие в «Мани

фесте». Но я попросил не печатать статью, объяснив, что не

хочу отвечать на поднявшийся против меня вой, ибо считаю это

ниже своего достоинства, что насчет «Манифеста» я ничего не

знал, но если бы счел нужным выразить свое мнение о романах

Золя, то изложил бы его сам, поставив в конце свою подпись, и

что мне несвойственно прятаться за чужими спинами.

427

Четверг, 29 сентября.

...По поводу романа Поля Маргерита «Паскаль Жефосс» *

Доде заметил, что в настоящее время, вслед за книгами

Бурже, появилась уйма свежеиспеченных психологических ро

манов, авторы коих, по примеру Стендаля, пожелали писать не

о том, что делают их герои, а о том, что они думают. К сожале

нию, мысль, если она не возвышенна или не очень оригиналь

на, – скучна читателю, тогда как поступок, даже самый обыч

ный, не оттолкнет его, а развлечет своим живым движением.

Он добавил еще, что психологи эти, хотят они того или нет,

больше созданы для описания внешнего мира, чем внутренней

жизни человека; что благодаря нынешней литературной школе,

их воспитавшей, они умеют очень хорошо описать жест и до

вольно плохо – душевное движение.

Понедельник, 10 октября.

Натолкнулся на статью в «Либерте», с подробным изложе

нием книги Павловского * и его бесед с Тургеневым. Покойный

наш друг весьма свирепо высказывается на наш счет, опол

чается на нашу манерность, отрицает ценность наших на

блюдений – все в достаточно глупых и легко опровержимых

критических замечаниях.

Например, в связи со сценой ужина цыган на берегу Сены,

во вступлении к «Братьям Земганно», – сценой, где есть описа

ние ивы, которую я называю серой, воспроизводя запись непо

средственного наблюдения натуры, он заявил: «Общеизвестно,

что зеленый цвет ночью становится черным». Не в обиду будь

сказано усопшему русскому писателю, но брат мой и я – худож

ники в большей степени, чем он: свидетельством тому весьма

бездарные картины и отвратительные безделушки, которые его

окружали; и я утверждаю, что описанная мною ива была серой,

а не черной. Вдобавок, в упомянутом описании есть эпитет

иссиня-зеленый, передающий цвет воды; и этот старый, столь

часто употребляемый и ставший столь обычным эпитет истор

гает у него восклицание: «Ну не манерность ли это!» *

Говоря об «Актрисе Фостен», Тургенев, ссылаясь на г-жу Ви-

ардо, утверждает, что наши замечания по поводу чувств акте

рок в высшей степени неверны. Но то, что ему кажется неправ

дой, написано в соответствии с наблюдениями, сообщенными

нам сестрами Рашели, а также почерпнутыми из своего рода

драматической исповеди в неопубликованном письме актрисы

Фаргейль, которым я располагаю. По поводу отрицания Тур-

428

теневым этих чувств, зная вкусы г-жи Виардо, позволительно

было бы спросить у него: принадлежит ли вообще г-жа Виардо

к женскому полу?

Тургенев был необыкновенным собеседником – это бесспорно,

по как писатель он не заслуживает своей славы. Я не хочу на

носить ему оскорбление, предлагая судить о нем по его роману

«Вешние воды»... Да, это охотник-пейзажист, замечательный

художник там, где он изображает потаенную жизнь леса, но

слабый там, где изображает жизнь людей: его наблюдениям не

хватает смелости. В самом деле, где в его произведениях пер

вобытная грубость его страны – московская, казацкая грубость?

Соотечественники Тургенева в его книгах, по-моему, таковы,

словно о русских писал русский, который провел конец своей

жизни при дворе Людовика XIV. Ибо помимо того, что по

своему темпераменту он был чужд всему резкому, чужд беспо

щадно правдивому слову, варварски ярким краскам, ему была

свойственна и досадная покорность воле издателя: о том свиде

тельствует «Русский Гамлет» *, из которого он изъял четыре или

пять фраз, сообщающих произведению своеобразие, – я слышал,

как он это признал, отвечая на замечания, сделанные ему Бю-

лозом.

