Текст книги "Дневник. Том 2"
Автор книги: Эдмон де Гонкур
Соавторы: Жюль де Гонкур
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 53 страниц)
да и всяком другом труде.
Он прерывает рассказ о водолечении таким замечанием:
– Вам надо было бы навестить меня на Гернсее, в январе.
Вы бы увидели такое море, какое вам и не снилось. Я построил
на крыше моего дома стеклянную клетку, наподобие оранже-
171
реи; она обошлась мне в шесть тысяч франков. Нельзя приду
мать более удобной ложи, чтобы смотреть великие зрелища, ко
торые показывает море, чтобы познать дух бури... Из-за этого
надо мной немало насмехались. А ведь буря говорит с вами,
требует ответа, и то умолкает, то оглушает выкриками!
Становится свежо. Бледность Франсуа Гюго приобретает
зеленоватый оттенок. Но великий человек в коротком люстри
новом пальто, с непокрытой головой не чувствует холода: он
полон веселья, одушевления, кипучей жизни. И тяжко видеть
этого могучего старца, бессознательно хвастающегося своим
здоровьем, рядом с его угасающим сыном. <...>
16 августа.
Вчера я застал Гюго беседующим с Ларошелем о представ
лении «Марии Тюдор» *. Это была наисмешнейшая комедий
ная сцена. Гюго упорно твердил директору театра:
– Меня занимает теперь только одно: играть с моими вну
ками; все остальное для меня не имеет значения. Другими
словами: делайте все, что находите нужным, вы, право же, за
интересованы в успехе больше, чем я.
Позднее, после всех этих заявлений о своей незаинтересо
ванности, он как бы невзначай упомянул имя Мериса, превос
ходного Мериса, к которому Ларошель должен во всех трудных
случаях обращаться за советом. И снова неизменный припев:
«Мне нужно только одно: играть с моими внуками».
Собравшись уходить, Ларошель, который чувствовал себя
непринужденно поощряемый добродушием великого человека,
спросил его, нельзя ли позволить Дюмен сыграть два-три раза
в какой-то пьесе.
– Видите ли, – ответил ему драматург, – вот что я вам на
это скажу: есть два Гюго. Есть нынешний Гюго – старый ду
рак, готовый все пустить на волю волн. Но кроме него, есть
прежний Гюго – человек молодой и властный. – Последнее
слово он произнес медленно, скандируя. – Тот, прежний Гюго,
отказал бы вам наотрез, он захотел бы, чтобы Дюмен сохра
нила свою невинность для его пьесы.
Сухой и властный тон, каким произнес это второй Гюго, да
вал понять Ларошелю, что, по сути дела, есть только один Гюго,
как прежний, так и нынешний.
В этот вечер революционность Гюго была распалена какими-
то событиями, о которых он не упоминал. Когда он заговорил
о Национальном собрании, об армии Мак-Магона, на лице его
появилось выражение неукротимой злобы, в черных глазах заго-
172
релись недобрые огоньки. То была уже не презрительная или
ироническая враждебность мыслителя: в его словах звучала
тупая и свирепая беспощадность простого рабочего.
Суббота, 6 сентября.
Де Курмон, у которого я в гостях, получил для меня при
глашение на обед к г-же Андре.
Мы отправляемся в Рантильи. Обстановка, являющая собой
последний крик моды в мире буржуа с художественными пре
тензиями, напоминает гостиную-оранжерею, убранную для ве
ликосветского бала в какой-нибудь пьесе на сцене «Гетэ» *. Это
обстановка банкира, который жаждет кричащей роскоши; де
тали ее способны привести в ужас людей со вкусом.
Госпожа Андре – пожилая женщина в пенсне; резкие му
жеподобные черты лица делают ее похожей на старого адво
ката. Господин Андре – фатоватый субъект с придурью. Вокруг
хозяев дома – причудливая людская смесь из денежных тузов
и комедиантов. Некий господин Пийе-Виль с бритой головой
каторжника; при нем молодая женщина, старающаяся ужимки
продавщицы выдать за оригинальность светской кокотки. Гос
пода с бакенбардами, торчащими как плавники. Господа, немот
ствующие с тупым и серьезным видом. Некая госпожа Сен-
Дидье, с такими черными и горящими зрачками, что в ее воз
расте это внушает опасения. В центре общества – Карвало, с
подозрительной и мрачной физиономией, и его до смешного раз
вязная супруга.
