412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдмон де Гонкур » Дневник. Том 2 » Текст книги (страница 17)
Дневник. Том 2
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 08:48

Текст книги "Дневник. Том 2"


Автор книги: Эдмон де Гонкур


Соавторы: Жюль де Гонкур
сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 53 страниц)

государственных деятелей и их жены, дамы, обладающие лите

ратурными притязаниями и потому напускающие на себя стро

гий вид. Среди этих людей вертится Эбрар, весь какой-то об

лезлый, и отпускает со свойственным ему южным акцентом гру

боватые шутки – для отвода глаз,– а между тем хитрая бестия

плетет интриги, обделывает крупные и мелкие делишки, заклю

чает выгодные сделки.

Когда я вижу, как вслед за опубликованием всего лишь

двух романов, «Рислера» и «Джека», молодого писателя Доде

пресса захваливает в бесчисленных статьях, Академия удостаи

вает награды и постоянной ренты, когда его полиглотируют на

все языки, когда деньги текут к нему рекой – за первые изда

ния, за переводы, за перепечатки, когда ему набивают цену во

всех газетных подвалах, когда Наке чуть не на коленях при

глашает его на свои вечера, так же как княгиня Трубецкая —

на свои обеды, когда, наконец, он, совсем еще молодой, оценен,

признан в полной мере, когда о нем трубят, как о талантище, и этот хвалебный хор не нарушается ни единым выпадом, ни

единым несогласным высказыванием – то в глубине души у

меня, должен в этом признаться, поднимается чувство горькой

обиды, отнюдь не за себя, я все-таки завоевал себе имя, а за

брата, которому так и не довелось насладиться милостями

судьбы и успехом.

228

Четверг, 30 марта.

Лашо, бывший адвокат одной из секций Интернационала *,

рассказывал вчера много любопытного о могуществе этой орга

низации, объединяющей всех рабочих Парижа. Он говорит о

том, что рабочий ежедневно откладывает одно су, воздержи

ваясь от соблазнов винных лавок, и каждые четыре дня отдает

эти накопленные, сбереженные им деньги определенному сбор

щику.

История, рассказанная нам по этому поводу, свидетельст

вует о том, насколько влиятельна эта организация, олицетво

ряющая собой религию современного рабочего. В одной из де

ревень округа Сен-Дени мелкому подрядчику-кровельщику во

время несчастного случая на железной дороге отрезало обе

ноги. Он был при смерти и только чудом выжил. Защита его

интересов по суду была поручена Лашо, и вот, благодаря осо

бому стечению благоприятных обстоятельств, особому везенью,

адвокат добивается для пострадавшего возмещения в сумме

95 000 франков.

Спустя несколько лет, насколько мне помнится, в 1869 году,

Лашо, совершая предвыборный объезд, снова попадает в округ

Сен-Дени. В той самой деревне, где проживает его бывший по

допечный, адвоката приглашают на завтрак, и хозяин дома не

скрывает от него, что в этих местах дела плохи, он не получит

голосов. В эту минуту сообщают о приходе того самого калеки.

Все поздравляют Лашо с удачей, это посещение, – говорят

ему, – сейчас как нельзя более кстати для него, ибо человек

этот пользуется большим влиянием в округе.

Калека вылезает из тележки, подходит на своих деревяшках

к Лашо и, целуя ему руки, благодарит его, восклицая, что ему

он обязан своим благополучием, что теперь он спокоен за

судьбу жены и детей, которые после его смерти не останутся

без куска хлеба, – словом, чуть не плача, произносит целую

речь. И вдруг, прерывая излияние волнующих его чувств, он

заявляет: «Да, всем этим я вам обязан... и готов сделать для

вас все, чего бы вы ни потребовали... скажем, дать вам в долг

восемьдесят тысяч франков... но... затем-то я и пришел сюда,

считая своей обязанностью заявить вам... голосовать за вас я

не могу... я принадлежу Интернационалу... я даже вынужден

вам противодействовать».

И безногий член Интернационала снова заплакал, и горе

его было неподдельным.

229

Воскресенье, 2 апреля.

