Текст книги "Дневник. Том 2"
Автор книги: Эдмон де Гонкур
Соавторы: Жюль де Гонкур
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 53 страниц)
вопрос: «Этимология?» Кто-то отвечает: «Intemperies»... 3 «Гос
пода, – восклицает Кузен, – мы должны проявить некоторую
сдержанность в выборе слов, которые мы имеем честь освя
щать своим авторитетом; «Intemperies» – не латынь: этого
слова нет ни у одного хорошего латинского автора, – это кухон
ная латынь». Все молчат, и тогда я спокойно говорю: «Intempe-
1 Символом веры ( лат. ) .
2 Ненастье ( франц. ) .
3 Ненастье ( лат. ) .
213
ries» – и поясняю: «Тацит!» – «Пусть Тацит, но это же не ла
тинский язык! – снова заявляет Кузен. – Такая латынь годна
лишь для романтизма! Не правда ли, Патен, вы-то знаете ла
тынь? Ведь Тацит пишет не на латинском языке?» Но прежде
чем Патен успел что-нибудь вымолвить, из-за широченного
шейного платка Руайе-Коллара послышалось – гнусаво, с пре-
зрительно-насмешливой интонацией: «Господа, Кузен и Па-
тен – знатоки латыни и оберегают святыни!» Это вызвало
смех, и предложенная этимология была принята.
В другой раз обсуждалось какое-то другое слово... К сожа
лению, не припомню, какое именно... Нет, нет, никак не вспом
нить... Кузен объявил, что это слово не французское. Тут воца
рилось молчание, посреди которого я сказал: «Господин Пен-
гар, будьте добры спуститься в библиотеку и принести мне
третий том Реньяра». А когда книга была принесена, я прочел
нужное слово в одной из фраз «Путешествия в Лапландию» *.
Не надо считать меня более ученым, чем это есть на самом деле.
За несколько дней перед тем мне довелось просмотреть этот том
в связи с одной из моих работ... Кузен тотчас же раскричался:
«Можно ли полагать за основание для принятия слова то, что
оно приткнулось где-то на задворках сочинений хорошего ав
тора?» Из-за огромного шейного платка вновь послышалось:
«У хороших авторов нет задворок, нет задворок!» Нет, я любил
Руайе-Коллара; не любил я там двоих – Кузена и Гизо.
В столовой – низкий потолок, и свисающая с него газовая
лампа обдает таким жаром, что плавятся мозги. Жена Шарля
Гюго говорит мне, что у ее сына от перегрева очень часто бы
вает сильное сердцебиение и острая головная боль, из-за чего
она всегда старается быть возле него. И вот под этим освети
тельным прибором, вызывающим мигрень, Гюго продолжает
пить шампанское и говорить, словно его могучему организму
совершенно нипочем все то, чего не могут вынести обычные
люди.
Даллоз, с присущей ему бестактностью, принялся весьма
глупо рассуждать о психологических нововведениях, которыми
театр обязан Дюма-сыну. Тут взорвался Банвиль и пронзитель
ным и резким голосом потребовал указать ему что-либо в этих
нововведениях, чего нет у Бальзака... И вслед за Банвилем все
нападают на беднягу – поклонника Дюма!
Начавшись с Дюма-сына, разговор переходит на Дюма-отца,
и Гюго сообщает, что он только что прочитал подлинные
«Записки д'Артаньяна» *. В связи с этим он заявляет, что, не
придерживайся он твердого правила – ничего не брать у других,
214
он, всегда успешно сопротивляющийся соблазнам такого рода, но
мог бы противостоять искушению заимствовать и облечь в худо
жественную форму один эпизод, не использованный Дюма-от-
цом. И он принялся увлекательно рассказывать, явно забав
ляясь довольно скользким сюжетом, историю несчастной гор
ничной, которую д'Артаньян сделал посредницей в своей ин
трижке с миледи, угрожая оставить ее навсегда, если она не
добьется от своей госпожи, чтобы та прочла его письма, и снова
угрожая ей тем же, если она не добьется, чтобы та на них от
ветила... «А какая замечательная, человеческая развязка! —
вскричал он. – Развязка, несравненно превосходящая все раз
вязки теперешнего реализма! Горничная, вынужденная поко
риться, добивается у своей госпожи согласия на свидание с
д'Артаньяном. Но когда настает время этого свидания, накопив
шаяся обида вдруг вызывает у бедной жертвы яростную жажду
мести, и она оставляет д'Артаньяна – а дело было зимой – на
целые сутки без огня, без еды, в насквозь промерзшей комнате,
и когда д'Артаньян, выйдя наконец оттуда, попадает к миледи,
та сначала принимает его в свои объятия, а затем пинком вы
кидывает из постели».
