Текст книги "Дневник. Том 2"
Автор книги: Эдмон де Гонкур
Соавторы: Жюль де Гонкур
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 53 страниц)
пытная черта, отличающая их от молодежи других эпох: они не
хотят признавать отцов и предков, и уже с двадцатилетнего
466
возраста, когда слышен лишь детский лепет их таланта, счи
тают себя первооткрывателями всего. Эта молодежь подобна
Республике: она зачеркивает прошлое.
Четверг, 4 апреля.
<...> После обеда у Доде беседуем о сверхъестественном.
Г-жа Доде и ее старший сын Леон склонны в него верить. Доде
и я – совершенно неверующие. Я положил конец долгому спору,
сказав: «Нет, я не верю в сверхъестественное общение между
живыми и мертвыми – увы! Но я верю в сверхъестественное в
отношениях между живыми. Любовь, этот первый взгляд, рож
дающий влюбленность между двумя существами, эта страсть
при втором взгляде, вселяющая безумие в них обоих... вот —
сверхъестественное, причем действительное и неоспоримое!»
Понедельник, 8 апреля.
<...> Я хотел бы написать книгу, – не роман, а книгу,
где я мог бы свысока плюнуть на свой век, книгу под загла
вием: «Ложь моей эпохи». <...>
Вторник, 9 апреля.
Единственное преимущество, какое до нынешних дней из
влекла Франция из республиканского строя, – это поощрение
убийц великодушными помилованиями, дарованными им прези
дентом Греви, и, в подражание ему, поощрение политических
воров его зятем Вильсоном.
Пятница, 12 апреля.
Нынче вечером я сжигаю седые волосы матери, светлые во
лосы моей сестрички Лили – волосы белокурого ангела. Да,
нужно не допустить осквернения, ожидающего святыни сердца,
которые оставляют после себя холостяки.
Четверг, 18 апреля.
<...> Пийо, музыкант, рассказывал, что, собирая материалы
для выставки в Консерватории, он побывал в одной деревне на
Уазе – названия ее я не помню, – где уже почти триста лет
делают деревянные музыкальные инструменты: в этой деревне
нет ферм, крестьяне там не пашут, не сеют, не косят, а все,
точно приклеившись к скамье, изготовляют кларнеты, состав
ленные из тридцати частей каждый. Не находите ли вы, что эта
местность, эта фантастическая местность достойна пера Гоф
мана?
30*
467
Пятница, 19 апреля.
Я намеревался работать сегодня, но пересвист птиц, возбуж
денное снованье рыб, очнувшихся от зимней спячки, легкое
жужжание насекомых, звездочки белых маргариток в траве, зе
леные точечки на верхушках алых ростков пионов, блеск гиа
цинтов и анемонов под солнцем, нежная голубизна неба, упои
тельный воздух первого весеннего дня – навеяли на меня лень
и удержали на весь день в саду.
Понедельник, 22 апреля.
Вот к чему я пришел теперь: мне интереснее читать книгу
вроде второго тома «Переписки» Флобера, чем роман, чем книгу,
порожденную воображением.
Среда, 24 апреля.
<...> Барбе д'Оревильи – критик, любящий поражать во
ображенье, буржуа *, его разносы и панегирики кажутся выну
тыми наугад из шляпы; он – романист, начисто лишенный по
нимания действительности, запоздалый романтик, вознамерив
шийся быть вторым Бальзаком, но отвергнутый; этому писа
телю создали известность главным образом его дурацкие фран
товские костюмы: безвкусные галстуки с золотой оторочкой,
жемчужно-серые панталоны с черным кантом, сюртуки с при
собранными в плечах рукавами, фехтовальные перчатки с кра
гами, словом, – весь тот карнавальный наряд, который круглый
год красуется на улицах, напяленный на его особу!
Среда, 1 мая.
У принцессы долгий разговор с Лованжулем о Бальзаке *.