Как быстро при нашем ремесле рабочих литературного цеха

приходится расплачиваться за успех – либо телесным недомо

ганием, либо нервным расстройством. Я слышал сегодня, как

счастливец Доде воскликнул, чуть ли не с отчаянием в голосе:

«О-о, на меня нападает такая тоска к концу дня... Ах, если б

я был женщиной! Хоть поплакал бы вволю!»

Среда, 12 апреля.

<...> С годами Тэн становится все более ярко выраженным

практическим философом.

Сегодня я принес ему свои романы, только что опубликован

ные у Лемерра, и застал его за утренним завтраком. Облик

дома таков, какой представляешь себе, читая роман Диккенса:

здесь царят уныние, чопорность, но в то же время и старомод

ная сентиментальность. Супруга Тэна, долговязая особа в муж

ском халате и в пенсне, крепко сидящем на носу, – некое подо

бие немецкого «синего чулка». Между мужем и женой – двумя

пренеприятными существами – все время происходит обмен лю

безностями, сопровождаемый влюбленно-многозначительными

взглядами, сладкими словечками, как бы исходящими из глу

бины сердца, забавным нежничаньем, как бы усвоенным из ру

ководства по cant' у 1 .

Тэн может уделить мне не более двух-трех минут, ему

срочно нужно уйти из дому по делам: он, изволите видеть,

только что договорился о покупке доходного дома в Женеве.

«Как вы считаете, ст оящее это дело для француза в наше

время, приобрести в Швейцарии доходный дом? Мне самому

это представляется благоразумным... Да, большой, хороший

дом... Но надо еще внести за него условленную сумму, а это

связано со скучными формальностями и всяческой беготней...»

Тут появляется тесть Тэна, тоже участвующий в половинной

доле, господин, которого можно охарактеризовать как достой

ного отца своей дочери, и вот уже оба с озабоченным и слегка

задумчивым видом быстро сбегают вниз по лестнице, спеша уза

конить свое благоразумное приобретение.

Филипп Сишель рассказывал о своем пребывании на Цей

лоне. Однажды на прогулке внимание его привлекло своеобраз

ное музыкальное постукивание молотка, – то умолкая, то звеня,

1 Ханжеству ( англ. ) .

230

молоток этот словно беседовал со своим хозяином; казалось, то

был какой-то одухотворенный молоток, непохожий на обыкно

венные молотки рабочих в Европе. Вскоре Сишель увидел плот

ника, вставлявшего филенки в двери дома, и, восхищенный,

очарованный, остановился, чтобы послушать еще, а плотник, от

ломив кусок дерева, вырезал из него за две-три минуты зверька,

которого тут же и подарил иностранному гостю.

Четверг, 4 мая.

Сегодня я со слезами на глазах правил гранки последних

глав «Шарля Демайи» *. Еще ни одному автору, мне кажется,

не случалось предугадать и описать с такой потрясающей прав

дивостью отчаяние писателя, внезапно ощутившего бессилие и

опустошенность своего мозга.

Пятница, 5 мая.

Нашему Содружеству Пяти пришла фантазия полакомиться

буйябесом * в ресторанчике, что позади Комической оперы. Все

мы нынче вечером в ударе, словоохотливы, склонны к излия

ниям.

– Мне для работы нужна зима, – говорит Тургенев, —

стужа, какая бывает у нас в России, жгучий мороз, когда де

ревья покрыты кристалликами инея... Вот тогда... Однако еще

лучше мне работается осенью, в дни полного безветрия, когда

земля упруга, а в воздухе как бы разлит запах вина... У меня на

родине есть небольшой деревянный домик, в саду растут жел

тые акации, – белых акаций в нашем краю нет. Осенью, когда

вся земля покрывается слоем сухих стручков, хрустящих под

ногами, а кругом множество птиц, этих... как бишь их, ну тех,

что перенимают крики других птиц... ах, да, сорокопутов. Вот

там-то в полном уединении...

Не закончив фразы, Тургенев только прижимает к груди

кулаки, и жест этот красноречиво выражает то духовное опья

нение и наслаждение работой, какие он испытывал в затерян

ном уголке старой России.

– Да, то была свадьба по всем правилам, – слышен голос

Флобера. – Я был совсем ребенком, одиннадцати лет от роду.