Встаем из-за стола. Мы с Банвилем выходим покурить на
лестницу, получив обещание хозяина, что в скором времени у
него будет специальная комната для курения. Возвратясь, мы
находим Гюго в столовой одного, он стоит перед столом, заня
тый подготовкой к чтению стихов; в этой подготовке заме
чается что-то сходное с упражнениями фокусника, пробующего
перед сеансом где-нибудь в уголке свои приемы.
И вот мы в гостиной; Гюго стоит, прислонившись к камину
и держа в руке большой лист беловой копии своих островных
сочинений, – отрывок из рукописей, завещанных Национальной
библиотеке и написанных, по его словам, на особо прочной бу
маге, чтобы обеспечить их сохранность. Затем он медленно на
девает очки, которые из своего рода кокетства много лет из
бегал носить, долго и как бы рассеянно вытирает носовым плат
ком со лба пот, капли которого блестят на его вздутых жилах.
Наконец он начинает, роняя в качестве вступления слова, как
бы предупреждающие нас, что он держит в голове еще целые
миры: «Господа, мне семьдесят четыре года, и я только начи
наю свою деятельность». Он читает нам «Пощечину отца» * —
продолжение «Легенды веков», где имеются прекрасные сверх
человеческие стихи, которые мне ничего не говорят...
Интересно наблюдать Гюго, когда он читает! На камине,
умышленно превращенном в своеобразную театральную декора-
215
цию для чтения стихов, – четырнадцать свечей; они отража
ются в зеркале и в венецианских подвесках, образуя позади
Гюго как бы пылающий костер света, – и на этом фоне выде
ляется лицо Гюго, призрачный лик, – как сказал бы он сам, —
окруженной ореолом, сиянием, которое озаряет коротко остри
женные волосы и белый воротничок поэта и проникает розовым
светом сквозь его оттопыренные, как у сатира, ушные рако
вины.
После «Пощечины отца» великого человека без труда убеж
дают прочесть еще что-нибудь. Стихи, которые он читает нам
на этот раз, взяты из новой поэмы, которую он называет «Все
струны лиры» *, поэмы, в которой он хочет охватить все и ко
торая, – говорит он, улыбаясь, – позволяет ему сохранить мо
лодость.
Тут он декламирует оригинальный отрывок. Прогулка влюб
ленных в лесу весной. Женщина говорит о политике, мужчина
о любви. А когда женщина как будто уже смягчилась, видя во
круг себя пробуждение любви в природе, она вдруг вспоминает
о последней войне и в неистовом порыве отдается ему – не
ради любовной утехи, но во имя того, чтобы от их объятия был
зачат и родился на свет мститель *.
ГОД 1 8 7 6
Суббота, 1 января.
Теперь я каждый раз с тревогой встречаю наступление но
вого года: я боюсь, что он таит в себе много недоброго и угро
жает моему покою, благополучию и здоровью.
Вторник, 4 января.
Превосходно разыграв комедию, г-н Тьер урвал себе
1 053 000 франков в возмещение потери недвижимости *.
На первом заседании комиссии г-н Тьер торжественно за
веряет, что он ни о чем не просит, ничего не хочет, что жертвы
Родине обязаны приносить все, что для себя ему ничего не
нужно и он жалеет об этом разрушении и ущербе только из-за
дам — жены и свояченицы.
Члены комиссии становятся красноречивыми, прося Тьера
назвать определенную сумму, от чего тот упорно отказывается,
однако в конце концов выражает согласие взять у своего архи
тектора смету. Члены комиссии предполагали, что сумма, кото
рую он назначит, не превысит 500 000 франков. Г-н Тьер пред
ставляет им смету архитектора на сумму 1 850 000 франков.
Члены комиссии поражены, но, не решаясь отказать государ
ственному мужу, робко возражают, – они, мол, не осмеливаются
обременить такой суммой бюджет государства и предлагают
Тьеру 1 000 000. Тьер соглашается, однако – любопытный
штрих – его смущает круглая цифра, и он просит выделить ему
1 053 000 франков, чтобы было видно, что это возмещение, а не
подарок.
Вальфре, рассказывая все это, делает вывод, что сбереже
ния от президентского оклада в течение двадцати семи месяцев
и проценты с помещенного миллиона, достигшие со временем
217
64000 франков, составили сумму, достаточную для работ по
сносу разрушенного особняка и возведению нового дома, стои
мость которого не превысила процентов с вклада и дохода от
продажи земельного участка,– словом, он уверен, что пост пре
зидента принес г-ну Тьеру миллион франков и даровой особ
няк. < . . . >
Вторник, 11 января.
С тех пор как мои глаза привыкли к краскам Дальнего Во
стока, любимый мной в живописи восемнадцатый век потуск
нел: его тона теперь кажутся мне серыми.
Четверг, 20 января.
Вчера вечером в курительной комнате принцессы зашел раз
говор о Россини. <...>
Кто-то рассказывал о его письме к Паганини, написанном
на следующий день после первого выступления музыканта, —
письме, в котором маэстро раскрывается весь целиком. По его
словам, он плакал только три раза в жизни: когда освистали
его первую оперу; когда на одном дружеском пиршестве, проис
ходившем в лодке, он выронил из рук индейку, начиненную
трюфелями, и она шлепнулась в Гардское озеро; и, наконец,
вчера, слушая игру Паганини. < . . . >
Суббота, 22 января.
Невольно удивляешься, видя совсем молодого отца, влюб
ленного в грудного младенца, – вот что говорю я сегодня вече
ром Пьеру Гаварни, когда он показывает мне своего четырех
месячного малыша, улыбающегося влажными глазками и губ
ками. «Эти малыши – само очарование, – отвечает он, – всего
милее их улыбка во сне, когда они, по выражению акушерок,
«улыбаются ангелам».
Сегодня вечером Пьер Гаварни довольно метко определил
особенности дарования Фромантена: отсутствие системы в зна
ниях, поразительная неискушенность в вопросах живописного
мастерства; но в то же время умение запечатлеть черты опре
деленного мгновения и обстановки на холсте, на котором он за
тем помещает лошадей и арабов, пусть плохо нарисованных и
небрежно раскрашенных, но прелестных и полных жизни бла
годаря верно подмеченной и поэтически переданной окружаю
щей природе.
Порассуждав о характере дарования Фромантена, Гаварни
заговаривает о себе самом. В спокойной, неторопливой манере,
218
за которой чувствуются жизненная цепкость и упорство, уна
следованные им от отца, он рассказывает, что после долгих
поисков ему удалось наконец найти, каким цветовым пятном
передать дамскую амазонку среди деревьев парка, и что он на
деется со временем передать характер, стиль черного мужского
костюма, – словом, героику современной жизни.
Понедельник, 24 января.
Провожу вечер у Альфонса Доде.
«Умение передать непередаваемое – вот чего вы достигли;
к этому и следует сейчас стремиться в искусстве. Но вся труд
ность в том, чтобы не переходить известной грани, не то неиз
бежно впадешь в маллармизм», – говорит мне Альфонс.
Потом г-жа Доде читает нам написанный ею поэтический
отрывок, – картина рассвета, проникающего в бальный зал с
его красноватым, бледнеющим освещением, розовыми платьями
женщин и голубыми безднами зеркал. < . . . >
Вторник, 25 января.
Захожу с визитом к Жиллю, давшему в «Фигаро» весьма бла
гожелательный отзыв о наших романах.
Его напыщенный вид говорит мне о том, что он весьма поль
щен оказанной ему честью – моим визитом. Вскоре в комнату
робко входит его супруга, взволнованная и полная любопыт
ства, как всякая женщина, в салоне которой случайно оказалась
некая знаменитая личность. Г-жа Жилль напичкана моими
книгами и рассыпается в восторженных похвалах; в то же время
она исподтишка пожирает меня глазами, изучает, стараясь по
лучше запомнить образ великого человека, сочетать его с тем
образом, который рисовался ей в воображении.
Чувствуя, что к моей особе приковано сейчас внимание об
щества, увы! столь запоздалое, в невольно с грустью думаю о
том, что брат мой в течение всей своей жизни не видел ничего,
кроме презрения или сострадания, которым общество награж¬
дает непризнанного писателя, чье имя связывается в памяти
лишь с резкой критикой и бранными статьями.
Среди дня я навещаю продавца гравюр Рапилли, любезного
издателя моего «Искусства XVIII века». В лавку входит совсем
молодой человек с очень наивным лицом, кладет на прилавок
гравюры и спрашивает, сколько он может получить за них.
Стоя к нему спиной и как бы просматривая заглавия книг на
219
полках, я замечаю краешком глаза шесть цветных акватинт,
шесть гравюр Жанине без подписи, таких свеженьких, словно
их только что вынули из-под печатного станка. Среди других
я увидел «Сравнение» по картине Лафренсена, – за такую же
гравюру Довен несколько месяцев тому назад спрашивал
1500 франков. В целом эти шесть гравюр стоили никак не менее
2000—2500 франков.
Рапилли долго молчит, – видно, его обуревают сомнения, а
затем, стараясь скрыть подлую радость и трепет вожделения
под маской незаинтересованности, пускает в ход известный мо
шеннический прием и с нарочитой небрежностью произносит:
«Ну что ж, можно дать за них сто двадцать франков». – «Мне
кажется, это очень мало, – возражает молодой человек, – я рас
считывал получить за них хотя бы сто пятьдесят франков, —
мне так нужны сейчас деньги!»
Я едва удержался, чтобы не крикнуть: «Забирай свои гра
вюры, простофиля, ступай в соседнюю лавку и смело требуй за
них тысячу двести франков... Ты получишь их безо всяких раз
говоров...»
Но Рапилли был неумолим и не пожелал прибавить ни од
ного су сверх ста двадцати франков.
Я не видел более свирепой расправы, учиненной к тому же
с видом полного благодушия.
О, торговля! Сколь дальновидно было античное общество,
запрещавшее своей знати заниматься торговлей. Всякая тор
говля превращает человека в мошенника, – законного, если хо
тите, – но все же мошенника. < . . . >
Литературу, созданную Флобером и Гонкурами, можно было
бы, мне кажется, определить как достовернейшее воспроизве
дение действительности в прозе, говорящей языком поэзии.
Тесть Клодиюса Поплена на смертном одре комкал про
стыню тем торопливым, перебирающим движением пальцев,
каким пересчитывают банкноты.
Воскресенье, 30 января.
Избрание Бароде, последние выборы в сенат, избрание Гюго
во втором туре * показали, что и в политике и в управле
нии нацией начинают побеждать принципы последней револю
ции, теоретически обоснованные еще в трудах Бабефа: во имя
всеобщего равенства начинается изничтожение аристократии
духа.
220
Понедельник, 31 января.
– Морни... конечно, будь мы здесь не вчетвером, как сей
час (это говорит Альфонс Доде), будь среди нас кто-нибудь
посторонний, я бы об этом умолчал, но, говоря по чести, Морни
был дурак д у р а к о м , просто ж...! Помнится, он говорил: «Мне
так легко даются стихи, в бытность мою в пансионе я не раз
перелагал стихами особенно трудные уроки...» Еще он говорил:
«А музыка! Да я был создан, чтобы писать музыку, удивительно,
как мелодии сами собой зарождаются у меня в голове...»
И он принимался напевать мотив, напоминавший песенку «Ах,
при свете лунном...». Но зато административного тупоумия у
него не было. Со мной он всегда был очень мил и требовал
только, чтобы я короче стриг волосы...
< . . . > Да, повторяю, человек этот всегда был ласков ко мне
и в обращении со мной не позволял себе ничего такого, что по
зволял себе с другими. Однако я непричастен к сочиненным им
«Негритянским песенкам» и в очень мягкой форме отклонил
предложение написать слова к его кантате.
Да, он мечтал о музыке для пышной церемонии с восклица
ниями «Да здравствует Император!», которая должна была во
одушевлять массы во время празднования 15 августа *. Увидав,
что я холодно отношусь к его затее, он обратился к Гектору
Кремье. Но знаете ли, в чем соль всей этой истории? Праздно
вание должно было состояться в Порт-сен-Мартен *. Герцог
приезжает туда в надежде насладиться овацией, которой будет
встречена его музыка. Играют сцены из Мольера, Корнеля, а
кантаты все нет как нет. Морни покидает ложу, в сердцах
громко хлопнув дверью. Анонимность музыки и слов была так
тщательно сохранена, что цензура отклонила кантату! Можно
себе представить, как вытянулась физиономия у Дусе на сле
дующий день! Да, закулисная сторона жизни была в то время
занятной и даже смахивала на фарс... Было однажды, что какое-
то неодобрительное высказывание Рошфора о музыке Сен-
Реми * задело герцога за живое... да еще как! Он просто на
стенку полез!.. И вот он подбирает полное собрание своих сочи
нений и посылает Жувену, прося отомстить Рошфору за на¬
падки. Кремье, Галеви и Сироден были в то время сотрудни
ками герцога и его доверенными лицами в литературных делах;
и вот Сироден – дипломат вдвойне, как драматург и конди
тер *, взялся помирить Морни с Рошфором. Всякий раз при
встрече с последним он заговаривал о Рембрандте, сводя речь
к знаменитой картине Рембрандта, принадлежавшей Морни, и
221
вымогая у журналиста обещание прийти посмотреть ее, тут же
назначая и день встречи. Однако Рошфор все не являлся, а гер
цог – я сам тому свидетель – не менее семи или восьми раз
был как на горячих угольях, поджидая его.
– И вам не приходит в голову использовать все это? – вос
клицает Золя (он, как и всегда, когда слушает о чем-либо, при
годном для переработки в роман, ерзает на стуле, который так
и ездит под ним, описывая полукружия). – Ведь может полу
читься интереснейшая книга... Тут виден характер... Эх! Как
бы это пригодилось мне для «Его превосходительства Эжена
Ругона»... Вы со мной не согласны, Флобер?
– Все это любопытно, но не пойдет для романа...
– Не пойдет для романа? Да что вы! Еще как пойдет! Не
правда ли, Гонкур?
– Я считаю в принципе, что романы следует создавать на
основе подлинных событий, но таких, которые не могут попасть
в мемуары.
– Ну а вы, Флобер? – настаивает Золя. – Почему вы не
хотите заняться этой эпохой?
– Как вам сказать? – отвечает Флобер. – Надо еще искать,
как подать все это, в какой форме... А главное, я теперь пе
сочник!
– Как? Песочник? – переспрашивает Доде. – Это еще что?
– Да, да, поверьте, уж я-то знаю, что из меня песок сып
лется... Старый хрыч я – и больше ничего...
Он сопровождает свои слова жестом, выражающим полную
безнадежность. < . . . >
Среда, 2 февраля.
Поплен, приехав на вечер к принцессе, тотчас отводит меня
в сторону от гостей. Дело в том, – сообщает он, – что принцесса
сочинила повестушку, посвященную ее любимой собачке, и ей
непременно хочется увидеть свое произведение напечатанным,
хотя бы и в небольшом количестве экземпляров. Так вот, не
согласимся ли мы с Флобером прослушать эту вещицу? И мы
втроем после обеда ускользаем, как заговорщики, в кабинет
принцессы и погружаемся в чтение.
С первых же фраз Флобер вносит исправления, предлагает
заменять слова, – можно подумать, что перед нами труд собрата
по перу. До чего же юн душой этот милый старый холостяк!
Принцесса – увы! – понятия не имеет о том, что такое писа
тельское ремесло, и оно удается ей тем меньше, чем больше она
прилагает стараний. Ей, пожалуй, нельзя отказать в умении
222
легко написать изящное письмо; но при попытке сочинить не
что, обладающее художественными достоинствами, у нее из-под
пера выходят одни лишь литературные шаблоны, пошло-высо-
копарные или глупо-сентиментальные фразы, представляю
щиеся ей красивым слогом. Исправлять такие вещи нельзя, их
надо либо переписывать наново, либо принимать как они есть,
при всей их никчемности. Принцесса – мастер устного жанра,
но отнюдь не писатель. Истинная ее стихия – это красноречие
светского злословья, ядовитые шуточки, язвительные характе
ристики.
В рассказике же бьет в глаза полная литературная беспо
мощность в соединении с наивной чувствительностью пансио
нерки. Лучше было бы не публиковать эту вещицу, не умалять
принцессу в глазах посторонних, не открывать ее самых сла
бых, самых смешных сторон. Но принцесса, видно, с таким
упоением изливала в этой повести душу во время какой-нибудь
из своих бессонных ночей, и ей так хочется стать нашим собра
том по перу, – ибо она искренне полагает, что все люди на
свете способны равно владеть этим орудием, – и она с такой
детской радостью предвкушает минуту, когда увидит свою по
весть напечатанной на красивой бумаге, что было бы бессмыс
ленно удерживать ее от этого шага. Ну что ж, пусть застонут
печатные станки от «Смерти Диди»! Быть может, и нехудо,
если нескромные притязания августейших особ, еще при их
жизни на этой земле, вдруг обнаруживают свою несостоятель
ность. < . . . >
Пятница, 4 февраля.
Теперь, когда я подолгу работаю по вечерам и у меня сильно
разыгрывается воображение, я знаю наверняка, что на следую
щий день разразится мигрень; так непременно случается вся
кий раз, как я думаю над новым персонажем.
Вторник, 8 февраля.
< . . . > Никогда не ощущаю я острее своей отчужденности
от других, своего душевного одиночества, чем в минуты близ
ких соприкосновений с людьми и в кругу друзей.
Суббота, 12 февраля.
Чтобы меня понять, чтобы узнать мне цену, надо мне понра
виться: при общении с людьми, мне несимпатичными, я замы
каюсь в себе, не позволяю заглянуть в свою душу.
223

Воскресенье, 13 февраля.
<...> Читая сегодня ночью Мишле, я нашел, что это проза
дурманящая, хмельная, пряная, возбуждающая и щекочущая
нервы.
Понедельник, 21 февраля.
По утверждению Тургенева, за границей – в России, в Ан
глии, в Германии – Шатобриан не оценен по достоинству; его
превосходная, поэтическая проза, мать и кормилица всей совре
менной красочной прозы, не пользуется там ни малейшим
успехом.
Четверг, 24 февраля.
Все, что торжествует в мире, чуждо мне и приносит одни
разочарования. Во время Крымской кампании мои симпатии
были на стороне России против Франции. Во время войны с
Италией я был за Австрию против Италии и Франции. Во
время войны 1870 года я, на сей раз, был за Францию против
пруссаков. В Испании, в последнее время, мое сочувствие за
воевал Дон Карлос *, ибо он, – хотя его facies 1 и малопривле
кателен, единственный из августейших, кто рискнул подставить
свою особу под жерла пушек. А что касается родной страны,
то я на этих днях молил небеса о победе консерваторов на вы
борах *.
Самое любопытное, что все мои симпатии, которые торжест
вующий рок неизменно награждает пинком в зад, почти всегда
идут вразрез с моей собственной выгодой: например, если бы
Бюффе не провалился, то, вероятнее всего, меня привлекли бы
к суду за «Девку Элизу».
Мастерски написанный отрывок? Существует мнение, что
это удается в том случае, если писатель в какую-то счастливую
минуту находит для выражения своего замысла его единствен
ную, неповторимую формулу. Я не разделяю этого мнения и
считаю, что один и тот же отрывок, написанный четырежды в
различные периоды жизни, при разном душевном настроении,
будет в каждом из своих воплощений отличаться – разумеется,
если автор талантлив – и высоким мастерством, и совершенст
вом формы, своеобразными в каждом случае, но вполне равно
ценными.
1 Облик ( лат. ) .
224


«На тротуаре». Рисунок К. Гиса
«Елисейские поля». Картина К. Гиса


Галерея машин на Всемирной выставке
в Париже 1878 г. Фотография
Афиша к спектаклю «Западня»
(По одноименному роману Э. Золя)
в театре Порт-Сен-Мартен
Понедельник, 28 февраля.