Обед финансистов отличает удивительно холодная атмо
сфера. Гости своей чопорностью словно стараются доказать, что
они никогда не позволят себе попросить у хозяев за десертом
сто су взаймы; а хозяева с их неизменно сдержанным раду
шием, казалось бы, не вполне уверены в этом.
Пятница, 19 сентября.
Сегодня на японской выставке Чернуски * я встретил Бюрти,
приехавшего в Париж на несколько часов.
Он напрашивается ко мне на обед, и мы выходим из Дворца
промышленности – он, я и еще какой-то господин, которого он
мне представляет, но имени которого я не расслышал. Беседуя,
мы не спеша идем втроем по Елисейским полям, и я стараюсь
угадать, кто бы мог быть этот господин, – он говорит умно, по
мне никак не удается поймать его взгляд.
Когда он уходит, я спрашиваю у Бюрти:
173
– Кто этот человек?
– Да вы что, милый мой, смеетесь, что ли? – отвечает мне
Бюрти.
Это был Гамбетта – трибун, диктатор, изобретатель новых
социальных слоев *.
Ей-богу, у этого толстяка пошлая внешность маклера с чер
ной биржи, которая по вечерам собирается под газовыми фона
рями на бульваре Оперы.
Сегодня вечером, возвращаясь с охоты, мы ждали поезда и,
чтобы скоротать время, зашли на Плэнский железоделательный
завод. Меня восхитили смелость, изящество, с какими люди
жонглировали во мраке наступающей ночи змеями из расплав
ленного железа, огненными лентами, – сначала красными, по
том оранжевыми, потом вишневыми. Я был поражен тем, что
испытываю почти страх перед притягательной силой огромных
вращающихся машин, перед увлекающим движением зубча
тых передач – во всем этом есть нечто от очарования бездны.
Среда, 29 октября.
Франция погибла. Генрих V, как и граф Парижский, граф
Парижский, как и Тьер, Тьер, как и Гамбетта, Вермерш, как
и все прочие, не обладают достаточным авторитетом для того,
чтобы сформировать правительство. А поскольку путь к често
любивым авантюрам начисто отрезан нам господином Бисмар
ком, то даже в самом далеком будущем Франция не может упо
вать на жестокий и спасительный кулак героя-жандарма.
15 ноября.
В настоящее время политические партии похожи на людей,
которых однажды видел Виньи, – они дрались в мчащемся
фиакре.
5 декабря.
Сидя после обеда у камина, в комнате наверху, которая у
принцессы служит курительной, мы с Бертело спрашиваем себя,
не является ли чистая наука – совершенно отвлеченная, прези
рающая индустриализм, – подобно искусству, продуктом ари
стократического общества? Бертело признает, что Соединенные
Штаты интересуются нашими научными открытиями, бро
саются на них только тогда, когда могут дать им практическое
применение. А Италия, которая, как он надеялся, после своего
174
обновления воспрянет и хоть отчасти станет вновь Италией
XVI века, Италия – отмечает он с грустью – подражает теперь
Соединенным Штатам, и он вынужден заявить, что если там
есть еще подлинные, бескорыстные ученые, то это ученые ста
рого поколения.
– Хорошо известно, – говорит он, – как возникает призва
ние: обычно на воображение детей или молодых людей дейст
вует то обстоятельство, что в разговорах окружающих какому-
нибудь члену их семьи или какому-нибудь знакомому отводится
некая особая роль. Так вот – в обществе, где эту роль, это зна
чение, это место определяют деньги, больше не находится лю
дей для славных поприщ. Что происходит в этих странах, когда
у молодого человека сказываются явно выраженные научные
склонности? Он выбирает для себя карьеру, которая наполо
вину удовлетворяет его вкусы, наполовину – его стремление к
обогащению. Он становится инженером-путейцем, директором
завода, директором химической фабрики... Это уже начинает
происходить и во Франции – Политехническая Школа больше
не выпускает ученых.
И в ходе беседы Бертело добавил, что, по его мнению, новей
шая наука, наука, которая существует не более ста лет, но ко
торой предсказывают многовековое будущее, почти совсем ис
сякнет в последние тридцать лет нашего века.
– Человек, знающий три языка, на которых в настоящее
время говорит наука, пока еще может быть в курсе дела. Но
вот уже и русские вступают в игру. Кто из нас знает русский
язык? А ведь вскоре придется принимать в расчет и весь Во
сток. И тогда... Да и кроме того, повсюду развелось так много
научных обществ, и мы так мало о них знаем... Сегодня я полу
чил диплом из Вифлеема, провозглашающий меня членом Обще¬
ства; по почтовой марке со штемпелем Нью-Йорка я определил,
что Вифлеем – в Америке, но и только!.. А разве нет в Австра
лии обществ, которые уже опубликовали труды важнейшего
научного значения по естественной истории?.. Наступит время,
когда будет невозможно знать хотя бы все научные центры...
Справится ли со всем этим память?.. Подумайте о том, что ныне
по предмету, которым я занимаюсь, выходит в год восемьсот
научных исследований на трех языках – английском, немецком,
французском!
И в заключение он говорит, что, по его мнению, все это кон
чится, как в Китае; он полагает, что наука как таковая совер
шенно погибнет, падет до того, что станет придатком промыш
ленности и коммерции.
175
Пятница, 12 декабря.
Нотом – бельгийский посол в Пруссии – так отозвался о
бестолковости Бенедетти в битве при Садовой: * «Этот человек
не получил исторического воспитания».
Эдуард передает мне эту остроту, когда мы ждем обеда и
Штофеля, который запаздывает. Потом он рассказывает мне
о болезненной обидчивости Бисмарка, о приступах бешенства,
какие вызывают у него малейшие нападки французских газет,
о его галлофобии, о том, что Франции выпало счастье встретить
в лице графа Арнима – при всем его пруссачестве – аристокра
тизм, который делает его врагом французского радикализма, но
не Франции. Он уверен, что будь у нас другой посол – давно
уже нашелся бы повод, чтобы снова оккупировать Фран
цию. < . . . >
Рождество, 25 декабря.
В праздничные дни я чувствую себя более одиноким, чем в
будни.
Я брожу сегодня по дому, который убирается, прихораши
вается, становится приютом искусства; и радость моя отравлена
печалью, оттого что его здесь нет, что он не может тоже насла
диться всем этим, тоже бродить по сияющим новизной комнатам,
принося с собою повсюду, как некогда, свет и веселье.
Когда я слышу, как эти бахвалы, эти напыщенные болтуны,
говорят о своих трудах по античности, я вспоминаю нашу ра
боту над историей Революции, вспоминаю чтение книг и бро
шюр, которые, если их расположить в ряд, составили бы добрых
полмили, копанье в огромном ворохе газет, куда никто еще не
совал носа, дни и ночи охоты на безграничной неведомой
земле. Я снова вижу, как целых два года мы жили, удалясь
от мира, от нашей семьи, от всего, не позволяя себе никаких
развлечений, разве что часовую прогулку по внешним бульва
рам, я вспоминаю о воспалении мочевого канала у моего брата,
которое он умышленно не лечил, – и в своем молчаливом пре
зрении не мешаю им хвастаться.
ГОД 1 8 7 4
1 января.
< . . . > Я бросаю в огонь календарь минувшего года и, поста
вив ноги на решетку камина, наблюдаю, как чернеет и гибнет в
пляске маленьких язычков пламени вся эта долгая череда без
различных дней, лишенных счастья, лишенных честолюбивых
помыслов, – дней, скрашенных глупыми пустяками. <...>
Вторник, 20 января.
Печальный день – день, отмечающий начало позорной вас
сальной зависимости Франции от Пруссии: сегодня по приказу
г-на Бисмарка на время закрыта «Юнивер» *. Завтра, быть мо
жет, канцлер Германской империи потребует, чтобы Франция
сделалась протестантской.
Люди, с которыми я сегодня вечером обедал, словно вовсе
не ощущают этого унижения; они озабочены только тем, как бы
возложить всю вину на кабинет. Они прощают г-на Бисмарка,
называя его всевозможными ласковыми именами, и в своих
речах почти что жалеют прусского министра, как жертву про
вокаций наших клерикалов. Отвратительная пристрастность!
До чего же гнусны эти французы, в которых так мало фран
цузского!
Среда, 28 января.
Сегодня вечером за обедом у принцессы было полно врачей.
Пришли Тардье, Демарке...
Врачи не курят; и в курительной, в их отсутствие, кто-то
заявляет, что они самые ничтожные из людей! Когда я проте
стую против этого и утверждаю, что самые умные люди, каких
я встречал в своей жизни, – это студенты-медики, Бланшар,
12
Э . и Ж. де Гонкур, т. 2
177
сегодня не такой глупый, как обычно, соглашается со мной.
Однако он добавляет, что как только они заканчивают ученье,
необходимость зарабатывать деньги (а заработок врача, хирур¬
га – это оценка его способностей) отвлекает их от всякой серьез
ной работы, от всяких исследований, притупляет их наблюда
тельность, одуряя поспешностью и количеством визитов, утом
ляя бесконечным хождением по этажам. И ум, если только он
есть, не развивается, а иссякает.
Флобер восклицает:
– Нет на свете касты, которую я презирал бы более, нежели
врачей, – я, выходец из семьи, где все, во всех поколениях,
включая двоюродных и троюродных братьев, были врачами, —
ведь я единственный Флобер, не ставший врачом... Однако,
когда я говорю о своем презрении к этой касте, я делаю исклю
чение для моего отца. Я слышал, как он говорил, показывая за
спиной кулак моему брату, когда тот получил диплом врача:
«Будь я на его месте, в его возрасте, с его деньгами – каким бы
я стал человеком!» Отсюда явствует его презрение к хищной
медицинской практике.
И Флобер продолжает: он рисует нам своего отца в возрасте
шестидесяти лет; летом, в погожие воскресные дни, он говорил
жене, что идет прогуляться, и через черный ход удирал в мерт
вецкую, где анатомировал трупы, как студент. Он рассказывает
нам также, как его отец тратил двести франков на дорогу, чтобы
сделать в каком-нибудь отдаленном уголке департамента опера
цию, интересную для науки, хотя бы оперируемой была какая-
нибудь торговка рыбой, которая платила ему за это дюжиной
селедок.
Потом стали жаловаться на недостаток наблюдательности у
врачей; кто-то рассказал, что один писатель, глубоко потрясен
ный рисунками сумасшедшего, которые он увидел у доктора
Бланша, – вокруг каждой головы там полыхало пламя, – спро
сил у врача-психиатра, откуда взялось это пламя – подсказано
ли оно инстинктом или срисовано с какого-нибудь оригинала?
Бланш ответил:
– Удивительные люди эти писатели! Всегда им хочется
видеть в вещах бог знает что! Это рисунки сумасшедших, вот
в все!
Воскресенье, 8 февраля.
Сегодня вечером, за обедом у Флобера, Доде рассказал нам
о своем детстве – недолгом и мрачном. Он рос в семье, которая
вечно сидела без гроша, глава которой, что ни день, менял про-
178
фессию и работу; рос Доде в Лионе – городе вечных туманов,
которые уже в то время возненавидела его юная душа, влюблен
ная в солнце. И вот тогда он начал читать запоем – ему было
всего двенадцать лет, – читать поэтов, фантастические книги,
возбуждавшие его мозг; книги волновали его еще больше, бла
годаря опьянению вином, выпитым украдкой; он читал целыми
днями, катаясь на лодке, которую угонял от причала. И в ог
ненном отражении двух потоков – пьяный от книг и от спир
та – близорукий мальчик жил словно во сне или в состоянии
галлюцинации, куда, можно сказать, совершенно не проникало
дыхание действительности.
Четверг, 12 февраля.
Уровень общества, обедающего у принцессы, заметно сни
зился, докатились до того, что приглашают даже авторов воде
вилей. Вчера там были Нажак, Лабиш.
Автор «Соломенной шляпки» – рослый, грузный, жирный,
безбородый; чувственный вспухший нос сообщает его благо
душной, мясистой физиономии некое сходство с фантасти
ческой рожей Гиацинта. Упомянутый Лабиш произносит за
бавные остроты, которым нельзя не смеяться, с неумолимой
серьезностью, с почти жестокой серьезностью комиков XIX века.
Впрочем, надо сознаться, что наибольший успех выпадает на
его долю, когда он рассказывает, как его назначили мэром. Ка
жется, он мэр какой-то деревушки в Солони и получил эту
должность после того, как объявил своему префекту, что он
единственный человек во всей этой коммуне, сморкающийся
в носовой платок.
Пятница, 13 февраля.
Вчера я провел целый день в мастерской удивительного ху
дожника по фамилии Дега. После множества попыток, опытов,
прощупываний во всех направлениях, он влюбился во все совре
менное, а в этой современности остановил свой взгляд на
прачках и танцовщицах *. В сущности, выбор не так уж плох.
Все – белое и розовое; женское тело в батисте и газе – самый
очаровательный повод для применения светлых и нежных тонов.
Он показывает нам прачек, прачек... в изящных позах и
ракурсах, говоря на их языке и объясняя технику глаженья
с нажимом, глаженья по кругу и т. д.
Затем перед нашими глазами проходят танцовщицы... Кар
тина изображает балетное фойе, где на фоне светлого окна вы-
12*
179
рисовываются фантастические очертания ног танцовщиц, спу
скающихся по лестнице; среди всех этих раздувающихся белых
облаков алеет красное пятно шотландки, и резким контрастом
выступает смешная фигура балетмейстера. И перед нами пред
стают схваченные в натуре грациозные изгибы тел, повороты и
движения этих маленьких девушек-обезьян.
Художник показывает свои картины, время от времени до
полняя пояснения воспроизведением какой-нибудь хореографи
ческой фигуры, имитацией, говоря языком танцовщиц, одной из
их арабесок. И поистине забавно видеть, как он, стоя на носках, с занесенными над головой руками, смешивает эстетику танца
с эстетикой живописи, рассуждая о нечистых тонах Веласкеса и
силуэтности Мантеньи.
Своеобразный тип этот Дега – болезненный, невротический,
с воспалением глаз столь сильным, что он опасается потерять
зрение, но именно благодаря этому – человек в высшей степени
чувствительный, улавливающий самую сокровенную суть вещей.
Я не встречал еще художника, который, воспроизводя совре
менную жизнь, лучше схватывал бы ее дух. Однако удастся ли
ему когда-нибудь создать что-нибудь цельное? Сомневаюсь.
Чересчур уж это беспокойный ум. Непостижимо, почему фоном
для его картин, столь тонко воссоздающих людей и натуру,
он делает отнюдь не строгое балетное фойе Оперы, а перспек
тивные виды в духе Панини, которые он заказывает какому-
нибудь декоратору?
Из этой мастерской поздним вечером я попал в мастерскую
Галлана – художника-декоратора; эта мастерская, огромная,
как собор, уставленная макетами с мифологическими фигурками,
украшенная рельефными гризайлями, показалась мне пробудив
шимся в сумерках Олимпом лилипутов, оживающих только
ночью.
Вторник, 24 февраля.
Если бы я был художником, я запечатлел бы в гравюре ту
часть Парижа, которая открывается взору с Королевского моста.
С этой гравюры я велел бы отпечатать сотню оттисков на мело
вой бумаге и развлекался бы, нанося на них акварельными
красками все тона, которые рождаются во влажных туманах
Сены, все волшебные краски, в какие наша осень, наша зима
окрашивают этот горизонт из серого гипса и почерневшего
камня.
Сегодня я видел эту картину с пароходика, на котором при
ехал из Отейля. В тусклом свете гаснущего дня, под небом, по-
180
крытым черными тучами – предвестницами зимней бури,—
этот вид был великолепен. Быки моста мерцали мертвенной
электрической белизной; вдали сиял Тюильри, золотисто-жел-
тый, как пронизанная солнцем вода, а в облаке, похожем на
красноватый отблеск пожара, лиловела каменная громада со
бора Богоматери, прозрачная, словно аметист.
Вторник, 10 марта.
Какая оплошность – выступить с пьесой, не обладая ника
ким драматургическим дарованием *, в то время как твой та
лант в другой области признается безоговорочно, подобно дог
мату веры; какая оплошность – убить почтение и пиетет кри
тики, обнаружив, без всякого к тому принуждения, свою беспо
мощность! Флобер, как бог литературы, мертв. Отныне его будут
читать без трепета, как и всех других, и судить как простого
и заурядного смертного, каков он есть на самом деле.
Четверг, 12 марта.
Вчера на представлении «Кандидата» все было очень мрачно;
словно мороз постепенно сковывал зал, поначалу возбужденный
симпатией к автору, искренне ожидавший превосходных тирад,
сверхъестественных тонкостей, слов, чреватых битвами, – и
внезапно столкнувшийся с пустотой, полнейшей, совершенней
шей пустотой! Сперва на всех лицах отразилась печаль сочув
ствия, потом разочарование зрителей, столь долго сдерживае
мое почтением к личности и таланту Флобера, взяло реванш в
издевательском шиканье, насмешливых улыбках над патети
кой пьесы.
Нет, люди, не знающие этого гениального человека так
близко, как я, не верили своим ушам, не подозревали, что его
ум, столь превозносимый всеми газетами, способен породить
комизм такого чудовищного калибра. Да, наш друг хватил через
край!
И с каждой минутой возрастало плохо скрытое удивление
недостатком вкуса, недостатком такта, недостатком выдумки.
Ибо пьеса – не более как бесцветное отражение «Прюдома» *, а
содержащаяся в ней политическая сатира – всего лишь компи
ляция Глупистики, издаваемой всеми партиями. Публика все
время чего-то ждала от Флобера; на самом деле тут не было
ничего от Флобера, ничего от руанского Аристофана, удостоив
шего своим посещением Париж.
181
После спектакля я отправился за кулисы, чтобы пожать
руку Флоберу. Я нашел его на опустевшей сцене, в окружении
нескольких нормандцев, стоявших с удрученным видом телохра
нителей Ипполита *. На подмостках не осталось ни одного ак
тера, ни одной актрисы. Вокруг автора – пустота; все бежали.
Рабочие сцены, не успевшие кончить свою работу, доделывают
ее наспех, кое-как, устремив глаза на дверь. По лестнице молча
спускаются статисты. Все это грустно и как-то нереально,
словно паническое бегство, разгром, показанный в сумерки в
какой-нибудь диораме.
Завидев меня, Флобер вздрогнул, как бы очнувшись, пы
таясь принять деловой вид сильного человека. «Вот как!» —
сказал он мне, гневно размахивая руками, с презрительным
смешком, тщетно силясь изобразить всем своим видом – Мне
наплевать! И когда я говорю ему, что пьеса выправится на вто
ром спектакле, он разражается руганью по адресу зрителей, по
адресу насмешливой публики премьер и т. п.
В сегодняшних утренних газетах все наперебой спешат под
сунуть матрас под упавшего Флобера. Представляю себе, что
было бы, если бы эту пьесу написал я, если бы вчерашний
вечер довелось пережить мне, – какие поношения, какой шквал
оскорблений, какую брань обрушила бы на меня пресса. А за
что? Все за то же – за жизнь, полную напряженных усилий,
труда, преданности искусству.
Воскресенье, 15 марта.
Я пришел к Флоберу – с виду он философски-спокоен, но
углы рта у него опущены; временами он понижает свой громо
вой голос, словно говорит в комнате больного.
После ухода Золя он не выдержал и сказал мне с большой
горечью:
– Мой дорогой Эдмон, что и говорить – это страшнейший
провал...
И после долгого молчания закончил фразу словами:
– Бывают и такие катастрофы!
По сути дела, такой провал плачевен для любого романиста:
ни одного из нас теперь не будут играть лет десять.
Среда, 1 апреля.
Прочел «Искушение святого Антония». Вымысел, основан
ный на выписках из книг. Оригинальность, неизменно напоми-
182
нающая Гете. В общем и целом, эта книга представляется мне
чем-то вроде «Пилюль дьявола» * на материале древних мифо
логий.
Среда, 8 апреля.
Какой трудный путь, всегда против течения, путь, с которого
даже в последние годы не сошел тот, что остался в живых! Не
каждый день являются на свет двое людей, способных написать
историю целой школы, людей, серьезно изучивших живопись
и в то же время оказавшихся эрудитами в других областях и
стилистами. Не исключено, что это вообще случилось впервые
в истории. И вот, для книги, родившейся из этого сотрудниче
ства, для «Искусства XVIII века» не нашлось, за исключением
статьи Банвиля, как всегда очень душевного в отношении своих
друзей, ничего, кроме вялых одобрений * и статей, вроде тех,
которыми газетчики удостаивают разбогатевшего маклера, вы
пустившего каталог собственной картинной галереи.
Вторник, 14 апреля.
Обед у Риша * с Флобером, Золя, Тургеневым и Альфонсом
Доде. Обед талантливых людей, уважающих друг друга, – в сле
дующую и во все будущие зимы мы намерены повторять его
ежемесячно.
Поначалу заходит разговор об особенностях литературы,
создаваемой людьми с хроническими запорами или поносами;
затем мы переходим к структуре французского языка. По этому
поводу Тургенев заявляет приблизительно следующее:
– Ваш язык, господа, представляется мне инструментом,
которому его изобретатели всей душой стремились придать яс
ность, логику, приблизительную верность определений, а полу
чилось, что в наши дни инструментом этим пользуются самые
нервные, самые впечатлительные люди, менее всего способные
довольствоваться чем-то приблизительным.
Конец апреля,
В наше время мало создать в литературе типы людей, кото
рых публика не приветствовала бы как старых знакомых, мало
найти оригинальные формы стиля; главное – изобрести новый
бинокль; с его помощью вы заставите увидеть людей и вещи
сквозь увеличительные стекла, какими еще никто не пользо
вался, вы покажете картины под углом зрения, доселе неизвест
ным, вы создадите новую оптику... Этот бинокль изобрели мы;
183
сегодня я вижу, как им пользуются все молодые авторы с такой
обезоруживающей наивностью, словно в кармане у них – па
тент на изобретение.
10 мая.
Дни, проходящие в недомогании, в болях, в моральной по
давленности, дни, проводимые в постели, в состоянии какого-то
оцепенения. Время от времени я читаю ту или иную книгу,
которую достаю с нижней полки, дотягиваясь до нее прямо из
кровати; и это чтение в тишине и спокойной сосредоточенности,
которая возникает у человека, прикованного к постели, прибли
жает предметы и события, словно какой-то сияющий мираж.
Потом меня снова одолевает дремота, – я погружаюсь в пустоту.
Дни, подобные стоящей на дворе погоде, когда серое однообра
зие неба вдруг прорезает яркий луч солнца.
В такие дни я люблю читать книги о прошлом, о далеком
историческом прошлом; мне кажется, что я не читаю, а грежу
о нем.
17 мая.
<...> Жизнь моя состоит в том, чтобы спускаться в сад
смотреть, как цветут розы, и затем возвращаться наверх писать
заметки о Ватто.
Пятница, 5 июня.
Вчера у меня завтракал Альфонс Доде со своей женой. Эта
чета напоминает мне нас с братом: жена пишет, и я подозреваю,
что художник в этой паре – она.
Доде – красивый малый с длинными волосами, которые он
каждую минуту великолепным жестом откидывает назад, с при
вычкой прикладывать к глазу монокль на манер Шолля.
Доде остроумно рассказывает, что он без стеснения начи
няет свои книги всем, что доставляют ему его литературные
наблюдения; по его словам, он уже перессорился со всей своей
родней. <...>
Доде признается, что его больше поражает шум, звук, изда
ваемый живыми существами и предметами, чем их вид; и порою
его подмывает заполнить свои произведения всевозможными
пиф, паф и бум. В самом деле, ведь он страдает такой близору
костью, которая почти что делает его калекой, и можно сказать,
что он бредет по жизни, как слепец. Жена его не красива, но
мне показалась приятной, доброй, изысканной натурой. Что
касается мужа, то, несмотря на его чрезвычайную литератур-
184
ную плодовитость, несмотря на ум и тонкость, обнаруживаемые
им в разговоре, я подозреваю у него темперамент импровиза
тора, мало способного копаться, углубляться, доискиваться до
сути вещей,– темперамент, обрекающий его на то, чтобы
играючи создавать несколько легковесную литературу.
Суббота, 6 июня.
У Эдмона Ротшильда.
Да, в логовах богачей видишь воочию, какой дрянью окру
жают себя капиталисты, несмотря на многочисленных советчи
ков, нанимаемых ими за деньги. Именно там такие бедняки,
как я, испытывают гордость за то, чего добились благодаря
своему вкусу, ценою времени и лишений.
Я раздумываю об этом, пока молодой барон с победным
видом демонстрирует нам десятка два гуашей – среди них нет
ни одной оригинальной, а многие – да простят ему даровитые
мастера французской гуаши! – не что иное, как жалкая мазня
вроде грубо размалеванных бумажных ширм. Среди прочих есть
«Брачная ночь», которую он защищает от моих нападок...
нет уж!
В сущности, этим людям доступно прекрасное только в об
ласти прикладного искусства. В том, что касается чистого искус¬
ства, – пусть они довольствуются гравюрами, белые поля кото¬
рых сразу же убеждают их в том, что это самые первые
оттиски!
Суббота, 13 июня
Нынешние молодые литераторы, даже самые изысканные и
самые отважные, отлично знают все средства воздействия на
того или иного издателя, потребности той или иной газеты, им
известен сегодняшний конек того или иного директора жур
нала, наконец – возможности устройства прозы в ту или иную
лавку, то или иное издательство, тот или иной печатный орган.
Они ловят все слухи, все сплетни, все доверительные сообще
ния на ушко; как заправские литературные маклеры, они вла
деют всеми финансовыми тайнами литературной промышленно
сти. Такое коммерческое знание делового Парижа совершенно
отсутствовало у нашего поколения. Я полагаю, что, по сути
дела, это начало конца чистой литературы.
Суббота, 20 июня.
Сегодня четыре года, как умер мой брат...
Четыре года!
185
Понедельник, 22 июня.
<...> На днях у меня была встреча с издателем Лемерром,
который хочет снова издать наши романы. Человек этот – но
вейший тип XIX века. Это издатель, который ведет переговоры
с автором голосом, заимствованным у театральных любовников,
который называет знакомых вам собратьев по перу не иначе,
как «наши друзья», который делает вид, что единственная его
забота – набрать прозу красивыми буквами. Затем, после объ
яснений в любви, адресованных вашему таланту и вам лично,
после деклараций его художнических убеждений, после горь
ких сетований о судьбах литературы, высказанных с видом
этакого отца-кормильца, вы убеждаетесь, что вели переговоры
с таким же издателем, как все прочие, – более того: с издателем-
нормандцем.
Среда, 8 июля.
Я намерен провести день у Альфонса Доде, в Шанрозе —
любимом крае Делакруа. Он живет в обычном буржуазном доме,
с крошечным, красиво распланированным садом.
Дом оживлен присутствием умного и красивого ребенка, в
личике которого приятным образом сочетаются черты отца и
матери. Кроме того, здесь повсюду ощутимо обаяние хозяйки
дома, женщины глубоко образованной и глубоко запрятавшейся
в тень скромности и преданности.
Можно было бы сказать, что все объединилось, чтобы за
ключить в этих четырех стенах счастливую мещанскую безмя
тежность обывателей, и все же здесь, как в кабинете мыслителя,
царит грусть, которая сменяется лишь напускной веселостью,
веселостью, подогреваемой шампанским и хмельными парадок
сами за десертом.
Добавлю, что эти милые люди, так же как их жилище,