Мне довелось развязать подвязку новобрачной. На свадьбе я

увидел маленькую девочку и вернулся домой влюбленным в

нее. Я готов был отдать ей свое сердце, — выражение это уже

было мне знакомо. Надо сказать, что в те времена моему отцу

231

ежедневно доставляли целые корзины дичи, рыбы и всяческой

снеди от благодарных за свое излечение больных, и корзины

эти ставились утром в столовой. Тогда у нас дома постоянно

велись разговоры об операциях, как о чем-то самом простом и

привычном, и я, прислушиваясь к ним, начал вполне серьезно

раздумывать, – не попросить ли мне отца вынуть мое сердце;

и я уже представлял себе, как возница дилижанса, в фуражке

с плюшевой полоской и с нумерной бляхой, вносит в корзине

мое сердце, да, да, мне очень живо рисовалось в воображении,

что мое сердце ставят на буфет в столовой маленькой дамы.

И я как-то не связывал это принесение в дар своего живого

сердца ни с какими ранами или страданиями. <...>

Четверг, 11 мая.

Мне кажется, что фотография способна передать не более,

чем животную сторону существа изображенных на ней мужчин

и женщин.

Не верьте людям, которые утверждают, что любят искус

ство, а между тем в течение всей своей дрянненькой жизни не

отдали и десяти франков за какой бы то ни было эскиз, за что-

нибудь написанное кистью или нарисованное. Человеку, влюб

ленному в искусство, мало только любоваться произведениями

искусства, ему хочется владеть, – независимо от того, богат он

или беден, – хоть кусочком, хоть частицей этого искусства.

Июнь.

<...> Как растянуты и водянисты «Диалоги» Ренана *.

Я еще допускаю, что такая ин-октаво, созданная каким-нибудь

ученым Энкеладом *, каким-нибудь гениальным сорвиголовой,

может представлять интерес; но то, что написал Ренан, этот

буржуазно-добронравный попик от платонизма, – совсем не ин

тересно. А для меня – особенно, потому что все завиральные

гипотезы принадлежат не самому философу, но представляют

собой обрывки того, что болтал Бертело у Маньи после шам

панского.

Вторник, 15 июня.

У Бребана.

Э б р а р . Нет, я не допускаю мысли, чтобы народу, насчиты

вающему тридцать шесть миллионов человек, всеобщее избира

тельное право заменило религию.

232

Б а р д у (с какой-то печальной убежденностью в тоне). Мы

кипим в котле революций.

Я. Вернее сказать, мы живем среди распада изжившего

себя, одряхлевшего общества и не видим очертаний нового об

щества.

3 июля.

Все последние дни я душою был с Софи Арну и с Сент-

Юберти; я общался с семьей прелестных рисовальщиков, по

фамилии Сент-Обен; я работал в архивах и рылся там среди

изящных эстампов бывшей Академии Музыки; перебирал в

своих папках и в папках Детайера исполненные грации ри

сунки, каких мы теперь уже не видим, и никак не мог налюбо

ваться ими; я был счастлив, перенесясь в эпоху, которую

люблю, живя среди людей этой эпохи... Но я связан данной са

мому себе клятвой, что в июле снова примусь за свой роман *.

И я чувствую себя хирургом, оторванным от созерцания редко

стных антикварных вещиц, ласкающих глаз, и вынужденным

вернуться к своему жестокому ремеслу анатомирования, к со

временности, к грубой прозе, к труду тягостному, мучитель

ному, от которого моя нервная система – все то время, что

книга обмозговывается и пишется, – постоянно испытывает

страдания.

В наши дни подрастает поколение книгочиев, чьи глаза зна

комы лишь с черным типографским шрифтом, поколение мел

котравчатых молодых людей, чуждых страсти и воодушевле

ния, незрячими глазами глядящих на женщин, на цветы, на

произведения искусства, на красоту природы и, однако, считаю

щих себя способными писать книги. Книги, значительные книги

возникают лишь как отклик сердца пылкого человека, взволно

ванного всеми чудесами мира, – прекрасными или уродливыми.

Что-либо хорошее в искусстве создается лишь тогда, когда

все чувства человека – словно окна, распахнутые на

стежь. < . . . >

Четверг, 3 августа.