Учиненная в наш век почтительного собирания автографов рас
права с рукописями, с письмами Бальзака, как известно, вы
метенными, выброшенными на свалку, была еще более невероят
ной, удивительной, ошеломляющей, чем можно было себе пред
ставить по ходячему рассказу о ней. Когда Бальзак умер, кре
диторы заполонили дом, выставили за дверь г-жу Ганскую,
ринулись к ящикам и шкафам, выбросили на пол их содержи
мое, всю эту исписанную бумагу, которая, по словам Лованжуля,
при умелой продаже могла бы дать сто тысяч франков. Все за
тем валялось на улице и подбиралось кем попало...
В лавчонке холодного сапожника, жившего напротив, Ло-
468
ванжуль обнаружил первое письмо Бальзака, или, по крайней
мере, его первую страницу, которую, как раз когда он входил,
сапожник скатывал в шарик. Лованжуль посулил ему денег,
если он найдет бумаги, выброшенные на улицу, и сапожник
отыскал для него две или три сотни писем, наброски статей,
начальные главы романов, – они чуть не превратились в паке
тики, кульки, обертки для масла на два су – у окрестных тор
говцев, лавочников, наконец, у одной кухарки, которая колеба
лась долгие годы, прежде чем решилась продать ему большую
связку писем. Охота увлекала Лованжуля: собирая эту разроз
ненную переписку, он находил в какой-нибудь лавке конец
письма, начало которого обнаружил в другой, по соседству, а
однажды испытал подлинную радость, добыв у одного бакалей
щика на отдаленной улице середину того самого письма, что
едва не уничтожил сапожник.
Лованжуль восторженно отзывается об этих письмах, ко
торые, в соединении с теми, что уже были у него, раскрывают
историю личной жизни Бальзака, и он сожалеет, что их нельзя
напечатать, так как, говорит он, Бальзак всегда легко попадался
на удочку, и люди, при первой встрече казавшиеся ему анге
лами, после второй или третьей становились в его глазах хуже
дьяволов, вследствие чего он был совершенно беспощаден к
своим современникам.
Переписка Бальзака не для печати отчасти и из-за намеков
на всякие нежности и ласки, из-за любовных воспоминаний о
происходившем между г-жой Ганской и им; ибо Бальзак не
был целомудренным аскетом, как обычно думают... И по поводу
г-жи Ганской и ее связи с Бальзаком Лованжуль рассказывает
мне один забавный эпизод: как-то раз г-жа Ганская оставила
случайно на виду любовное письмо Бальзака, и оно попало в
руки ее мужа, который был тогда еще жив. Бальзак, предупреж
денный своей возлюбленной, послал мужу потешное, ловко со
ставленное письмо, где он объясняет г-ну Ганскому, что по
бился об заклад с его женой и должен был написать ей страст
ное письмо наподобие адресованного г-же *** в каком-то романе,
что это было просто пари.
Что касается брака с писателем, то этот брак, к которому
великосветская русская дама вообще была мало расположена,
оказался сперва неизбежным из-за беременности г-жи Ганской,
но на четвертом месяце у нее случился выкидыш, и после этого
она снова стала испытывать колебания, преодолеть которые
Бальзаку удалось лишь с величайшим трудом. <...>
469
Воскресенье, 5 мая.
Хороши наши молодые, нечего сказать! Они целиком погло
щены словесной битвой и нисколько не подозревают, что в на
стоящее время в литературе дело идет совсем о другом – о пол
ном обновлении формы творений, порожденных воображением,
о какой-то иной форме, не похожей на роман, ибо это – форма
старая, приевшаяся, стоптанная. <...>
Понедельник, 6 мая.
Я все размышлял, пока грохотала пушка в честь годовщины
1789 года *, – размышлял о том, какую превосходную статью
можно было бы написать о величии нынешней Франции, не будь
этой революции 89 года, и побед Наполеона I, и политики Напо
леона III, чреватой революциями. О, господи! Выть может,
Францией правил бы какой-нибудь слабоумный Бурбон, пото
мок старой монархической династии, совершенно выродив
шейся; но разве его правление так уж отличалось бы от правле
ния какого-нибудь Карно, избранного единогласно за ничтоже
ство личности?
Возвращаюсь пешком с Амстердамской улицы в Отейль,
пробираясь сквозь толпу.