По поводу этого смягченного в романе характера, присущего

народу его страны, и состоялся однажды между Флобером и

мною самый ожесточенный спор: Флобер настаивал, что упомя

нутая грубость – плод моего воображения и что русские скорее

всего именно таковы, какими их выставил Тургенев. С той поры

романы Толстого, Достоевского и других, мне думается, дока

зали, что я был прав. <...>

Вторник, 11 октября.

Сегодня вечером в Свободном театре * ставят «Сестру Фило-

мену»: это новая пьеса, которую Жюль Видаль и Артур Биль

сделали по нашему роману.

Отправляюсь туда с Жеффруа и Декавом. Странный театр.

Пройдя по улицам, похожим на предместье провинциального

города, куда попадают в поисках борделя, вдруг в конце самой

дальней из них видишь скромный частный дом, в доме – под

мостки, а на них актеры, от которых разит чесноком, как ни в

одном омнибусе из Вожирара. Зрительный зал, по своему со

ставу, любопытен и не похож на обычный зал больших театров;

здесь много женщин – это любовницы или жены писателей и

художников, натурщицы, – словом, публика, которую Порель

именует «публикой художественных мастерских». Мы пора-

429

жены: играют хорошо, притом со всем обаянием настоящих и

превосходных актеров. Антуан в роли Барнье – чудо естествен

ности. А как он говорит «Силы небесные!» – он бросает эти

слова не стоя, а наполовину лежа грудью на столе,– и это

«Силы небесные», придающее особую убедительность его речи

в защиту самоотверженных монахинь, производит большой

эффект... Успех был невероятный. Сцена, где молитву с ответ

ными возгласами больных перебивает песенка умирающей Ро-

мэн, вызвала гром аплодисментов у взволнованной публики, взя

той по-настоящему за живое... И знаете, почему эта пьеса про

изводит такое сильное впечатление, – впечатление, какого я не

ожидал, читая ее? Потому что утонченность чувств, стиля и сю

жета соединились в ней с театральным реализмом.

Золя, с которым я столкнулся нос к носу на сцене и, черт

побери, встретил его достаточно прохладно, обронил две фразы,

выдающие его с головой. Он сказал Рафаэлли по поводу моей

пьесы: «Ну, сейчас, в этом театре, что ни играй, – все будет

иметь успех!» И сказал еще кому-то, в моем присутствии:

«Я уверен, что возьми какой-нибудь директор театра эту пьесу,

цензура запретила бы ставить ее на сцене!»

Раздумывая о враждебности, можно сказать, даже о неспра

ведливости Тургенева по отношению к Доде и ко мне как писа

телям, я прихожу к заключению, что причиной этой несправед

ливости была одна черта, свойственная характеру Доде и моего

брата, а именно – ирония. Удивительно, до чего смущает,

пугает иностранцев и провинциалов этот чисто парижский дар,

до чего легко проникаются они антипатией к людям, чья речь

полна для них скрытой и загадочной насмешки, ключа к кото

рой они не знают. Тургенев, этот тонкий, благородный мысли

тель, чувствовал себя свободно лишь с людьми грубоватого

ума – как Флобер и Золя.

Пятница, 14 октября.

По-видимому, во вторник, в Свободном театре, я выказал

Золя такую холодность, что он счел нужным послать мне

письмо, кончающееся следующей фразой: «...Если я решаюсь

писать вам, то лишь потому, что между нами нет более ясности,

а ваше чувство собственного достоинства, как и мое, требуют,

чтобы мы знали, чт о думать о наших с вами отношениях – и как

друзей и как собратьев по перу. Искренне ваш».

На этот ультиматум я ответил следующим письмом:

430

«Любезный Золя!

Два года назад, в связи с тем, что Гайд, за подписью «Пари-

жанец», опубликовал свои сугубо личные соображения, Вы, не

спросив у меня объяснений, послали в «Фигаро» статью, где

говорите обо мне как о жалком сочинителе акварелек и офорти-

ков, неспособном к углубленной психологии. Я показал Вашим

друзьям полученное в ответ на мою жалобу письмо Гайда, в ко

тором он утверждает, что моим именем заменено в статье не

определенное слово «люди», и заменено по вине Блаве, посчи

тавшего, что мое имя придаст статье больший интерес в гла

зах читателей.