<...> Банвиль слишком олимпичен. Впоследствии его про

изведениям повредит то, что в них беспрерывно расхаживают

олимпийцы из Фоли-Бержер * среди кое-как сколоченной и раз

малеванной бутафории. < . . . >

233

Вторник, 15 августа.

Мне кажется, что ценитель искусства не рождается сразу,

как гриб после дождя, что его изощренный вкус – следствие

того, что два-три поколения подряд стремились ко все большей

изысканности в предметах повседневного обихода.

Мой отец, солдат по профессии, не покупал произведений

искусства, зато от домашней утвари он требовал добротности,

красивой отделки, незаурядного изящества, и мне помнится,

что в те времена, когда еще не было посуды из муслинового

стекла, он пил из стакана настолько тонкого, что его разбило

бы неосторожное прикосновение. Я унаследовал эту изыскан

ность восприятия и не способен оценить вкус лучшего вина или

превосходного ликера, если пью из простого грубого ста

кана. <...>

Пятница, 1 сентября.

По словам Флобера, в те два месяца, что он просидел, как

замурованный, в комнате, жара как-то способствовала его твор

ческому опьянению, и он трудился по пятнадцати часов в

сутки. Он ложился в четыре часа утра, а с девяти, сам этому

удивляясь, уже опять сидел за письменным столом. То был

каторжный труд, прерываемый только вечерним купанием в

прохладных водах Сены.

И плод этих девятисот рабочих часов – новелла в тридцать

страниц *.

Суббота, 2 сентября.

Человек моих лет и моих занятий, чувствуя в иные дни, что

смерть стоит у него за спиной, испытывает нестерпимую тре

вогу от неуверенности – удастся ли закончить начатую книгу,

или же слепота, размягчение мозга, или, наконец, конец всех

концов впишут посредине незаконченной работы слово Конец.

Воскресенье, 3 сентября.

Тюрган говорил Тото Готье: «Видишь ли, чтобы зарабаты

вать большие деньги, надо быть не среди тех, кто работает, надо

суметь попасть в число тех, кто заставляет работать». < . . . >

Пятница, 3 октября.

Вчера г-н Гюисманс прислал мне свою книгу «История од

ной проститутки» *, вместе с письмом, в котором он сообщает,

234

что книга задержана цензурой. Вечером, сидя в уголке гости

ной у принцессы, я добрый час беседовал с адвокатом Думер-

ком по поводу моей тяжбы с моим почтенным нотариусом.

Все вместе – и судебное преследование книги, написанной

на ту же тему, что и моя, и деловая беседа с представителем

закона, лысым и облаченным во все черное, – так на меня по

действовало, что ночью мне приснилось, будто я нахожусь в

тюрьме, стены которой сложены из больших обтесанных кам

ней, как стены Бастилии на сцене театра Амбигю. И вот что

самое любопытное: я был посажен в тюрьму только за то, что

писал «Девку Элизу», хотя она еще не вышла в свет и работа

над ней в сновидении продвинулась не дальше, чем в действи

тельности. Легко понять, что эта мера властей привела меня в

ярость; и ярость моя еще усиливалась от того, что я находился

в обширном зале среди своих же литературных собратьев, и все

они, наголо обритые, как смертники, ждущие гильотины, од

нако с моноклем в глазу, размахивая бледными, обескровлен

ными руками, напыщенно рассуждали об искусстве, своим кор-

ректно-зловещим видом напоминая Бодлера и моего адвоката

Думерка.

Помимо всего прочего, в глубине души у меня шевелилось

смутное опасение – как бы цензура, воспользовавшись моим от

сутствием, не завладела рукописью моего последнего произве

дения, чтобы уничтожить ее... как вдруг в стене образовалось

отверстие, и на небольшой театральной сцене, освещенной газо

выми рожками рампы, я увидел двух героинь моего романа,

двух арестанток Клермонской тюрьмы; эти две женщины, осуж

денные за убийство, работали стоя, чуть склонясь над столом,

и игриво поглядывали в мою сторону, а порой заливались без

удержным хохотом и падали плашмя на стол, судорожно изви

ваясь и виляя бедрами.