Сиреневое небо в отсветах иллюминации, словно отражающее
огромный пожар, беспрерывный шум шагов, подобный жур
чанью талых вод, толпа черная с рыжеватым оттенком, – это та
чернота жженой бумаги, которая так характерна для современ
ных толп; какое-то упоенье на лицах женщин, у многих из них
волнение подействовало на мочевой пузырь, и они создают оче
реди у общественных уборных; площадь Согласия вся залита
белым светом, и обелиск кажется розоватым шербетом в шам
панском; Эйфелева башня похожа на маяк, оставленный на
земле исчезнувшим поколением, предками десятого колена.
Понедельник, 13 мая.
«Революционные мысли консерватора» – вот заглавие книги,
которую я стал бы писать, если бы ослеп, а боязнь потерять
зрение преследует меня неотступно. Это был бы ряд глав о боге,
о государственном управлении, о мозге, о мозговом веществе
и т. д.
Вторник, 14 мая.
Весь день мой изумленный взор тешится красками неведо
мых пионов, которые еще не цвели у меня; весь день смотрю на
470
них, смотрю на их окраску розовато-телесного оттенка, создаю
щего впечатление женской кожи – кожи, никогда не видевшей
дневного света. < . . . >
О! Если б такому человеку, как я, удалось встретить образо
ванного японца, который сообщил бы мне кое-какие сведения,
переводил бы там и сям строку-другую из книг с репродук
циями и, главное, кричал бы мне «Осторожно!», когда я вступал
бы на неверный путь,– какую бы книгу я написал о четырех
или пяти замечательных художниках конца XVIII и начала
XIX века! Не документальную книгу, вроде той, что я написал
о французских художниках XVIII столетия, но книгу гипноти
ческую, с поэтическими воспарениями мысли и, быть может,
сомнамбулическим ясновидением.
Среда, 15 мая.
Две сестры, две девочки (так говорилось в их письме) по
просили на днях разрешения повидать автора «Братьев Зем-
ганно». Сегодня они пришли – девушки из мелкобуржуазной
семьи, одетые в черные шерстяные платья, в шелковых перчат
ках с потертыми кончиками пальцев... В конце беседы более
храбрая спросила меня, на каком кладбище погребен мой брат.
Я был глубоко взволнован таким трогательным обращением ко
мне на прощание.
Любопытно, что хотя меня отвергают, ненавидят, оскор
бляют, – все же есть люди, восхищенные моим творчеством;
главным образом, это женщины из народа; в наше время, когда
нет больше религии, я, по-видимому, занимаю в их воображении
место старика священника, к которому, как и должно, питают
религиозное почтение с оттенком обожания! <...>
Суббота, 18 мая.
Общий вид Выставки при взгляде на нее с Трокадеро. Эйфе-
лева башня, разные экзотические сооружения – все это ка
жется порождением мечты. В этой выставке есть что-то нена
стоящее, словно разыгрывается спектакль среди бутафорского
реквизита восточной пьесы... Затем она, в сущности, слишком
велика, слишком обширна, – тут всего слишком много, и внима
ние рассеивается, не задерживаясь ни на чем. Более подходя
щим был размер Выставки 1878 года.
С Мане, чьи приемы заимствованы у Гойи, с Мане и его
последователями умерла живопись маслом, то есть та благо
уханная, прелестная своей незамутненной прозрачностью жи¬
вопись, образец которой – женщина в соломенной шляпке Ру-
471
бенса. Нынешняя живопись – матовая, тусклая, густая, похо
жая на живопись темперой. И все пишут так, начиная с Рафа-
элли и кончая последним мазилкой-импрессионистом! <...>
Понедельник, 27 мая.
<...> Есть ли среди нас такой литератор, который, расспра
шивая врача о своей смертельной болезни, не был бы весь по
глощен его словами, а оставался бы романистом, наблюдающим
предсказателя своей судьбы? Быть может, только я один, но и
в себе-то могу ли я быть уверен?
Понедельник, 3 июня.
Да, это определенно так: никакой роман, и в частности
«Сильна как смерть» *, теперь меня уже не привлекает. Мне
нравятся теперь только книги, содержащие отрывки действи
тельно прожитой жизни, где автор не заботится о развязке, не
подлаживается ко вкусам глупого читателя и рыночному
спросу... Нет, меня занимает теперь лишь снятие покровов с
души существа подлинного, а не химерического, каким всегда
является герой романа – смесь лжи и условности.