А недавно, в связи со статьей Пяти, появившейся в «Фига

ро», – статьей, о которой, клянусь честью, я не имел понятия,

статьей, появившейся в момент, когда я был настолько болен,

что в этот самый день находился у Потена и спрашивал его, не

заболел ли я смертельной желудочной болезнью, – Вы в свой

ответ интервьюеру из «Жиля Бласа» вставили фразу, означаю

щую вот что: «Хотя есть все основания предполагать, что вдох

новители дела – это Доде и Гонкур...» – фразу, явное веро

ломство которой заставило всех знакомых Доде и моих спра

шивать нас при встрече: «Видели вы обвинение, предъявлен

ное вам Золя?» – наконец, фразу, вызвавшую свирепые выпа

ды в газетах против меня лично и обвинения в том, что я самым

подлым образом завидую Вашим деньгам... Ну не глупо ли?

Разве я завидую Доде, а он зарабатывает ничуть не меньше

денег, чем Вы?

Что же до выражения ваши приближенные, то самый «при

ближенный» из всех – это Жеффруа, который взял Вашу сто

рону против Пяти; а насчет других – Рони, например, – Вы

сами могли убедиться, что он отвергает всякое навязывание ли

тературных идей, от кого бы они ни исходили, будь то я или

Вы, все равно.

Да, любезный Золя, все это вызвало во мне чувство глубо

кой печали и даже некоторого возмущения и, как мне ни жаль,

я ничего не могу поделать – то, что происходит в моем сердце,

отражается на моем лице и чувствуется в моем рукопожатии».

Вторник, 18 октября.

Вот что я ощутил при чтении «Первой любовницы» Катюля

Мендеса: * любая книга, если она реальностью или кажущейся

реальностью материала не создает впечатления, что все опи-

431

санное в ней произошло в действительности, – словом, любая

книга, в которой я чувствую вымысел автора, не интересует

меня, каковы бы ни были достоинства этого автора.

Вторник, 25 октября.

<...> Поразительно! Таких отзывов в печати по своему

адресу я никогда не видел... даже Дельпи говорит о брате и

обо мне как о великих писателях!

Отдельные фразы для предисловия ко второму тому «Дне

вника Гонкуров», которые я, к счастью, не дописал, – фразы-

эмбрионы, набросанные на клочках бумаги, найденных мною

сегодня: «О эта Правда! Правда, говорю я? Какое там! Даже

одну миллионную долю правды – и то нелегко высказать, а как

дорого заставляют вас за нее платить! И все-таки я люблю ее,

эту самую правду, и стараюсь говорить ее, насколько можно

себе позволить при жизни, – пусть это будет крупинка, пусть

гомеопатическая доза правды... О да, если будет нужно, то за

правду, какая она ни будь, я умру, как иные умирают за ро

дину... И потом, неужели наши знаменитости, наши академики,

члены Института всерьез воображают, будто на них, ничем не

связанных с человечеством, потомки будут взирать, как на

неких домашних божков? Полноте! Вся эта ложь, все это лице

мерие когда-нибудь, рано или поздно, будут разоблачены...»

1 ноября.

Вчера в «Эко де Пари» появилась статья Лепелетье, кото

рая служит ответом на наш выпад против богемы в связи со

смертью Мюрже, постановкой на сцене «Анриетты Марешаль»

и т. д. В этой статье он утверждает, что люди, не жившие

жизнью богемы, не знавшие борьбы за пятифранковую монету,

не способны описать человека и события своего времени, и что

только люди, не имеющие ни гроша, могут быть художниками

современности; но, к несчастью, им служит в этом помехой по

требность в хлебе насущном, принуждающая их заниматься

журналистикой. Так что же тогда делать?

Наконец, наши заметки – только бредни! Да, все это бред

ни – даже стенографические записи разговоров на обедах

Маньи... Право, парижские газетчики дошли до того, что хотят

заставить публику проглотить их собственные бредни, глупей

шие из всех!

432

Среда, 2 ноября.

В последние дни моя простуда переходит в воспаление лег

ких, и, прогуливаясь на солнышке в саду, глядя издали, с конца

лужайки, на мой белый дом, я говорю себе, что было бы очень

жестоко, если бы я так недолго радовался его недавно освежен

ным стенам, и что я охотно пожил бы еще хотя бы год, чтобы

написать пьесу по «Жермини Ласерте» * и опубликовать тре

тий том моего «Дневника».

Старик Ларусс, краснодеревщик, – он был бы так хорош в

каком-нибудь романе Жорж Санд, – говоря о том, как трудно

раздобыть дерево, которое не коробилось бы, сказал, что де

рево всегда остается живым и что приходится долго и сильно

прогревать его, чтобы уничтожить соки, упорно сохраняющие

жизнь в его мертвой с виду плоти.

Он рассказал об одном своем друге: этот простой кузнец,

ставший мастером художественных изделий из железа, в на

стоящее время изготовляет камин кованого железа, который

воздушностью рисунка, пластичностью и ветвистостью напо

минает розовый куст. Знаете, как этот человек, ковавший лоша

диные подковы, стал художником? Он горячо любил свою мать

и, когда она умерла, задумал выковать маленькую плакучую

иву вместо памятника на ее могилу. Замысел его удался, и

вслед за плакучей ивой он выковал из железа розовую ветку —

так обнаружил себя его несравненный талант.

Четверг, 3 ноября.

Что за странное явление – способность писателя стано

виться беспомощной жертвой собственной выдумки и плакать

перед сценой, которую нерешительно, ощупью, создает его во

ображение! Вот так и я, работая сегодня над одной сценой из

«Жермини Ласерте», плакал и задыхался от неукротимого

кашля.

Пятница, 4 ноября.

Судя по количеству газетных статей о моей книге, она дол

жна очень занимать парижан, должна быть постоянной темой

разговоров в гостиных!.. Как досадно, что я заточен в моей ком

нате, куда не долетает этот поднятый ею шум!

28

Э. и Ж. де Гонкур, т. 2

433

Четверг, 1 декабря.

В конце концов, ирония нашего времени больше всего про

является в событиях политического характера. Разве мы не

знаем, что президента республики выставили из Елисейского

дворца за растраты, произведенные его зятем, – президента, ко

торого, возможно, заменил бы другой, если бы не растраты,

произведенные родным его братом? * А пока найдется поря

дочный человек, Францией правит председатель совета мини

стров, которого Рошфор объявил закоренелым вором!

Понедельник, 5 декабря.

С избранием Сади Карно * начинается тирания улицы, та

тирания, которая не потерпит больше, чтобы во главе прави

тельства стоял человек значительный, – будь то Ферри или кто

угодно другой.

Среда, 21 декабря.

Способность женщины при чтении воображать себе непри

стойности превосходит все, что только можно вообразить. Сего

дня вечером молоденькая де Бонньер, в связи с приведенным

в «Дневнике» сном о Бальзаке *, где, по нашим словам, есть

пробелы, подобные тем, какие встречаются в «Сатириконе»,

спросила меня:

– Что вы хотели сказать этим? Наверное, там было что-то

неприличное... Если бы вы знали, как я ломала себе голову, как

старалась догадаться!

– Но я ничего и не хотел сказать, кроме того, что в моем

сновидении были пропуски, пробелы, как в книге Петрония,

где не хватает страниц.

Одаренный художник мог бы изобразить эту маленькую ми

ловидную женщину, как современную аллегорию Порочного

любопытства.

Вслед за женой взялся за меня муж. Этот малый, с мелоч

ным, скользким, странным умом и кошачьей повадкой, похва

лив мой «Дневник», сказал – не без обиняков и околичностей, —

что мои наблюдения не содержат всей правды... а если это и

правда, то ей все же недостает синтеза. Он, видите ли, хотел

бы, чтобы живость и эксцентричность бесед, приведенных в

«Дневнике», сглаживалась последующими примечаниями... Ну

нет, с таким складом ума никогда не написать книгу, где чув

ствовалась бы живая жизнь! Я ответил, что, как художник, я

воспроизвожу не общую правду, а правду мгновения... и что

434

порой я приближаюсь к этой общей правде, но лишь тогда,

когда длительные отношения с каким-либо человеком позво

ляют мне связать воедино разрозненные частицы правды мгно

вения. То, чего хочет от меня в простоте душевной де Боннь-

ер, – это чтобы мои книги сочетали в себе достоинства дневни

ков, написанных задним числом, с достоинствами стенографиче

ской записи и моментальной фотографии: то есть, чтобы соче

талось несочетаемое. Да и потом, кто же, начиная с сотворе

ния мира, сказал эту обобщенную правду о каком-либо живом

существе?