И вот мое негодование из-за ареста, отвращение к окружав

шему меня обществу и досада из-за предполагаемой пропажи

рукописи – все было вытеснено лихорадочными усилиями

моего мозга, искавшего какой-нибудь способ перенестись к этим

женщинам, не привлекая внимания грозного надсмотрщика,

который покуривал свою трубку, прислонясь к стене рядом со

мной.

Вторник, 31 октября.

Самые незначительные явления природы привлекают инте

рес и внимание японцев – в этом они отличаются от нас, евро

пейцев. Природа волнует наше воображение, соблазняет нас

235

воспроизвести ее лишь тогда, когда предстает перед нами в

своем величии, с живописными красотами, оживленная грозой,

закатом или восходом. Японцы так много не требуют: я только

что приобрел чашку от сабли, на которой изображено небо, рог

месяца и два осенних листочка, летящих на землю. И те же

листочки, которые художник счел совершенно достаточными

для воплощения своей живописной темы в резьбе, могли бы

оказаться совершенно достаточными для сюжета целой япон

ской поэмы. <...>

Пятница, 3 ноября.

Вуазен, префект полиции, говорил Клодену, что в Париже

каждую ночь отправляют под арест по двести – двести сорок

человек и что в праздничные дни число это поднимается и до

четырехсот.

Как хороши, как плодотворны для работы воображения про

гулки в сумерках перед обедом. Проходишь мимо людей, не

видя их лиц; в лавках начинают зажигаться газовые рожки,

разливая неверный, рассеянный свет, в котором расплываются

очертания предметов; оттого, что вы движетесь, мысль ваша

работает живее, и притом ничто не отвлекает вас, не утомляет

вашего зрения в этом мире уснувших вещей и скользящих, по

добно теням, людей. В эти часы мозг работает и творит. Я про

хожу по Булонскому лесу, а затем по главной улице Булони

иду до моста в Сен-Клу и, полюбовавшись с него минуту-дру

гую на отражение убогой полуразрушенной деревни, возвра

щаюсь той же дорогой.

Заметки, занесенные на ходу, чуть не вслепую, в записную

книжку, я на следующее утро разбираю в тишине моего рабо

чего кабинета.

Воскресенье, 12 ноября.

В сущности, мне мало симпатичны женщины восемнадца

того столетия, чуждые непосредственному порыву, не верящие

ни во что, не допускающие возможности какого-нибудь доброго,

бескорыстного чувства, но зато все насквозь пропитанные пози

тивизмом и скептицизмом. Мне представляется, что у них были

души стряпчих. <...>

Вторник, 21 ноября.

Сегодня вечером разговор шел о Тьере, о том, что во

время пребывания у власти он постоянно боялся покушения на

свою жизнь и окружил себя в Версале стражей из четырехсот

236

человек, – и это в те дни, когда вообще насчитывалось не более

полутора тысяч солдат, способных стоять под ружьем. И сей

час никто никогда не знает до самой последней минуты, с ка

ким поездом он уезжает и с каким прибывает.

Жирарден доверительно сообщил Арсену Уссэ, что пример

холостяцкой жизни Верона побудил его жениться, а зрелище

гражданских похорон Сент-Бева – составить завещание с тре

бованием похоронить его по церковному обряду.

Понедельник, 27 ноября.

Тургенев говорил сегодня вечером, что из всех европейских

народов немцы наименее тонко чувствуют искусство – за ис

ключением музыки – и что в каком-нибудь насквозь условном,

глупом и неправдоподобном вымысле, который заставил бы нас

отбросить книгу прочь, они видят прелесть исправления дейст

вительности в сторону ее совершенствования. Он добавил, что

хотя русский народ и склонен ко лжи, как всякий народ, долгое

время пребывавший в рабстве, но в искусстве он ценит жизнен

ную правду.

Возвращаясь по улице Клиши, Тургенев поверяет мне за

мыслы будущих повестей, которые терзают сейчас его мозг; в

одной из них он передаст ощущения какого-нибудь животного,

скажем, старой лошади в степи, где она по грудь утопает в вы

сокой траве.

Помолчав с минуту, он продолжает: «На юге России попа

даются стога величиной с такой вот дом. На них поднима

ешься по лесенке. Мне случалось ночевать на таком стогу. Вы

не можете себе представить, какое у нас там небо, синее-синее,

густо-синее, все в крупных серебряных звездах. К полуночи

поднимается волна тепла, мягкая и торжественная (я передаю

подлинные выражения Тургенева), – это упоительно! И вот

однажды, лежа так на верхушке стога, глядя в небо и наслаж

даясь красотой ночи, я вдруг заметил, что безотчетно повторяю

и повторяю вслух: «Одна – две! Одна – две!»

Вторник, 12 декабря.

«Я беседовал с Фромантеном, – рассказывает мне Дюме-

ниль, – за каких-нибудь полгода до его кончины. Он лежал на

кушетке в полном изнеможении, как это бывает с тружениками

мысли после целого дня работы.

– Как мне хотелось бы написать еще одну книгу, – вдруг

237

произносит он со вздохом, – мою последнюю книгу! Да, —

продолжал он, печально пожимая плечами, как человек, чувст

вующий, что нить его жизни вот-вот оборвется, – мне так хоте

лось бы написать еще одну книгу и показать в ней, как мозг

вынашивает свои замыслы. – Он остановился и, постучав ко

стяшками пальцев себя по лбу, добавил: – Видишь ли, ты и не

догадываешься, что у меня тут есть!»

Среда, 13 декабря.

Отвратительное ремесло – литература! Мне предстоит за

канчивать свою книгу с предчувствием, с неотвязной мыслью,

что за всю эту огромную трату сил, за творческие поиски, за

оттачивание стиля я буду вознагражден штрафом, тюрьмой, а

может быть, и лишением гражданских прав, – то есть что

французские судьи примут против меня за опубликование этой

книги такие же позорящие меры, как если бы я совершил дей

ствительно постыдный поступок!

Суббота, 16 декабря.

Со мной происходит что-то странное, но это трудно опреде

лить: точно в левой и в затылочной части головы что-то тянет

меня назад, – это похоже на действие магнита на сталь или,

вернее, на притяжение пустоты; это нечто сползает всегда

слева, в виде щекочущей волны, по ребрам, вдоль позвоночника

до таза и сопровождается ощущением потери равновесия. Вре

менное ли это недомогание? Предвестие ли кровоизлияния,

приносящего мгновенную смерть, или же паралич и опять-таки

смерть через небольшой промежуток времени? Я не знаю, но

тревожусь из-за моей еще не законченной книги, и каждая но

вая глава, добавляемая к рукописи, для меня словно победа —

я работаю над ней с лихорадочной поспешностью человека, ко

торый боится, что не успеет дописать всех статей своего заве

щания.

Воскресенье, 17 декабря.

Как видно, не следует знакомить литературных друзей с тем,

что пишешь, пока вещь в работе. Я читал Золя описание про

гулки моей проститутки Элизы, вышедшей на свое ночное де

журство, и вот в его рукописи нахожу эпизод, не то чтобы це

ликом взятый у меня, но, безусловно, внушенный моим чте

нием *. Иное место действия, но та же деталь – уродливая тень

женщины на вечерней улице. Не опущена даже моя фраза:

238

Автограф Эдмона де Гонкур

«Послушайте же, сударь!» – обращение, привычное в квартале

Сент-Оноре, но отнюдь не на Шоссе-Клиньянкур.

Среда, 27 декабря.

Сейчас, в дни, когда моя книга «Девка Элиза» прибли

жается к концу, в сознании у меня начинает смутно выри

совываться новый роман, который мне хотелось бы написать,

прежде чем я навсегда прощусь с воображением. Мне хоте

лось бы создать книгу о двух братьях-акробатах *, об их любви

друг к другу, такой же, какая связывала меня с моим братом.

Они, как бы соединив воедино свои мускулы, всю жизнь изоб

ретают небывалый трюк, который для них был бы тем же, чем

для ученого является найденное наконец решение трудной на

учной проблемы. В книге надо будет подробно рассказать о дет

стве младшего из них, о нежной, чуть ли не отеческой заботли

вости старшего. Старший – это сила, младший – грация, в со

единении с народно-поэтическим жизнеощущением, находящим

себе выход в том фантазировании, какое мы видим в номерах

английских клоунов.

Наконец номер, долгое время не получавшийся из-за труд

ности самой задачи, удался. И в тот же день он срывается вслед

ствие мести наездницы, чью любовь отверг младший брат.

Впрочем, женщина появляется только на заднем плане – оба

брата исповедуют некий культ мускулов и во имя него избе

гают женщин, равно как и всего прочего, что умаляет силу.

Младший во время неудавшегося трюка ломает обе ноги, и в

тот день, когда врачи заключают, что он не сможет более

заниматься акробатикой, старший, не желая растравлять его

душевную рану, также решает проститься со своим ремеслом.

Здесь надо будет передать нравственные страдания моего

брата, когда он почувствовал, что мозг его уже не способен со

зидать.

Старший, тоскуя по своему искусству, по ночам, пока млад

ший спит, тайком встает с постели и упражняется в одиноче

стве на чердаке, при свете двух свечей. Но вот как-то раз

младший, неожиданно проснувшись, доползает с трудом до

чердака. Старший брат, обернувшись, видит его, – видит, как

брат наблюдает за ним и как при этом по лицу его тихо стру

ятся слезы. Тогда он кидает трапецию за окно, подходит к брату,

и оба замирают в крепком объятии.

Вещь эта должна быть очень короткой, основное в ней —

чувство и живописные детали.

240

Суббота, 30 декабря.

Сегодня утром закончил «Девку Элизу». Остается только

перечесть. У меня было намерение пойти еще дальше, нашпи

говать рукопись разными любопытными деталями, которые я

мог бы еще почерпнуть в мире проституции и тюрем, но, пожа

луй, это излишне. К тому же и мысль о судебном преследо

вании расхолаживает меня. У меня нет мужества работать над

книгой, которой грозит запрет.

16

Э. и Ж. де Гонкур, т. 2

ГОД 1 8 7 7

Вторник, 2 января.

Небывалая зима! Мой сад засажен деревьями с неопадаю

щей листвой, и, когда стоишь среди их зеленого убора, ощущая

мягкую влажность воздуха, кажется, будто сейчас самый раз

гар весны.

Пятница, 5 января.

В сущности, Бастилия все еще существует – для писателей.

Правда, в тюрьму вас бросают не по тайному приказу министра-

тирана, а по приговору исправительного трибунала, который

рьяно служит правительству. Процедура иная, но результат

тот же, что и в восемнадцатом столетии.

Суббота, 13 января.

Сегодня наша пресса проливает лицемерные слезы над све

жей могилой Бюлоза. Усопший был заклятым врагом всей мыс

лящей братии. Тех несчастных талантливых людей, которые

вынуждены были работать у него на жалованье, он заставлял

совершать всякие унизительные, недостойные писателя по

ступки; когда же они сочли невыносимой ферулу старого типо

графщика, он заставил bravi 1 из своего журнала травить их с

таким бесстыдством, которое было под стать самой шантажист

ской газетенке. Да, вот каков был Бюлоз! И всем это хорошо

известно, и все, преисполненные уважения к его темным путем

нажитому богатству, идут возносить хвалы суровым добродете

лям усопшего.

1 Наемных бандитов ( итал. ) .

242

Пятница, 19 января.

Женщины буржуазного круга сейчас охотятся за Гамбет-

той. Они жаждут зазвать его к себе в дом, чтобы «подавать» его

своим подругам, показывать его, раскинувшегося в небрежной

позе на шелковом диване, посетителям своего салона. Ныне

этот грузный политический деятель стал любопытной игрушкой,

которую салоны отбивают друг у друга. Вот уже две недели

г-жа Шарпантье * засыпает его записками, дипломатическими

посланиями с целью залучить на обед в одну из своих «пятниц»

бывшего диктатора. Бюрти – на ролях посла и почтальона

одновременно – обязан доказывать кое-что сверх того, что со

держится в писульках, и заставить будущего властелина Фран

ции усвоить, что милая дама в лепешку разобьется, чтобы

собрать у себя, если он приедет, все сливки парижского обще

ства. В конце концов знаменитый человек дает согласие укра

сить своим присутствием званый обед, и вот сегодня чета Шар

пантье в полном параде поджидает его: хозяйка дома вся взбу

доражена и даже слегка вспотела, главным образом от тре

воги – не забыл ли ее божок о приглашении, но также и от бо

язни – не подгорит ли жаркое.