Когда одолевают неприятности, надо иметь мужество, едва
проснувшись, тотчас вскочить с постели, размяться в ходьбе
и стряхнуть с себя малодушную утреннюю расслабленность.
Вторник, 29 февраля.
Говоря об изношенных, потрепанных бумажках, о деньгах,
имеющих обращение в Европе, Сен-Виктор образно называет
их «корпией раненого государства».
Затем он рассказывает, что Гюго в своем салоне открыто
заявлял всем и каждому, что Мак-Магон заслуживает тысячи
смертей, что его призовут в свое время к ответственности, что
самому Гюго, быть может, предстоит стать судьей этого чело
века и тогда он разделается с ним, как с бешеной собакой.
К этому Гюго добавлял, что свою речь об амнистии коммуна
рам * он напишет заранее, а то может статься, что, если ему
изменит самообладание, он выскажет все это вслух с трибуны
сената.
Воскресенье, 5 марта.
Сегодня Тургенев вошел к Флоберу со словами: «Никогда
еще я не видел так ясно, как вчера, насколько различны чело
веческие расы: я думал об этом всю ночь... Ведь мы с вами
люди одной профессии, не правда ли, собратья по перу... А вот
вчера, на представлении «Госпожи Каверле» *, когда я услыхал
со сцены, как молодой человек говорит любовнику своей ма
тери, обнявшему его сестру: «Я запрещаю вам целовать эту де
вушку...», во мне шевельнулось возмущение! И если бы в зале
находилось пятьсот русских, все они почувствовали бы то же
самое возмущение. Однако, насколько я заметил, ни у Флобера,
ни у кого из сидевших со мной в ложе не возникло такого чув
ства!.. И я об этом раздумывал всю ночь. Да, вы люди латин
ской расы, в вас еще жив дух римлян с их преклонением перед
священным правом; словом, вы люди закона... А мы не та
ковы... Как бы вам это объяснить? Представьте себе, что у нас,
в России, как бы стоят по кругу все старые русские, а позади
них толпятся молодые русские. Старики говорят свое «да» или
«нет», а те, что стоят позади, слушают их. И вот перед этими
«да» и «нет» закон бессилен, он просто не существует; у нас,
русских, закон не кристаллизуется, как у вас. Например, воров
ство в России – дело нередкое, но если человек, совершив даже
и двадцать краж, признается в них и будет доказано, что на
15
Э. и Ж де Гонкур, т. 2
225
преступление его толкнул голод, толкнула нужда – его оправ
дают... Да, вы – люди закона и чести, а мы, хотя у нас и само
властье, мы люди...»
Он ищет нужное слово, и я подсказываю ему:
– Более человечные!
– Да, именно! – подтверждает он. – Мы менее связаны
условностями, мы более человечные люди!
Сегодня воскресенье, последний день выборов, и мне любо
пытно, какое настроение царит в гостиной Гюго *.
На лестнице мне встречаются Мерис и Вакери; Вакери
громко спорит со своей дочерью о том, нужно ли нанимать эки
паж – он явно не расположен тратиться из-за нее.
В салоне поэта, почти пустом, справа от Гюго на уголке ди
вана застыла в позе благоговейного внимания г-жа Друэ, похо
жая в своем строгом, но изящном платье на знатную вдову.
Слева – жена Шарля Гюго полулежит в ленивой позе, утопая
в мягких волнах черного кружевного платья, мило улыбается,
но в глазах у нее я замечаю насмешливые искорки, – ей, дол
жно быть, прискучило ежевечернее священнодействие и старая
погудка великого человека – ее свекра. Гости: Флобер, Турге
нев, Гузьен и какой-то ничем не примечательный молодой че
ловек.
Гюго рассуждает о выступлениях Тьера, как бы стараясь
уяснить себе, в чем же секрет его обаяния, – ведь этот оратор
говорит о вещах, всем известных лучше, чем ему самому, при
том немилосердно грешит против правил французского языка,
голос у него препротивный; а между тем не проходит и
получаса, как этот голос увлекает вас, всецело завладевает ва
шим вниманием. Перебрав затем и других ораторов, Гюго за
ключает: «Во всяком случае, эти речи нельзя читать глазами!