Воскресенье, 25 декабря.

Сегодня Гюисманс рассказал мне о такой черте характера

Бурже. Приходит к нему как-то Визев а с просьбой сделать

что-нибудь для Лафорга, который находится в крайней нужде

и умирает от чахотки.

«Да, Лафорг действительно был моим задушевным дру

гом... Погодите-ка, я подумаю, что можно для него сделать...»

А через несколько дней Лафорг получил от своего бывшего за

душевного друга четыре бутылки бордо.

Меня разбирает смех, когда я читаю статьи с нападками на

мой Чердак, благодаря которому я будто бы пользуюсь влия

нием, за отсутствием таланта. Напротив, Чердак на пользу

лишь тем людям, которые ко мне ходят, а отнюдь не мне са

мому! Так, три четверти завсегдатаев Чердака поначалу не

испытывали особого уважения, – и совершенно несправед

ливо, – к литературным трудам Доде, выказывая весьма глубо

кое – к моим собственным. И вот, с тех пор как они туда ходят,

они покорены умом, любезным обхождением и неотразимым

обаянием Доде, и сейчас стали гораздо большими поклонни

ками Доде, нежели Гонкура.

Но, благодарение богу, я – человек нерасчетливый в устрой

стве своих дел, а к тому же в достаточной мере люблю Доде,

чтобы ничуть ему не завидовать. <...>.

Четверг, 29 декабря.

< . . . > После обеда я беседовал с Роденом. Он рассказывал

о своей жизни, посвященной тяжкому труду: встает он в семь

утра, в восемь уже в мастерской, и работа его, прерываемая

лишь завтраком, длится дотемна, – работает он стоя на ногах

или примостившись на стремянке, и к вечеру бывает так разбит

усталостью, что, почитав с часок, должен лечь в постель.

28*

435

Он рассказал мне, что делает для одного любителя иллюст

рации к лирике Бодлера *, в глубины которой хотел бы погру

зиться, но не может, ибо слишком мало получает за свою ра

боту – всего две тысячи франков – и лишен возможности

посвятить ей достаточно времени. К тому же об этой книге

вряд ли кто будет знать, – ей суждено оставаться под спудом,

в кабинете упомянутого любителя, и он не чувствует того подъ

ема и увлечения, которые появляются у художника, если ил

люстрации делаются по заказу издателя. А когда я намекнул

о своем желании иметь когда-нибудь его иллюстрации к «Ноч

ной Венеции», он дал мне понять, что его дело – обнаженная

натура, а не драпировки.

Потом он заговорил со мной о медальоне с портретом моего

брата, который он задумал, и спросил, похож ли я на Жюля:

ему хотелось бы начать с моего портрета, а после этого уже

легче будет делать портрет брата. И все время, пока он гово

рил, я чувствовал, что он меня наблюдает, изучает, мысленно

рисует, лепит, гравирует.

Затем он долго и пространно рассуждал по поводу бюста

Виктора Гюго, который не хотел позировать ему, но позволил

посещать себя сколько угодно; и он сделал множество наброс

ков, – чуть ли не шестьдесят, – показывающих великого поэта

справа, слева, с птичьего полета, но почти всегда в ракурсе, в

позе раздумья или за чтением, – а лепить бюст пришлось уже

по этим наброскам. Он очень забавно рассказывал о баталиях,

которые разыгрывались, когда он хотел изобразить Гюго таким,

каким его видел; о том, какое сопротивление со стороны семьи

Гюго ему нужно было преодолеть, чтобы получить право отойти

от привычного уже ей, условного, идеального образа вдохновен

ного писателя с трехэтажным лбом и т. д. и т. п., – словом,

передать в слепке подлинное его лицо, а не то, которое было


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю