Текст книги "Дневник. Том 2"
Автор книги: Эдмон де Гонкур
Соавторы: Жюль де Гонкур
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 53 страниц)
придумано литературой.
Гюстав Жеффруа, ужинавший в сочельник у Роллина, рас
сказывал, что местный священник, который угостил их наутро
завтраком, – совсем особенный священник: если ему случалось
высказываться с некоторой резкостью, с философской смело
стью, то начинал он свою речь так: «Если бы я был мужчи
ной...» Поистине умное и оригинальное начало речи для свя
щенника.
Суббота, 31 декабря.
Весь вечер работал над сценой в Венсенском лесу для пьесы
«Жермини Ласерте».
ГОД 1888
Среда, 4 января.
У меня есть все основания полагать, что «Дневник Гонку
ров» даст потомство. Сегодня вечером, у принцессы, Жоливе
сказал мне, что один его друг, следуя моему примеру, пишет
дневник, и, пробормотав: «Ну да, какой-нибудь пейзаж, анек
дот, размышление – все вместе создает забавное целое...» —
добавил: «Да и меня самого разбирает желание усесться за
дневник» *.
Понедельник, 9 января.
Провел весь день, следя за тем, как сажали четыре десятка
пионов, присланных из Японии Хаяси, поручившим передать
мне, что это самые замечательные и редкие сорта.
В предисловии к своему новому роману Мопассан, ополчив
шись против артистического стиля, целит в меня, хотя и не
называет моего имени *. Уже в связи с подпиской на памятник
Флоберу и со статьей в «Жиль Бласе» * я заметил, что искрен
ность Мопассана оставляет желать много лучшего. Сегодня же
я одновременно познакомился и с упомянутым выпадом против
меня в печати, и с пришедшим по почте письмом, в котором он
свидетельствует мне свое восхищение и привязанность. Таким
образом, этот нормандец сам вынуждает меня думать, что нор
мандской хитрости ему не занимать стать. Впрочем, Золя и
раньше говорил мне о нем, что это король лгунов... < . . . >
Четверг, 19 января.
Сам не знаю, как коснулись сегодня мои руки туалетного
зеркальца моей матери, как сдвинули его крышку; зеркальце
приоткрылось, и, глядя на его словно потускневший, нездешний
437
свет, я представил себе изысканную фантастическую новеллу о
впечатлительном человеке, которому при определенном душев
ном состоянии может на миг почудиться, будто в зеркале,
выплывшем из мрака, он вновь находит отражение любимого
лица, запечатленное там, в глубине, навек. <...>
Суббота, 21 января.
Сегодня утром, вместе с Доде, ко мне пришел на завтрак
Порель, и я прочел ему первую половину пьесы до завтрака,
а вторую – после.
Первая половина пьесы, казалось мне, была выслушана
с одобрением, но в глубине души я все же опасался, что это
только видимость одобрения – чтобы не омрачать завтрака, и я
боялся, не послужит ли Порелю предлогом для отказа какая-
либо сцена из второй части. Поэтому, когда, при чтении седь
мой сцены *, его физиономия стала совсем кислой, я подумал:
«Так и есть! Он мне откажет».
Но вот чтение закончилось, и Порель попросил меня слегка
переделать сцену в «Черном шаре»; * такого рода бал, считает
он, нужно показать как бы сбоку, только один уголок зала; он
попросил также убрать седьмую сцену. «Я поставлю спек
такль, – сказал он, – поставлю и с этой картиной, если вы по
требуете, но, по-моему, она компрометирует пьесу... Учитывая
обстоятельства, при которых вы писали ее, вы должны понимать,
что все ваши враги только и ждут, как бы наброситься на вас...
Пусть же у них будет возможно меньше поводов к вам при
драться!»
Замечание Пореля насчет бала в «Черном шаре» совершенно
справедливо: сцена станет более выразительной... Что же до
седьмой сцены, – в романе это обед в Венсенском лесу, – то
она действительно опасна своим грубым комизмом, однако снять
ее – значит убрать важный кусок биографии Жермини; кроме
того, я понимал ее как сцену комическую и намеренно вставил
между двумя драматическими сценами. Но так и быть! Каждому
автору, влюбленному в свое искусство, дозволено питать на
дежду, что когда он умрет, его пьесы будут играть такими,
какими он их написал. И я согласился. <...>
Среда, 1 февраля.
Передав свою пьесу Порелю, я не могу не думать о всевоз
можных неприятностях, которые, безусловно, повлечет за собой
представление этой пьесы. Порель считал гвоздем спектакля
438
сцену обеда с семью девочками и прислуживающей им Жер-
мини Ласерте, – сцену, от которой он ждал наибольшего
успеха, – и вот в газетах напечатана заметка о том, что появ
ление на театральных подмостках актеров и актрис, не достиг
ших шестнадцатилетнего возраста, будет воспрещено.
А потом, я предчувствую, начнутся столкновения и баталии
из-за совершенной оригинальности пьесы!.. А потом я опасаюсь
обычной оглядки и трусости Пореля в работе над пьесой, вслед
за смелым решением принять ее и за отвагой первых минут.
И, право, мне очень досадно думать, что из-за споров и раз
ногласий ее могут не поставить будущей зимой; уж гораздо
лучше не держать меня целый год в ожидании, а дать мне напе
чатать ее сейчас. <...>
Среда, 15 февраля.
Получил письмо от Антуана, где он сообщает, что в будущем
сезоне будет ставить в Свободном театре «Отечество в опасно
сти», – любопытно, что как раз в эту самую минуту я вписывал
в мой «Дневник» извещение о том, что эта пьеса пойдет во Фран
цузской Комедии. <...>
Суббота, 18 февраля.
< . . . > Я испытываю к импрессионистической школе какое-то
недоверие, потому что, как мне кажется, она еще менее спо
собна почувствовать и оценить предмет искусства, каков бы он
ни был, чем школа Бугеро и Кабанеля. Для нее существует
лишь один предмет искусства: ее собственная живопись.
Воскресенье, 26 февраля.
< . . . > Роден признался мне в следующем: чтобы вещи, вы
полняемые им, полностью его удовлетворили, они с самого на
чала должны делаться во всю задуманную для них величину,
потому что именно детали, над которыми он работает в самом
конце, выявляют движение, и потому что, лишь созерцая в про
должение долгих месяцев эти эскизы – макеты будущей скульп
туры в натуральную величину, он может отдать себе отчет, в
какой степени недостает ей движения, и сообщает ей это дви
жение, отдаляя от торса руки и т. д. и т. п., словом, придавая
ей всю живость действия, всю стройность, всю воздушность —
все то, что было расплывчато и скрыто, пока он не приступал
к последним деталям работы.
439
Он рассказал мне это в связи с заказанной ему правитель
ством скульптурой «Поцелуй», которая должна быть выполнена
в мраморе, больше чем в человеческий рост, а у него не хва
тает времени, чтобы работать над ней по своему обычному ме
тоду. < . . . >
Четверг, 8 марта.
Я начинаю перебелять записи о болезни и смерти моего
брата и чувствую настоятельную потребность пойти навестить
его на кладбище <...>
Понедельник, 12 марта.
Я проснулся с такими заложенными бронхами, с таким зло
вещим хрипом в груди, что сразу бросился переписывать не
сколько оставшихся страниц «Дневника».
Готово. Я могу болеть, могу умереть – та часть «Дневника»,
которая кончается смертью моего брата, выйдет в свет.
Пятница, 6 апреля.
< . . . > Сегодня у Доде обедает Антуан. Это тонкий, строй
ный, нервический молодой человек, с чуть легкомысленным но
сом и мягкими бархатными, необыкновенно обольстительными
глазами.
Он делится со мной своими планами. Еще два года он хочет
целиком посвятить подготовке спектаклей, подобных тому, ко
торый собирается показать, – два года, пока он в совершенстве
не изучит свое дело и то основное, что нужно знать для руко
водства театром.
Затем он надеется получить от правительства зрительный
зал и субсидию, кроме того, по его расчету, у него будет шесть
сот абонентов – иначе говоря, доход в шестьдесят тысяч фран
ков; и с оборотным капиталом в сотню тысяч франков, с этим
бесплатным зрительным залом, при содействии найденных им
актеров, работающих на скромном жалованье, он станет дирек
тором театра, где будут ставить сто двадцать спектаклей в год;
на его подмостки писательская молодежь будет вываливать из
своих папок все, что сколько-нибудь похоже на драму. Ибо ка
ков бы ни был успех той или иной пьесы, она, по его замыслу,
должна идти у него не больше, как две недели, – две недели,
после чего автор получает право передать ее другому театру.
Он же лично будет по-прежнему играть на сцене и, доволь
ствуясь двенадцатью тысячами франков содержания, непре-
440
менно оставит за собой заведование литературной частью, пере
дав финансовую особому комитету.
И он стал шутить насчет того, что если предприятию хоть
немного повезет, то каждое абонированное за сто франков
кресло может дать две-три сотни франков прибыли.
Это действительно свежая, оригинальная идея, которая мо
жет быть весьма благоприятной для появления новых драмати
ческих произведений, – мысль, достойная поддержки со стороны
правительства.
Одно удовольствие слушать этого молодого Антуана, кото
рый хоть и скромно, но сознается, что многие увлечены его
идеей. По его горящим, словно у одержимого, глазам чувст
вуется, что он верит в свое дело, в этом лицедее сидит фанатик:
он уже обратил в свою веру отца, старого служащего Газовой
компании, где служил и сам Антуан, поначалу совершенно
враждебного его театральным опытам.
Пятница, 20 апреля.
< . . . > Не нужно забывать, что в былые времена вся выдумка,
все творческие способности, вся фантазия человечества прояв
ляли себя только в поэзии... Ныне существуют еще стихоплеты,
но нет поэтов, ибо все – и сила выдумки, и творческие способ
ности, и фантазия – в настоящее время отдано прозе.
Вторник, 24 апреля.
Сегодня вечером я, к счастью, один; сижу, пью водку, а пе
редо мной желтая афиша. Она гласит:
Третий и последний том Дневника Гонкуров.
Том из собрания Шарпантье. Цена 3 фр. 50 сант.
Это мой последний том, завершение моей творческой лите
ратурной жизни, и я смотрю на афишу с каким-то смешанным
чувством грусти и радости освобождения.
Вечером я получил телеграмму от Боннетена, который
истинно по-дружески, втайне от меня, добился того, чтобы от
рывок из моего «Дневника» напечатали в приложении к «Фи
гаро», – эта телеграмма очень тронула меня. В сущности, из
всей компании молодых литераторов – он самый деликатный и
внимательный, самый добрый, самый сердечный и преданный
мне.
Розовый расплывчатый шар луны стоит в туманно-жемчуж-
ном небе, – как на японских гравюрах.
441
Среда, 25 апреля.
< . . . > Книги, подобные моему «Дневнику», выходя в свет, —
в этот момент отдаешь себе отчет, насколько обидчивы и огра
ниченны люди, – обычно нарушают спокойную деятельность
твоего ума, поселяя в нем тревожную мысль о предстоящих
ссорах, спорах и дуэлях. Нынче утром, после дурно проведенной,
бессонной ночи, я вообразил, что ко мне вот-вот явится новый
муж г-жи де Турбей и мы с ним перережем друг другу глотки;
а вечером, идя к принцессе, но не захватив еще с собой мою
книгу, я говорил себе: «Наслаждайся оставшимися тебе крат
кими минутами; быть может, это последний твой вечер в гости
ной, где ты привык бывать вот уже двадцать четыре года».
Четверг, 3 мая.
< . . . > Выставка рисунков Гюго. Несомненно, эти рисунки
подсказали Дорэ средневековый фон его первых иллюстраций.
Среди карикатур этого могучего карикатуриста «Восторженный
китаец» и «Растроганный гамен» чем-то напоминают прими
тивные изображения пещерных художников, сделанные на
скалах.
Встретился с Рони у подъезда «Фигаро» и поднялся с ним
к Боннетену, которого застал за работой над субботним «Лите
ратурным приложением»; он сидел в кабинете, где красовалось
чучело выдры, убитой Адриеном Марксом и подаренной им
Перивье.
Вечером, когда в разговоре с молодым Гюго я не без восхи
щения упомянул о рисунках его деда и о том, как хороши там
желтоватые тона старых потрескавшихся камней на фоне аспид-
но-серого неба, земли и далей, он открыл мне, что эти желтова
тые тона дал подслащенный кофе, так как все наброски большей
частью делались после еды, за обеденным столом.
Вторник, 8 мая.
«Ревю Эндепандант» печатает отрывок из «Признаний»
Мура, в котором, повторяя все сплетни кофейни «Новые
Афины», вернее, сплетни Дега, Мур утверждает, что я не ху
дожник.
Ах, милые импрессионисты! Нет художников, кроме них!
Чудаки-художники, которые никогда не могли осуществить что
бы то ни было из своих замыслов... А вся трудность искусства —
это осуществление, это вещь, доведенная до той степени закон-
442
ченности, когда набросок, эскиз превращается в картину... Да,
только делатели эскизов, изготовители пятен – к тому же не
ими выдуманных: пятен, украденных у Гойи, пятен, украденных
у японцев... А какие притязания у сих импрессионистов! А как
смешны утверждения какого-то Дега, будто вся нынешняя ли
тература вдохновлена живописью, – Дега, которому принесли
успех его прачки и танцовщицы в те годы, когда в «Манетте Са-
ломон» я указал живописцам нравов на эти два вида женщин,
словно открывающих, что такое нагота и молочная белизна
кожи... Дега – страдающего запором творчества, неудачника,
мастера козней, задуманных и выношенных в бессонные ночи...
Дега – трусливого игрока, скверного малого, которого я показал
во всей красе, описав его отношения с де Ниттисами!
В сущности, это слишком уж глупо: я – не художник! Кто
же тогда художник среди современных писателей?
Четверг, 10 мая.
Вечером говорили о том, что у современных храмов, посвя
щенных золотому тельцу, церковный вид; речь шла о главной
лестнице Учетного банка, о высоте его залов, о мягком рассеян
ном свете внутри и, наконец, о том особом расположении частей
архитектурного целого, которое придает тому или иному зданию
религиозный характер. Кто-то сказал, что перед этим алтарем,
воздвигнутым пятифранковику, говорят тихим голосом и с ка
ким-то благоговением, словно это алтарь с платом Вероники,
запечатлевшим лик Христа; а еще кто-то заметил даже, что
банковские служащие смахивают на причетников. <...>
Вторник, 15 мая.
Наконец-то сегодня вечером в наплывающих сумерках по
слышался тихий влажный шелест дождя среди молодой листвы,
и повеяло свежим живительным ароматом расцветающей при
роды.
Суббота, 19 мая.
Задумываемся ли мы над тем, как выгодно быть республи
канцем, и представляем ли себе, какое место занимал бы в
науке историк Эме Мартен *, будь он историком-легитимистом?
Вот характерный ответ республиканца. Греви спросил у ди
ректора Академии изящных искусств его мнение о художествен-
443
пой выставке этого года: «Ни одного выдающегося произведе
ния, зато посредственные – вполне приличны.
– Превосходно, это как раз то, что нужно республике».
Четверг, 24 мая.
Быть может, всего лучше для литературы быть писателем
без всякого стиля. Я говорю это, думая о картине агонии и
смерти брата в третьем томе моего «Дневника».
Пятница, 25 мая.
Ах, если бы мне пожить еще несколько лет, я написал бы
книгу о японском искусстве в том же роде, какую написал об
искусстве XVIII века, книгу, менее документированную, но еще
в большей степени стремящуюся к проникновенному описанию
и раскрытию вещей. Она состояла бы из четырех этюдов: о Хо-
кусаи, обновившем на современный лад древнее японское искус
ство; об Утамаро, тамошнем Ватто; о К орине и о Ритцоно —
двух выдающихся художниках и лакировальщиках. К этим че
тырем этюдам я, возможно, добавил бы этюд о Гакутеи *, вели
ком мастере суримоно, – том самом Гакутеи, который в легком
цветном рисунке умеет соединить прелесть персидской миниа
тюры и европейской миниатюры средневековья.
Четверг, 14 июня.
Скульптор Роден исчезает порой из дома на несколько дней,
причем никто не знает, куда он ушел; а когда он возвращается
и его спрашивают, где он был, он отвечает: «Я смотрел со
боры». <...>
Вторник, 3 июля.
Сегодня вечером Доде рассказывал о «Маленьком при
ходе» * – будущем своем романе, замысел которого понемногу
созревает в его воображении. Работа над «Бессмертным» его не
радовала, не давала полного удовлетворения; в этом романе он
видит лишь одно большое достоинство – жизненный опыт.
А сейчас он хочет написать книгу, в которую вложит все, что
есть в нем хорошего: свою доброту, свое сочувствие к несчаст
ным, скитающимся по большим дорогам. Это будет история о
муже, простившем жене измену, – история, доказывающая, как
глупо поступает любящий человек, убивая, уничтожая навек
предмет своей любви... «Да, – говорит он, возвращаясь к своему
роману, – это будет книга о душевной кротости».
444
И в какой-то уголок этой книги всепрощения он вложит все,
что видел сквозь жалюзи из дома своего деда, против источ
ника, на скрещении дорог, – все свои записи карандашом, где
запечатлевал, подобно художнику, позы, повадки, движения
странствующих бедняков и, так сказать, все образы сомнения и
растерянности перед загадкой выбираемых наудачу и ведущих
куда-то дорог.
Пятница, 6 июля.
Что такое Мопассан? Это современный Поль де Кок, – Поль
де Кок эпохи чуть поболее литературной, чем 1830 годы. <...>
Суббота, 14 июля.
Пишу Золя: «От души поздравляю с восстановлением спра
ведливости – хотя и очень запоздалым». Черт возьми, это
правда! Но пропади я пропадом, если, на месте Золя, я сейчас
согласился бы получить этот крест. Он, значит, не понял, что
принижает себя, став кавалером ордена! Но ведь этот револю
ционер в литературе станет однажды командором ордена Почет
ного легиона и бессменным секретарем Академии *, а кончит
писанием книг, до такой степени добродетельных и скучных,
что их даже не решатся дарить при распределении наград в
пансионах для девиц! <...>
Пятница, 7 сентября.
Русский роман обязан сейчас своим успехом чувству досады,
которое вызвал среди благонамеренных ученых литераторов
успех французского натуралистического романа: они искали
средства помешать этому успеху. Ведь бесспорно, это то же са
мое: та же реальная жизнь людей, взятая с ее печальной, чело
веческой, не поэтической стороны.
И ни Толстой, ни Достоевский, ни кто-либо иной, не выду
мали этот род литературы. Они заимствовали его у Флобера,
у меня, у Золя, щедро сдобрив Эдгаром По. Ах, если бы под
романом Достоевского, которому так изумляются, к мрачным
краскам которого так снисходительно относятся, стояла подпись
Гонкура, какой поднялся бы вой по всему фронту! И вот, чело
век, нашедший этот ловкий способ отвлечь внимание от нас,
человек, который так непатриотически помог чужестранной
литературе воспользоваться расположением и восхищением, да,
445
восхищением, принадлежащим нам по праву, – это г-н де
Вогюэ *. Ну не заслуга ли это перед Академией, которая в ско
ром времени призовет его в свое лоно?
Вторник, 18 сентября.
< . . . > По-моему, Лоти, как ни велик его талант писателя-
пейзажиста, не всегда точно передает действительный облик
тех мест, о которых он говорит. Порою его картины природы,
написанные с натуры, напоминают мне картины Индии, создан
ные фантазией Мери.
Понедельник, 1 октября.
Сегодня выходит моя книга «Предисловия и литературные
манифесты».
Любопытно, что выход в свет «Дневника» привлек ко мне
читателей, которые прежде не читали меня; и вот теперь пере
издают сразу «Шарля Демайи», «Сестру Филомену» и «Манетту
Саломон»!
Понедельник, 22 октября.
Сегодня утром в Отейль к завтраку приехал Антуан, чтобы
договориться о распределении ролей в моей пьесе «Отечество
в опасности».
Он похож на аббата-воспитателя в благонамеренной богатой
семье, но на такого, который недолго будет носить свой священ
нический сюртук: у него лукавая, живая физиономия, чувствен
ный нос, однако ни в лице его, ни в манере держаться ничто не
выдает человека, связанного с театром. Хоть он и отказывался,
не признавая себя комическим актером и обладателем пред
ставительной внешности, я все же уговорил его взять роль
графа – опорную роль всей пьесы. Мадемуазель Леру будет
играть настоятельницу, а Мевисто – Буссанеля.
Он чуть-чуть упал духом после неудачного вечера в пят
ницу, но все равно верит в будущие пьесы, которые вызовут
пылкий восторг в зале Свободного театра; он по-прежнему на
деется, что вскоре получит этот зал, где можно будет играть
по сотне спектаклей в год и где с его помощью покажут себя
будущие драматурги, если только они есть среди зеленой мо
лодежи... По сути дела, этот человечек – из тех людей, кто тру
дится над коренным обновлением театра, и если, говорит он, это
не удастся ему, то непременно удастся другим. Какова бы ни
была судьба его театрального предприятия, он, вне всякого со
мнения, обновит старый театр. <...>
446
Пятница, 23 ноября.
Деньги сами по себе – эти пятифранковые монеты – для
меня ничто! Они подобны медным жетонам для игры в «бочку»,
которые я обмениваю на то, что радует мой глаз... А как трудно
они мне достаются – эти подлые деньги!
Вторник, 4 декабря.
Вот и объявлена война моей пьесе, и газеты заранее готовы
освистать ее. Сегодня «Эко де Пари» уже рисует страдания
стыдливых актрис, которые будут исполнять роль Жермини, и
сочувствует Режан, вынужденной произносить слово шлюха.
Как непорядочно со стороны Золя выбрать эту самую минуту
для славословия газетчикам... * Наконец, если содержатели ко
феен в Латинском квартале присоединятся к газетчикам, то
бедная «Жермини Ласерте» разделит участь «Анриетты Ма-
решаль». Да, местные содержатели кофеен в бешенстве, оттого
что я хочу ввести в обычай один антракт, а это сведет к одной
кружке пива прежние пять, которые выпивали у них при пяти-
актной пьесе с пятью антрактами. < . . . >
Пятница, 7 декабря.
<...> Сегодня Пореля вызвали в цензурное ведомство *. Он
был вынужден уйти с репетиции и просил меня подождать его,
чтобы сообщить мне результат. Репетиция уже окончилась, а его
все нет и нет. И я, оставив в его кабинете мадемуазель Режан,
которая непременно хотела дождаться Пореля, ушел, не желая
злиться всю ночь. Успеем узнать завтра, как обстоит дело.
Хороша эта деятельная, заполненная жизнь, где нет ни од
ной свободной минуты для самого себя: нет места ни скуке, ни
мрачным мыслям.
Суббота, 8 декабря.
< . . . > Противное нервное состояние: когда я правлю кор
ректуру и перечитываю мою пьесу, у меня на глаза наверты
ваются слезы.
Из театра я уношу к себе домой заключение цензора, чтобы
снять с него копию. Подумать только, что накануне столетней
годовщины событий 89 года директор театра вынужден был
целых пятнадцать минут спорить с цензурной комиссией, чтобы
отстоять в пьесе фразу: Я сейчас рожу!
Сегодня в десять вечера я отнесу корректуру к Шарпантье,
погляжу на выставленные у книготорговцев мои книги «Обще-
447
ство в эпоху Революции» и в полночь выпью чашку шоколада
в кафе на бульваре... Она забавна, эта стремительно летящая
жизнь, она заставляет жить по-молодому, пылко, без оглядки.
Воскресенье, 9 декабря.
Нежданно-негаданно телеграмма из Санкт-Петербурга, изве
щающая меня о том, что «Анриетта Марешаль» прошла с боль
шим успехом в Михайловском театре *. Жизнь театра отли
чается тем, что от нее лихорадит твой мозг, она держит его в
постоянном возбуждении, он словно опьянен; и тобой владеет
страх, что, оторвавшись от нее, ты ощутишь, насколько пуста,
пресна и неподвижна жизнь, посвященная одной литературе,
безбурная жизнь сочинителя книг.
Понедельник, 10 декабря.
Меня разбирает желание написать в палату депутатов пети
цию с ходатайством об упразднении цензурной комиссии *.