Суббота, 8 июня.
Предо мной, в эту грозовую жару, – тарелка земляники. Ря
дом с ней, во флаконе из горного хрусталя, – бутон розы сорта
«Ричардсон», желтый с белой закраинкой. Наверху меня ожи
дает стакан с водкой Мартеля и постель в затемненной комнате,
приготовленная для легкого полуденного отдыха и недолгого
дремотного забытья. И в душе у меня – невыразимое презрение
к стремительно катящемуся за окном потоку фиакров, омнибу
сов, фургонов, трамваев, вагонов, везущих людей на Выставку.
Очнувшись от оцепенения в полутемной комнате, где проса
чивающийся свет создает в зеркале напротив моей кровати
нечто вроде погруженного во тьму аквариума, я, в первую ми
нуту, кажусь себе самоубийцей на дне черной реки, с сине-зе
леными отблесками угасающего дня на слое водяных лилий.
Если бы я был журналистом – вот какую статью я бы на
писал.
Никто, кажется, не восхвалял дарование Милле так убеди
тельно, как я, – причем я делал это чуть ли не прежде всех
(сошлюсь на «Манетту Саломон» и мой «Дневник»)... Но когда
сейчас в Америке возникает некий культ Милле, да еще с Воль
фом в качестве подпевалы, следует сказать всю правду до конца.
472
Милле – это рисовальщик силуэтов, и рисовальщик талант
ливый, – крестьянина и крестьянки; но живописец он убогий,
с каким-то осклизлым мазком, жалкий колорист. Представьте
себе, засияет ли в вашей комнате солнце оттого, что вы пове
сите на стену «Человека с мотыгой»? В сущности, истинный
дар Милле – это рисунок углем, рисунок черным карандашом
с подцветкой пастелью, рисунок в духе «Взбивальщицы
масла» и тому подобных... Вот что должны покупать фран
цузы; что касается его картин, то их надо оставить амери
канцам.
И о Бари я сказал бы то же самое, ссылаясь на выдержки
из каталога Огюста Сишеля.
Да, этот скульптор – единственный талантливый ваятель
диких животных... но он более чем посредственный ваятель лю
дей. А как орнаменталист, он создал в бронзе нелепый роман
тизм... И я утверждаю, что многие из его поклонников не задер
жались бы перед японской бронзой, перед хищными птицами,
равными по выразительности его хищникам, и перед малень
кими бронзовыми фигурками, черепахами – подобными той, в
стиле Сен-Мин, что хранится у меня в одной витрине, – перед
бронзовыми фигурками, каких ему никогда, никогда бы не со
здать. Давайте покупать у себя дома работы начинающих талан
тов, а культ всех ста процентов талантов преуспевших оставим
американцам, которые никогда никого не открыли и для кото
рых произведение искусства – это все равно что приз на скач
ках цен.
Понедельник, 10 июня.
Все это стремительное движение, вся эта путаница колясок
на улицах, ведущих к Выставке, кажутся мне какой-то каторгой
деятельности.
Иду к панораме Стевенса *, просившего меня дать ему воз
можность подправить мои взъерошенные усы; обратив мое вни
мание на то, что он поместил меня в центре группы натурали
стов, Стевенс говорит: «Кое-кого это возмущает, но мне хотелось
поместить вас там, как папу!» Однако, если б я знал, что он
разлучит меня с братом, я бы не предоставил свою голову в его
распоряжение.
По поводу портрета Бодлера Стевенс рассказывает мне, что
он видел поэта, когда тот, впервые пережив провал в памяти,
возвращался от одного торговца, у которого он что-то покупал
и в первую минуту не мог назвать себя. Стевенс добавляет,
что больно было видеть отчаяние бедняги.
473
Чувствовать, что тебе стукнуло шестьдесят семь, то есть что
тебе осталось жить еще год, два, три, – и ощущать в своем ста
ром мозгу столько идей замыслов, – молодых книг, которые
хочется сделать.
Четверг, 13 июня.
<...> В этот вечер мой Доде, бледное лицо которого заго
рело под солнцем и приобрело легкий румянец, кажется мне
более бодрым, он сидит прямее, устойчивее, а движения его
ног менее деревянные. Он вернулся с юга в состоянии какой-то
умственной лихорадки, с яростной жаждой работать, подстегну
той наблюдением над чудаками Ламалу *. Наклонясь ко мне,
он говорит, что в этом году у него, как никогда, много удачных
находок такого рода. Он рассказывает нам об одном своем за
нятном собеседнике из той местности – мыслителе и ученом-
этнографе и, буквально захлебываясь от восторга, приводит
отрывки из разговора с ним; наконец, он называет имя: это —
Браше, написавший любопытную книгу об Италии *.
Затем, обращаясь снова ко мне, Доде рассказывает о двух
книгах, над которыми сейчас работает. Это – третья книга
«Тартарена», затея, по-моему, ненужная, ибо у Доде всегда
столько замыслов, а он занимается третьим изданием типа, уже
и так более чем достаточно показанного публике в первые два
раза. Вторая книга – о Страдании *, и это будет, конечно, пре
красная, возвышенная книга обо всем том ужасном, что может
обнимать собою ее заглавие, ибо, как я уже говорил Доде, в нее
будет вложено то, что пережил и перечувствовал, слишком
перечувствовал он сам.
Заметив, что я огорчен его новым возвращением к «Тарта-
рену», он, обезоруживающе глядя на меня, сказал: «Видите ли,
дорогой мой Гонкур, бывают дни, когда я целиком погружен в
свою книгу «Страдание», ведь я уже пять лет работаю над ней...
Но иногда мои страдания столь неистовы, что описывать их
было бы почти кощунством... И тогда я стараюсь поработать над
тем, что повеселее, позабавиться собственной иронией над Тар-
тареном.
Суббота, 22 июня.
Вот что вызывает у меня досаду: мое воображение и моя
литературная изобретательность не ослабели, но у меня нет
больше сил для долгой работы, физических сил, необходимых
для написания книги. <...>
474
Среда, 26 июня.
Я, всегда работавший для бессмертия, для будущих поко
лений, для потомства, по ходячему глупому выражению, – я
размышлял, ворочаясь во время дневного отдыха в постели,
будет ли литература, от Гомера до меня, привлекать умы через
десять, двадцать, сто тысяч лет... И я посмеялся над собствен
ной глупостью, представив себе, сколькими удовольствиями и
радостями бытия я пожертвовал, без ручательства, что сохра
нюсь в памяти людской, по крайней мере, сто тысяч лет. < . . >
Четверг, 27 июня.
< . . . > Романы, какими их делают лучшие писатели и по
новейшим рецептам, кажутся мне теперь произведениями по
истине ребяческими. – Думаю, меня не упрекнут в том, что я
сужу так о романах моих собратьев, потому что сам их более не
пишу. Да, повторяю, в этом году лишь одна книга доставила
мне удовольствие, немного меня, как любят говорить в письмах,
растрогала: это «Переписка» Флобера. Но романы Мопассана
и Бурже – о ля, ля!.. И потом надо сказать прямо: теперешние
писатели привыкли строчить наспех, по роману в год, и подби
рая крохи последнего убийства, последнего прелюбодеяния,
последнего характерного события, вперемешку с послеобеден
ными сплетнями, услышанными от людей большого света; эти
господа не в состоянии захватить читателя таким сюжетом, как
жизнеописание какой-нибудь «Рене Мопрен» – образа, воз
никшего из заметок, сделанных за двадцать лет непрерывного
общения; как жизнеописание какой-нибудь «Жермини Ла-
серте» – образа, рисованного с натуры, день за днем, трево
жившего и возбуждавшего любопытство наблюдателей целых
четырнадцать лет.
Воскресенье, 30 июня.
Эредиа рассказывает, что Галиффе неистовствует против
Рошфора; * Галиффе, показавший себя столь бессердечным и
приказавший расстрелять столько людей, – взбешен тем, что
спас его! Когда Рошфора арестовали в Монтрету, он весь был
покрыт плевками и нечистотами. И Галиффе признается, что,
увидев его в таком положении, он сказал на ухо генералу X***,
который должен был препроводить Рошфора в Версаль: «По
пути он наверняка вынет носовой платок, чтобы обтереть лицо...
Сочтите этот жест за попытку к бегству и пустите ему пулю
в лоб!»
В тот момент, когда он говорил это, Рошфор повернул к нему
475
голову и взглянул на него – по выражению генерала – глазами
собаки, чующей, что ее хотят утопить. Этот взгляд нечаянно про
будил в генерале сострадание; кроме того, в отношениях этих
двух мужчин была замешана женщина, и Галиффе опасался,
что в его поступке увидят личную месть. Он вновь подозвал ге
нерала X*** и сказал ему: «Решено, доведите его целым и невре
димым до Версаля... Его делом займется Военный трибунал».
И уверенным тоном, с апломбом господина вполне осведом
ленного, господина, находящегося в самых близких отношениях
с высшими правительственными сановниками, Эредиа рассказы
вает нам об отъезде генерала Буланже и приоткрывает завесу
над всем происшедшим.
К Буланже был приставлен агент, который за ним шпионил.
Однажды он сказал этому агенту: «Сколько вы получаете в
месяц за то, чтоб за мною следить?» – «Пятьсот франков». —
«Ладно, я вам дам тысячу, если вы согласитесь доносить мне
обо всем, что говорится на мой счет в правительстве».
В то время Галиффе предложили пост военного министра,
и он согласился, – с условием, что Буланже предстанет перед
Военным трибуналом и, в случае вынесения обвинительного
приговора, будет расстрелян! Но Фрейсине сунул свой нос в это
дело, заявил, что уйдет в отставку, и комбинация провалилась.
Именно тогда пройдоха Констан возымел идею передать через
агента, подкупленного Буланже, весть, что Галиффе назначен
военным министром и что он предаст генерала Буланже Воен
ному трибуналу... В тот же вечер Буланже убрался, предупре
див только г-жу Боннемен, которую он увез с собой.
Вот какое словцо приписывают сейчас Рошфору: «Хватит с
меня республиканцев, я хочу окончить свои дни при тиране, —
по своему выбору». <...>
Понедельник, 1 июля.
Читаю «Ученика» Бурже *, и мне кажется, что это – неиз
данный роман юного Бальзака, вновь найденный Лованжулем.
О, несчастный! Он насквозь пропитан духом романиста
1830 года! Чего стоит, например, его манера представлять чита
телю людей и жилища! Чего стоит его старомодное построение
фразы! Хорош, нечего сказать, этот незатейливый и запоздалый
подражатель Бальзаку!.. Да здесь он так же обезьянничает, как
на заре своей литературной деятельности, когда он, по примеру
Бальзака, принялся пить черный кофе, полагая, что заполучит
некую толику его таланта, если будет поглощать такое же ко
личество чашек. < . . . >
476
Среда, 3 июля.
Сегодня заходил Октав Мирбо. Разговорились с ним о Ро
дене. Мирбо с вдохновенной горячностью отзывается о его вы
ставке, об этих двух старухах в пещере, женщинах с иссохшей
грудью, как бы лишенных пола, которые, кажется, называются
«Иссякшие источники». По этому поводу Мирбо рассказы
вает, что однажды он застал Родена, лепящего с натуры вели
колепную статую восьмидесятидвухлетней старухи, статую еще
более прекрасную, чем «Иссякшие источники»; несколько дней
спустя, когда Мирбо спросил скульптора, как подвигается дело
с его глиной, Роден ответил, что он ее разбил... Но он испыты
вал угрызения совести, уничтожив произведение, расхваленное
Мирбо, и вылепил этих, выставленных сейчас старух. <...>
Понедельник, 8 июля.
< . . . > Во время болезни мысль не движется вперед, замыслы
не возникают более, и внезапно рождается равнодушие ко всему,
чем ты страстно увлекался всю жизнь: к твоей работе, твоим
книгам, твоим безделушкам.
Четверг, 11 июля.
<...> Выставка Родена и Моне. Роден – человек дарови
тый, чувственный ваятель сладострастных изгибов человече
ского тела, но он допускает ошибки в пропорциях и почти всегда
небрежен в лепке конечностей. Среди этого повального импрес
сионизма, когда вся живопись превратилась в эскизы, Роден
первый создаст себе имя и славу в эскизной скульптуре.
Что касается Моне, то мое восприятие не приспособлено к
таким пейзажам – они кажутся мне иногда картинами, сделан
ными наспех и кое-как, и я по-прежнему остаюсь сторонником
манеры Руссо и Дюпре. Несколько морских пейзажей, – но это
неумелый Йонкинд.
Пятница, 12 июля.
Юбилейная выставка в честь столетия 1789 года. Не знаю,
зависит ли это от освещения, более приспособленного для вы
ставки машин, чем для выставки картин, но живопись, от Да
вида до Делакруа, кажется мне живописью одного и того же
художника, – везде один и тот же колорит, напоминающий цвет
желчи, и уныло-желтое солнце, как на итальянских майоликах...
Да, современная живопись занимает слишком почетное место в
наше время... В сущности, в искусстве есть итальянские и не-
477
мецкие примитивы, затем – подлинная живопись, представлен
ная тремя художниками: Рембрандтом, Рубенсом, Веласкесом, —
и после этой школы великого и истинного мастерства – еще ми
лые, лукавые картинки французских и, в особенности, венеци
анских художников. А потом ничего более, кроме жалких возоб-
новителей — за исключением пейзажистов начала и середины
этого столетня.
Воскресенье, 14 июля.
Сегодня – грохочущая всеми пушками славного города Па
рижа годовщина Революции 89 года, этой революции, сделавшей
из великой некогда Франции маленькую и нелепую нынешнюю
Францию с ее теперешним правительством, где на семь мини
стров приходится не менее трех, заслуживающих места на
скамье суда исправительной полиции.
Пятница, 19 июля.
Во время нашей утренней прогулки Доде говорит мне, что
я пропустил вчера очень интересный разговор с Мистралем,
рассказавшим по ходу беседы почти полную свою биографию.
И Доде пускается в пространные рассуждения об этом поэте-
крестьянине, привязанном душой и телом к своему полю, своему
именьицу, своему дому, своим родичам, своей провинции, – сло
вом, ко всей той старой деревенской Франции, из которой он
извлек свою поэзию.
Доде рассказывает, как Мистраль ребенком четыре раза убе
гал из коллежа и возвращался домой, в деревню, а в двенадцать
лет изготовил два крошечных плуга – ныне лишь эти две без
делушки украшают жилище поэта. Затем я узнаю, что он при
страстился к занятиям и решил остаться в коллеже, только
когда познакомился с «Георгиками» Вергилия и «Идиллиями»
Феокрита. Своеобразный человеческий тип – этот крестьянин
из высшего аристократического слоя, у которого сельский труд
под прекрасным небом Юга приобрел идеальные черты, не при
сущие ему на Севере.
В этой биографии, расцвеченной провансальскими выраже
ниями, которые Доде тут же воспроизводит для своих слушате
лей, прогуливаясь с ними по аллеям парка в Шанрозе, фигури
ровала история о двух браках.
В первый раз Мистраль должен был жениться на одной севе
рянке, северянке, приносившей в приданое миллионы; он порвал
с нею, испытывая великую печаль в душе, и вернулся в свое ма
ленькое имение, ибо ощутил всю несоразмерность своего состоя-
478
ния с владениями своей будущей жены и побоялся, что это
огромное богатство лишит его поэзию вдохновения.
И в присутствии своей жены, красивой женщины, у которой
катились слезы по щекам, когда она слушала его, Мистраль рас
сказал – в лицах, как истый южанин, – о другом браке, то есть
о своей женитьбе на этой самой женщине. Статья Ламартина
«Мирейль» * натолкнула его на переписку с молодой девушкой
из Дижона и ее матерью; как-то, будучи проездом в Бургундии,
он сделал визит своей корреспондентке. Прошли годы, многие
годы, и каждый вечер, когда он ужинал со своей матерью, он
слышал от нее одно и то же: «Мужчины рождаются, чтобы всту
пать в брак... чтобы производить на свет детей... Как ты будешь
жить, когда меня не станет? Заведешь себе горничную и будешь
с ней спать?» Однажды ночью, после очередного выговора, Ми
страль вспомнил о совсем маленькой девочке с огромными пре
красными глазами, которую он видел у юной дамы из Дижона,
приходившейся ей теткой. Он поразмыслил, сколько лет могло
бы ей сейчас быть, подсчитал, что девятнадцать, поехал в Ди
жон, отправился в дом, где был с визитом двенадцать лет назад,
просил руки девушки и получил ее по прошествии трех часов.
И Доде, находя у себя с Мистралем некоторые родственные
черты, заявляет, что у него тоже врожденная любовь к полям,
что его никогда не тянуло в Париж, как его брата, который
стремился туда уже в ранней юности... что он не ведал често
любивого желания стать знаменитым, что его занесло в Пария;
как пушинку и что стремлением к славе он обязан той среде,
куда он попал. <...>
Среда, 24 июля.
По поводу статьи Леметра об Анатоле Франсе в «Фигаро»
Доде сказал мне: «Все это – шайка Ренана, шайка эрудитов
с чуть-чуть заплесневелой ученостью, но и с крупицей поэ
зии». – Да, это – эрудиция для женщин, приспособленная для
них кокетливыми профессоришками, чей великий наставник —
Ренан.
Вторник, 6 августа.
Завтрак у Дрюмона. < . . . >
Доде вернулся; сидя в углу, навалившись на маленький сто
лик, он ленивыми глотками потягивает из чашки кофе и, вне
запно перебив наши сетования на современное общество и его
вялость, принимается красноречиво говорить о том, что нынеш
нее поколение подобно Гамлету, что у него, по выражению Бод-
479
лера, действие противоречит мысли, что сама эпоха не допускает
действия; Доде говорит, что он предложил Жоффруа взять
фразу Бодлера в качестве эпиграфа к его книге о Бланки *.
Вторник, 13 августа.
В нынешнем сенате, с его требованием изъять мою пьесу
«Жермини Ласерте» и его решением о генерале Буланже, —
разве не следовало бы, при режиме подлинной свободы, казнить
каждого десятого?
И в этом сенате – пройдоха Эбрар, требующий, чтобы Рош
фор не подвергался преследованию, – из страха, что он предаст
огласке в «Энтрансижан» его финансовые махинации. < . . . >
Вторник, 20 августа.
Поистине в эти дни Констанов, Тевене, Рувье, Бореперов
я ощущаю поползновение заняться политической литературой...
Мне жаль, что я уже стар, – пожалуй, я был бы полемистом
менее пале-рояльным и более зубастым, чем Рошфор. <...>
Вторник, 3 сентября.
<...> Промышленность, ох, эта промышленность! Здесь, в
высокой части этого чудесного имения, расположена писчебу
мажная фабрика, отбросы которой погубили всю рыбу в реке.
Внизу находится красильня, и ее серные испарения мало-по
малу убивают деревья в соседнем лесу.
Не пройдет и ста лет, как промышленность загубит всю
природу во Франции. <...>
Среда, 11 сентября.
Когда крестьян спрашивают, что они думают о нынешнем
правительстве, они отвечают: «Хватит уж, сыты по горло!» —
«Значит, вы хотите принца Орлеанского? Хотите генерала Бу
ланже?» Они отрицательно качают головами, упорно твердят:
«Сыты по горло!» – и больше из них ничего не вытянешь. <...>
Среда, 2 октября.
<...> В ожидании принцессы, очень поздно возвратив
шейся из Парижа, я раскрыл «Нувель Ревю» и наткнулся на
роман Рони «Термит» *, который, на мой взгляд, должен назы-
480
ваться «Восходящая юность». На этой книге лежит печать под
линно самобытного таланта Рони; она дает картину современ
ного литературного мира, но, по-моему, обладает тем недостат
ком, что ее герои – не портреты определенных лиц, а лишь
смесь отдельных черт характеров, взятых у разных людей,
вследствие чего в романе нет действительности, нет человече
ских личностей, он по-настоящему не стоит на ногах.
Суббота, 5 октября.
Сегодня, на Выставке в военном министерстве, я развле
кался, следя за постепенным увеличением стоимости пушечных
выстрелов. Самый захудалый пушечный выстрел стоит теперь