Это всего лишь лекции, занимательные лекции, которые забы
ваются самое большее через три дня... А между тем, господа, —
с этими словами он поднимается, – не обязан ли оратор стре
миться к тому, чтобы слова его запечатлевались в памяти, го
ворить, думая о будущем?»
Я подаю руку г-же Друэ, и мы переходим в столовую, где
на столе расставлены фрукты, ликеры, сиропы... Здесь Гюго,
скрестив руки и держась очень прямо в своем наглухо застег
нутом сюртуке, на котором ослепительно белеет фуляровый
платок, продолжает ораторствовать; он говорит мягким, тягу
чим, чуть приглушенным и вместе с тем очень внятным голо
сом, который как бы смакует, ласкает слова. Он рассуждает,
226
полузакрыв глаза, от чего в лице его появляется что-то коша
чье, и я разглядываю это застывшее, но прекрасное лицо, на
поминающее теперь, в старости, своим теплым, мягким, как бы
обкуренным тоном рембрандтовских синдиков; когда же он
оживляется, у него начинают забавно шевелиться, – то подни
маясь, то опускаясь, – кожа лба и седая шевелюра.
Гюго высказывает суждения о Микеланджело, о Рембрандте,
о Рубенсе и Йордансе, бросив вскользь, что ставит этого послед
него мастера выше Рубенса.
Вечер проходит в тесном дружеском кругу, за приятной бе
седой об искусстве и литературе, не нарушаемой погремушкой
какого-нибудь политикана. В одиннадцать часов Гюго подни
мается, надевает старую шляпу, оставленную ему испанцем
Кастеляром вместо его более новой, и все сразу же расхо
дятся.
Понедельник, 13 марта.
Тургенев говорит о том, что в жизни очень часто героиче
ское сочетается с комическим. Один русский генерал, после
двух атак, отбитых засевшими на кладбище французами, при
казал своим солдатам перебросить его через ограду. Тургенев
просил самого генерала, мужчину весьма тучного, рассказать,
как все это было. И вот что рассказал ему генерал.
Упав прямо в лужу, он некоторое время безуспешно пы
тался встать на ноги, но снова и снова падал, вскрикивая при
этом: «Урра!» За ним наблюдал какой-то француз-пехотинец,
однако не стрелял, а только смеялся и восклицал: «Эх ты, тол
стый боров, толстый боров!» Но генеральские «Урра!» были
услышаны, подняли боевой дух русских, и те поспешили пере
лезть через ограду на выручку своему начальнику; французы
вскоре были вытеснены с кладбища.
Перечитав на днях «Озорные рассказы» Бальзака, я был
просто испуган тем наивным восхищением, которое они во мне
вызвали. Мне как-то страшновато. Ведь сочинителя книг,
еще способного что-то сочинять, не покидает во время чтения
врожденное критическое чутье. Когда же он начинает читать с
непосредственностью обывателя, ему – так мне кажется – уже
грозит потеря творческого дара.
Вторник, 21 марта.
Преклонение французов перед ореолом Академии сказалось
с предельной полнотой в замечании, сделанном Ренану неким
15*
227
жандармом. В дни Всемирной выставки Ренан заведовал руко
писным отделом Национальной библиотеки, где, из-за наплыва
посетителей, к нему был приставлен в помощники жандарм.
Однажды, когда они были наедине, последний, указав рукой на
старинные переплеты древнейших рукописей, – деревянные или
из свиной кожи, – осведомился у Ренана: «Я полагаю, сударь,
что все эти книги награждены Академией?» < . . . >
Четверг, 23 марта.
У Эбрара.
Типичное жилище дельца – просторная, комфортабельная
квартира в самом центре города, как раз такая, какая нужна,
чтобы пускать пыль в глаза. Обстановка уродливая, дешевая,
но подделанная под дорогую, на стенах развешаны картины в
стиле XVIII века, явно написанные кистью деревенского ма
ляра, и жалкие ковры.
Здесь собираются сливки левого центра, мужчины со лбами