В девятой картине, во время захватывающей тирады, зву
чащей у г-жи Кронье чересчур уж мелодрамно, Порель кричит
ей: «Высморкайтесь в этом месте, и не бойтесь сморкаться
громко!» И это простое, такое человеческое движение придает
человечность и натуральность тираде, освободив ее от налета
театральности. <...>
Вторник, 11 декабря.
Сегодня балаганчик разобран *, и супруги Доде, присутст
вующие на репетиции, проливают слезы, совсем как просто
душные мещане. Доде сказал, что опасается лишь одного: а
вдруг концы актов в моей пьесе, лишенные всяких театраль
ных эффектов, расхолодят публику.
Говорят, художник Бланш в знакомых ему домах предве
щает, что премьера будет бурная, но Бланш – сплетник и па
никер, стремящийся во что бы то ни стало произвести впечат
ление, пусть даже при помощи сенсационных новостей, кото
рые он разносит.
Среда, 19 декабря.
Положительно, я боюсь, что запрещение генеральной репе
тиции и отказ «Фигаро» поместить предисловие к пьесе * сулят
дурное начало делу.
Все утро, за полдень, я работал над окончанием моей пе
тиции в палату депутатов – эти страницы написаны кровью
448
сердца, и, полагаю, – одни из лучших, какие я когда-либо
написал.
О, поистине для человека, которому скоро исполнится шесть
десят семь, совсем неплохо обладать такой жизнеспособностью,
как моя! Но у меня предчувствие, что после представления
пьесы я сразу рассыплюсь.
Так вот. Выйдя из дому, я попал в туман: боюсь, как бы он
не помешал вечером движению экипажей.
Пошел к Бингу, чтобы убить время до обеда, а там не мог
заставить себя смотреть рисунки, которые показывал мне Леви,
и, говоря о предстоящем вечере, я все расхаживал взад и впе
ред по комнате.
В половине седьмого, у г-жи Доде – а сегодня ее приемный
день – я увидел г-жу де Бонньер, уже навестившую меня в вос
кресенье. Это свидетельствует о ее большом желании присут
ствовать на ужине, который дают сегодня вечером супруги
Доде в честь «Жермини». Но ее не просили остаться, ибо тогда
нужно было бы пригласить и Маньяра, а Доде и я полагаем,
что, пригласив на этот ужин журналистов, мы дадим повод ду
мать, будто хотим задобрить критику.
И вот, тотчас же после обеда, я на авансцене, в ложе По-
реля, с супругами Доде; я – в самой глубине, где меня нельзя
разглядеть, и Шолль, который беседует с Доде, облокотившись
на барьер ложи, не замечает меня.
«Публика на премьере такая, какой Одеон никогда не ви
дел», – говорит мне Порель.
Спектакль начинается. В первом акте есть две фразы, дей
ствие которых на зрительный зал – так я рассчитывал – дол
жно прояснить для меня расположение умов. Вот эти две фра
зы: «Старая кляча, вроде меня» и «Детишки, которых еще
недавно подтирали». Это сходит благополучно, и я думаю про
себя, что зал настроен хорошо.
Во время второй картины – несколько свистков: волна
стыдливости начинает захлестывать зал. «Запахло порохом, я
это люблю!» – говорит Порель, но тон отнюдь не выражает
особого его пристрастия к пороху.
Доде выходит, чтобы успокоить сидящего внизу, в креслах,
сына, заметив, что тот рвется в бой; он тут же возвращается
с разгневанным видом, ведя за собой Леона, который говорит,
что очень боялся, как бы чего не случилось, – такое злое лицо
было у его отца, когда они шли по коридорам; и я, глубоко
растроганный, гляжу на отца и сына, одинаково разъяренных
в душе и проповедующих друг другу сдержанность.
29
Э. и Ж. де Гонкур, т. 2
449
Поединок между свистунами и аплодисментщиками, среди
которых можно увидеть министров и их жен, продолжается во
время сцены бала в «Черном шаре» и сцены в перчаточной
мастерской Жюпийона. И вот, наконец, сцена обеда девчу
шек.
Признаться, я думал, что тут мое спасение. Но свистки раз
даются с удвоенной силой, никто не хочет слушать рассказ
г-жи Кронье, все кричат: «Отправьте младенцев бай-бай!» И на
мгновение я ощутил тревогу и боль, решив, что публика не даст
доиграть пьесу. Как тяжела была для меня эта мысль! Ибо —
я так и сказал своим друзьям – я не знаю, какою будет судьба
моей пьесы, но я хотел и хочу только одного: дать бой, а теперь
я стал бояться, что не доведу его до конца... Однако Режан до
билась тишины в сцене займа сорока франков.
На минуту я зашел за кулисы и увидел двух моих малень
ких актрис: жестоко обиженные грубостью этой безжалостной
публики, они плакали, прислонившись к боковой кулисе.
Режан, которой я, быть может, обязан тем, что моя пьеса
была доведена до конца *, наперекор шуму и решению публики
не слушать ее, сумела приковать к себе внимание и сорвать
аплодисменты в сцене, где она приносит деньги, чтобы вызво
лить Жюпийона от рекрутского набора.
При следующих картинах в зале разыгрывается настоящая
баталия, шум которой, после фразы г-жи де Варандейль: «Ах,
знай я об этом, дала бы тебе не простыни, а половую тряпку...
Ты такая же девушка, как я танцорка!» – перекрывает воз
мущенный женский голос, поддержанный бурей возмущения
уже всего зала. Это голос Мари Коломбье, всем известной
потаскушки.
Впрочем, и господа, возмущенные премьерой, – того же поля
ягода. Возмущается Витю, восседающий в своей ложе с любов
ницей и сыном. Возмущается Фукье, дающий все основания
думать, что он любовник своей падчерицы. Возмущается Ко-
нен, который начал свою карьеру, став Жюпийоном шестиде
сятилетней Дежазе, де Паж и еще каких-то старух. Возмущается
Блаве, – Блаве, самый возмутительный из всех этих возмущен
ных господ.
Наконец, когда Дюмени пытается вызвать меня, зал и слы
шать не хочет, чтобы назвали мое имя – как имя, порочащее
французскую литературу; и Дюмени приходится ждать, долго,
долго... пока ему удается, в промежутке между двумя свист
ками, бросить в зал это имя и, надо сказать, бросить смело —
как вызов на дуэль оскорбителю.
450
Я оставался до конца там же, в глубине ложи, не выказы
вая никаких признаков малодушия, но с грустью думая о том,
что родились мы с братом под несчастливой звездой; и я был
удивлен и душевно тронут, ощутив, когда занавес упал, руко
пожатие человека, который ко мне всегда относился неприяз
ненно, – мужественное и ободряющее рукопожатие Бауэра.
Растерявшие друг друга в тумане люди вновь встречаются
за ужином у Доде, за столами, где возвышаются четыре фазана
в умопомрачительном оперении, присланные мне графиней Гре-
фюль «по причине японских оттенков их наряда».
О чудо! Локруа, отказавшийся от ужина, все же пришел
на минутку, чтобы поздравить меня и похвалить пьесу.
Все настроены весело. Ни у кого нет ощущения оконча
тельно проигранной битвы; а я – забываю о провале спектакля,
удовлетворенный тем, что пьесу доиграли до конца. Мы при
нимаемся за ужин и ужинаем долго, обсуждая все, что проис
ходило во время представления.
Мариетон, заплативший двадцать пять франков за место в
партере, видел, как за каждое из двух последних кресел в орке
стре платили по сто девяносто.
Кто-то слышал, как один тупоголовый почитатель благород
ной прозы возопил в коридоре: «Ах, если бы немцы увидели
эту пьесу!»
Вольф, сидевший позади молодого Гюго, сказал, дружески
подталкивая его своей палкой в спину: «Внуку Гюго стыдно
аплодировать этой штуке!» И в ответ получил что-то вроде ниже
следующего: «Простите, сударь, мы не в столь коротких отно
шениях, чтобы вы обращались ко мне так фамильярно». <...>
Четверг, 20 декабря.
Вот что написал Витю о моей пьесе в «Фигаро»: * «Не су
ществует ни одной мелодрамы, старой или новой, где бы низ
шие классы Парижа не были описаны несравненно живее, соч
нее, ярче и правдивей». Право, г-н Витю, ваша критика все же