Ровно в восемь появляется Гамбетта с чайной розой в пет

лице. Во время обеда я вижу его из-за фигуры г-жи Шарпантье,

сидящей между нами: мне видна его рука, унизанная кольцами,

рука сводницы; туго накрахмаленная сорочка выгибается ду

гой над тарелкой с жарким, начиненным трюфелями; мне видно

повернутое в три четверти лицо, на котором мертвенно поблес

кивает пугающе-загадочный стеклянный глаз. Я слышу, как он

разговаривает: голос его – отнюдь не высокий и звонкий голос

француза-южанина, и не мелодичный голос истого итальянца, —

нет, это густой бас, напоминающий мне голос повара-неаполи-

танца, служившего у моей бабушки.

Мне становится ясно, что у этого человека под его личиной

доброго малого, под его якобы вялой покладистостью таится

пристальное, напряженное внимание ко всему окружающему,

что он запоминает ваши слова и, глядя на людей, прикиды

вает – кто чего стоит.

За десертом он, развеселившись, забавно шутит, и ему вто

рит металлический бас Коклена-старшего, который, смахивая

одновременно на Фронтена и на Доньизо, вызывает в памяти

образ комического служителя в исполнении «светлейшего»

Бельвиля.

Выходя из-за стола, Гамбетта любезно говорит мне, что рад

16*

243

лично познакомиться с человеком, о котором столько слышал

от близких друзей; и с большим тактом он добавляет, что салону

Шарпантье, быть может, посчастливится – хотя это и счи

тается невозможным во Франции – собрать у себя и сблизить

людей, которые придерживаются самых различных убеждений,

но все же уважают и ценят друг друга, – притом, что каждый,

разумеется, будет сохранять верность своим взглядам. И в при

мер он приводит Англию, где самые яростные противники, сой

дясь по вечерам в одном и том же клубе, пожимают друг другу

руки.

Бюрти держит себя так, словно он – нянька этого государ

ственного мужа, и я не могу удержаться, чтобы, уходя, не

крикнуть ему: «Вы, конечно, не идете со мной? Куда уж там!

Надо еще посадить его на горшочек и уложить в постельку».

Кстати, любопытная историйка о Диасе: Коклен-старший

рассказал, что совсем еще юнцом, зарабатывая каких-нибудь

тысячу восемьсот франков в год, он с большим трудом накопил

двести франков и заказал Диасу небольшую картину. Вскоре

Диас сообщает ему, что заказ выполнен, и вот Коклен видит в

мастерской художника картину, гораздо внушительнее той, ка

кую он ожидал увидеть, и притом оправленную в дорогую,

стоимостью не менее тридцати франков, раму. Слегка смутясь,

он робко вынимает из кармана конверт с приготовленными

двумя кредитками по сто франков. Диас вскрывает конверт,

вынимает кредитки и вдруг, потянув Коклена за ухо, шутливо

говорит: «Что вы, молодой человек, это многовато!» – и воз

вращает ему одну из кредиток.

Воскресенье, 4 февраля.

Флобер в последнее время усвоил привычку сочинять ро

маны на основе прочитанных книг *. Я слышал, как он говорил

сегодня утром:

– Когда я покончу с моими двумя добряками, – правда,

возни с ними мне хватит еще года на два – на три, – я при

мусь за роман о людях Империи.

– Отлично! Отлично! – восклицает Золя. – И вы хорошо

изучили нравы этого мира?

– О, я намерен использовать «Ежегодник» Лезюра... * и в

какой-то мере «Жизнь Парижа» Марселена.

Всеобщее изумление.

Дюма целиком сказался в одной фразе, которую передал

мне Тургенев. Сейчас собираются воздвигнуть памятник Жорж

Санд. Планшю, этот прихвостень знаменитой женщины, при-

244

ходит к Дюма с просьбой вступить в комитет по подписке. «Рас

ходоваться из-за этой бабы? Ни за что! – решительно возра


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю