412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдмон де Гонкур » Дневник. Том 2 » Текст книги (страница 12)
Дневник. Том 2
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 08:48

Текст книги "Дневник. Том 2"


Автор книги: Эдмон де Гонкур


Соавторы: Жюль де Гонкур
сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 53 страниц)

лица; и все, что он теперь исторгает из себя, – все это, по-види

мому, отвоевано у сонной одури мучительным усилием воли. На

него постепенно и почти незаметно находит та грустная по

корность, которая свойственна старикам, впавшим в детство;

она все больше завладевает им, столь неуловимо сказываясь

в его позах, жестах, разговоре, что этого не выразить словами.

В нескольких шагах от него вполголоса говорят о муже Эс-

теллы *, приглашенном сюда впервые. Выражают опасение за

тестя – как-то он, при мягком деспотизме своих убеждений,

примет у себя в доме зятя, который грубо ему перечит, выска

зывает свои взгляды коммунара, а свое хамократство уже про

демонстрировал, заявив, что не желает венчаться в церкви.

Гордясь, словно начинающий, Тео показывает новое, только

что отпечатанное издание «Эмалей и камей». Там помещен его

портрет, где Жакмар изобразил его в виде античного поэта.

А когда я заметил ему: «Однако, Тео, здесь вы похожи на

Гомера!», он сказал; «О нет, всего лишь на грустного Ана

креона...»

Понедельник, 20 мая.

Я уже не раз замечал, что тень, которую отбрасывают осве

щенные солнцем предметы, служит японцам моделью для их

рисунков. Вчера мое наблюдение поразительным образом под

твердилось. Луна осветила крыльцо, и на свежевыкрашенной

стене обрисовалась ветка лавра. Эту ветку можно узнать в лег

ких, чуть синеватых контурах, в расплывчатом рисунке, в неж

ной росписи японских ваз. <...>

Суббота, 25 мая.

Все виды аристократии обречены на гибель. Аристократия

таланта будет вскоре уничтожена мелкой газеткой, которая рас

поряжается славой, но наделяет ею лишь своих. Она органи

зует в литературной республике нечто вроде демократии, где

первые роли достанутся исключительно репортерам и поварам

157

газетной кухни – это единственный род литераторов, который

Франции суждено знать в ближайшие полвека.

На Выставке * есть только один большой художник, только

один: Карпо. Вот лучшее определение, какое можно было бы

дать его таланту: он первый запечатлел в бронзе и мраморе

трепетную жизнь плоти.

Воскресенье. 26 мая.

Сегодня мне стукнуло полвека. Это много.

Манифест реалистической школы ищут вовсе не там, где

он есть. А есть он в «Вертере», в том месте, где Гете говорит

устами своего героя: «Это укрепило меня в решении впредь

хранить верность одной только природе» *. И он добавляет:

«Что бы там ни говорили, всякое правило губит истинное чув

ство природы и правдивое его выражение».

Суббота, 1 июня.

С каждым годом пустота, образовавшаяся в моей жизни со

смертью брата, становится все ощутимей. Ничто теперь не под

держивает во мне тех интересов, которые привязывали меня к

жизни. Литература больше ничего не говорит мне. Люди, обще

ство мне чужды. Временами я испытываю сильное искушение

продать мои коллекции, бежать из Парижа, купить в каком-ни

будь уголке Франции, где климат благоприятен для деревьев

и цветов, изрядный кусок земли и сделаться одиноким угрю

мым садоводом.

Понедельник, 3 июня.

Сегодня у меня завтракал Золя. Он берет обеими руками

бокал бордо и говорит: «Посмотрите, как у меня дрожат руки!»

И он рассказывает мне о начинающейся болезни сердца, о гро

зящем ему заболевании мочевого пузыря, об угрозе суставного

ревматизма.

Кажется, никогда еще писатели не рождались на свет более

хилыми, чем в наше время, и никогда вместе с тем не труди

лись они более усердно и непрерывно. Болезненный и нервоз

ный Золя работает каждый день с девяти утра до половины

первого и затем с трех до восьми часов. Вот что требуется те

перь писателю с талантом и некоторой известностью, чтобы

заработать на жизнь. «Это необходимо, – повторяет Золя, – и не

думайте, что у меня есть воля – по натуре я существо весьма

слабое и плохо поддающееся дрессировке. Волю мне заменяет

навязчивая идея: я заболею, если не подчинюсь ее диктату».

158

И хотя сейчас он занят переделкой «Терезы Ракен» в пьесу *,

ему хотелось бы попробовать создать роман о Центральном

рынке, попробовать живописать изобилие этого своеобразного

мирка.

Добрых полдня прошло у меня в беседе с этим симпатичным

больным, который, как ребенок, переходит от надежды к отчая

нию. Журнализм, сказал он, по сути дела, сослужил ему слу

жбу. Он облегчил ему работу, которая прежде давалась с боль

шим трудом. У него бывал такой наплыв идей и формул, что

они захлестывали его, в временами, в разгар работы, ему при

ходилось откладывать перо. Теперь же этот поток укрощен, он

уже не так обилен, но и не встречает препятствий.

Среда, 11 июня.

<...> Сегодня вечером, как бывало, обед у Маньи, правда,

на сей раз не столь многолюдный, потому что этажом ниже дает

обед Гюго, в честь сотого представления «Рюи Бласа», – но все

же оживленный, напоминающий наши славные сборища вре

мен Сент-Бева.

В беседе затрагиваются и вызывают споры самые сложные

проблемы. Речь идет о троглодитах, о древнейших осколках

металлов, привезенных из Гренландии, – теперь Бертело про

изводит с ними опыты; о египетских статуях третьего века, об

наруженных в одной из пирамид и свидетельствующих о позд

нейшем введении иератических элементов в египетское искус

ство.

Речь идет о великих цивилизациях, имевших литературу, но

не знавших ни искусства, ни промышленности – как, напри

мер, брахманская цивилизация, которая исчезла, не оставив

материальных следов.

Речь идет о том, что интимное чувство не стареет, о трех я

какого-то ученого. О мозге Софокла, Шекспира, Бальзака.

Речь идет об остывании земного шара, которое произойдет

через несколько десятков миллионов лет. Для Бертело это слу

жит поводом нарисовать в ярких красках, как последние люди

на земле укрываются в шахтах, где пищей им служат грибы,

а гремучий газ заменяет господа бога.

– Но, быть может, – перебивает его Ренан, слушавший с

глубочайшей серьезностью, – эти люди будут обладать большой

метафизической силой?

И невероятная наивность, с какою он произносит эти слова,

вызывает за столом взрыв смеха.

159

Четверг, 20 июня.

В понедельник – почти в годовщину его смерти – «Бьен

пюблик» * начала печатать нашего «Гаварни». Все последние

дни, просматривая эту газету, я вспоминал, как он был одер

жим работой, спеша закончить книгу. Я снова вижу его в Тру

виле, в Сен-Гратьене, где мы проводили тоскливые зимние дни,

неизменно сидящим в кресле, откуда мне никак не удавалось

его вытянуть; одной рукой он тер лоб, словно мучительно ста

рался извлечь оттуда изящные обороты, эпитеты, остроумные

слова, которые прежде так легко лились из-под его пера.

Пятница, 21 июня.

Сегодня я обедал у Риша с Флобером,– он в Париже про

ездом, по пути в Вандом, на открытие памятника Ронсару.

Мы обедаем, разумеется, в отдельном кабинете, так как Фло

бер не терпит шума, не терпит возле себя посторонних, и кроме

того, он привык сидеть за столом без сюртука и башмаков.

Говорим о Ронсаре. Потом, ни с того ни с сего, он прини

мается рычать, а я – скулить на темы политики, литературы,

о житейских неурядицах.

Выходя, сталкиваемся с Обрие, который сообщает нам, что

на открытии памятника будет Сен-Виктор.

– Если так, я не еду в Вандом, – заявляет Флобер. – Нет,

в самом деле, чувствительность приняла у меня такой болез

ненный характер, я дошел до того, что даже мысль о том, что

возле меня в вагоне будет сидеть какой-нибудь неприятный мне

субъект, для меня нестерпима! Прежде это было бы мне без

различно. Я бы сказал себе: «Устроюсь в другом купе». Нако

нец, если бы мне все же не удалось избежать общества этого

господина, я отвел бы душу, осыпав его ругательствами. Теперь

же все по-другому... Я боюсь таких встреч, у меня начинается

сердцебиение... Знаете что, зайдемте в кофейню; я напишу сво

ему слуге, что завтра вернусь.

И там, потягивая через соломинку ледяное шампанское, он

продолжает:

– Нет, мне уже не под силу выносить какие бы то ни было

неприятности... Руанские нотариусы считают, что я не в своем

уме! Понимаете, в деле о наследстве я позволил им действо

вать по своему усмотрению, с условием, чтобы со мной ни о чем

не говорили: по мне, лучше быть ограбленным, чем терпеть их

приставания! И так обстоит дело со всем, скажем, с издате-

160

лями... При мысли о какой-нибудь деятельности меня охваты

вает несказанная лень. Работа – вот единственный род деятель

ности, который мне остается.

Написав и запечатав письмо, он восклицает:

– Я счастлив, как человек, позволивший себе безрассудную

выходку! Скажите, отчего это?

Потом он провожает меня на вокзал и, опершись о барьер,

вдоль которого выстроилась очередь в кассу, рассказывает мне

о своей глубокой тоске, о безмерном унынии, о стремлении

умереть – умереть без метемпсихоза, без загробной жизни, без

воскресения; умереть – и навсегда освободиться от своего я.

Когда я слушал его, мне казалось, он повторяет мои собст

венные мысли, не оставляющие меня ни на один день. Ах! Ка

кое физическое разрушение производит умственная жизнь даже

у самых сильных, у наиболее крепко сшитых! Это поистине

так: все мы больны, полупомешанны и готовы к тому, чтобы

стать вполне помешанными!

Суббота, 22 июня.

Я поклонник исторической правды, той правды, которая в

наши дни заслонена от взора политическими страстями. Сего

дня я пытался вытянуть эту правду из Пьера Гаварни – в отно

шении принца Наполеона.

Гаварни, бывший какое-то время секретарем Ферри-Пизани,

во время войны оказался под одной крышей с принцем. Вот

что рассказал мне Гаварни: «Когда днем я растягивался на кро

вати, чтобы немного отдохнуть, – а комната моя была на самом

верхнем этаже, – я слышал, как принц, находясь в саду, поно

сил императора; все, кто проходил по улице, могли слышать его

не хуже меня... Когда мы выступили из Меца, держа путь в

Шалон, его беспрестанно терзал страх быть застигнутым врас

плох пруссаками. И хотя в Меце он делал вид, что не знает

меня, в пути он подлаживался ко мне, чтобы я дал его лошадям

хлеб, вымоченный в вине, – он вычитал про это в каком-то ро

мане. Все время он был озабочен только аллюром своих верхо

вых лошадей и явно готов был бросить нас при первом же

сигнале тревоги... Поистине я никогда еще не встречал подоб

ной нравственной трусости!» – «И физической тоже?» – «Тут

я ничего толком не знаю, – ответил он. – Ферри-Пизани —

у него столько причин церемониться с принцем! – однажды ска

зал мне: «Нет, не думайте, что он трус, – но он неспокойный,

ему не хватает внутренней ясности». И Ферри-Пизани расска

зал мне, что под Севастополем, по ночам, когда снаряды и ядра

11 Э. и Ж. де Гонкур, т. 2

161

падали слишком близко от палатки принца, тот вставал, прихо

дил будить его, спрашивал, в чем дело, ждал, чтобы его успо

коили, и это случалось так часто, что однажды, когда Ру ноче

вал в той же палатке, что и Ферри-Пизани, – ты знаешь Ру,

ты встречал его у моего отца, – Ру, выведенный из терпения,

закричал ему: « Ступай-ка ты к...».

Возвышение хамократии происходит не только в политике.

В литературе оно идет семимильными шагами. Благодаря ду

рацкому пристрастию Франции к маленькому театру-буфф, бла

годаря всемогуществу мелкой газетки, Жэм-сын, этот распут

ный карлик, имеет больше шансов пристроить свою пьесу во

Французский театр, чем Флобер, а Вольф – другое ничтожест

во, физическое и духовное, – скорее находит издателя, чем я.

Последним из последних – первые роли; кажется, будто наше

время придумало себе грандиозную потеху. <...>

Среда, 17 июля.

< . . . > «Сила выше права» – эта прусская формула современ

ного права, провозглашенная в пору расцвета цивилизации на

родом, который считает себя цивилизованнее других, – эта фор

мула часто приходит мне на ум. Я спрашиваю себя, как случи

лось, что все писатели, все таланты, все силы негодования не

восстали против этой кощунственной аксиомы? Как случилось,

что все идеи справедливости, посеянные в мире античными фи

лософами, христианством, порожденные самой древностью мира,

не возмутились против этого державного провозглашения бес

правия? Как случилось, что не вспыхнуло восстание мысли про

тив этого вторжения дарвинизма в современное, а быть может,

и будущее устройство человечества? Наконец, как случилось,

что все языки Европы не объединились в манифесте человече

ской совести против этого нового варварского кодекса наций?

Вторник, 23 июля.

Один из министров Тьера так определил политику своего

шефа: «Это политика квартиранта, который не хочет занимать

ся серьезным ремонтом».

Заходит разговор о Жюле Симоне. Слово берет Эрнест Пи-

кар. В намеках, в дипломатических недомолвках посла можно

уловить ту неприязнь с оттенком презрения, которую министр

народного просвещения вызвал у коллеги своим ханжеством.

162

Пикар рисует нам его роль в правительстве Национальной

обороны. Сидя в кресле, в укромном уголке, поодаль от стола

заседаний, он прятался в тень, не принимая никаких решений,

не высказываясь ни по одному вопросу, не компрометируя себя

никаким резким суждением; он подлаживался ко всем пар

тиям и воздерживался от каких бы то ни было случайных ша

гов. «Жюль Симон, – заключает Пикар, – в сущности говоря,

по натуре священник, ему не хватает только тонзуры».

Суббота, 3 августа.

Уезжаю из Парижа в Баварию, где проведу месяц в Бавар

ском Тироле, у Эдуарда де Беэн.

Воскресенье, 18 августа.

Честное слово, все умы во Франции свихнулись и никто уже

не мыслит логически!

Я слышал, как аббат – воспитатель детей Эдуарда, очень

честный католик, весьма ревностно исполняющий свой долг свя

щенника, – сказал, что все еще можно будет поправить, если на

папский престол сядет революционер!

Пятница, 23 августа.

Вчера вечером Эдуард удивил нас, сказав: «Подумайте, уже

полночь!» Никогда еще в маленькой гостиной его шале не за

сиживались так поздно.

Зашел разговор о романе. Г-жа де Беэн подчеркнула, что ее

не интересуют сверхдраматические переживания светских жен

щин, которые описывает Фейе; с гораздо большим интере

сом она прочитала бы этюды о мужчинах, о женщинах, о евро

пейских семьях – наблюдения, подобные тем, которые уда

лось сделать ей самой в ходе дипломатической карьеры ее

мужа.

– Да, – ответил я ей. – Мне понятен ваш вкус. Романы, ко

торые мы – мой брат и я – собирались писать в будущем, были

бы как раз такими романами, о каких вы мечтаете. Но вы дол

жны знать: чтобы эти романы – эти произведения науки о че

ловеке, без дешевого драматизма, какого не бывает в жизни, —

получились цельными, требуются годы и годы совместной жизни

с людьми, которых собираешься описать, – ведь нельзя выду

мывать ничего такого, что не соответствовало бы их неповто

римому своеобразию. Между тем романы, которые разрастаются

11*

163

вокруг рассказа о приключении – рассказа развернутого, с при

бавлениями, усложненного, драматизованного, – могут быть на

писаны за два-три месяца, как это делает Фейе. < . . . > .

Вторник, 27 августа.

Скелет человека, в натуральную величину, сидящий верхом

на льве и отбивающий на его голове время бедренной костью, —

таковы старинные часы, останавливающие и приковывающие к

себе ваш взгляд среди всякого хлама, нагроможденного в На

циональном музее *.

Изящный поворот этого зеленоватого, словно тронутого тле

нием, торса предвосхищает движение, которому надлежит отче

канить время, и кажется, будто видишь его, несмотря на пол

ную неподвижность всадника; правая нога скелета с костистой

ступней, застыв в напряжении, подгоняет неторопливого ска

куна; наклоном головы мертвец как бы приветствует вас. Ана

томическая точность, естественность, грация этой загробной

скачки; наконец, изысканность, филигранная тонкость, правдо

подобие деталей этого всадника-трупа, контрастирующие с вар

варской грубостью, наивной монументальностью, детской фан

тазией в изображении льва, вылепленного по рисунку из ге

ральдической книги, – все это вместе являет один из самых ра

зительных, самых характерных, самых удачных образчиков

искусства, влюбленного в небытие и поклоняющегося смерти, —

искусства средних веков.

24 октября.

Вчера, когда я обедал, уткнувшись носом в газету, – только

так я еще могу есть, обедая в одиночестве, – я вдруг прочел

сообщение о смерти Тео, которого никак не ожидал.

Сегодня утром я поехал в Нейи, на улицу Лоншан. Бер-

жера провел меня к покойнику. Его изжелта-бледное лицо об

рамлено длинными черными волосами. На груди – четки, и их

белые зерна, окружающие розу, которая вот-вот увянет, напо

минают осыпавшуюся ветку окопника. В своей безмятежной

суровости поэт похож на варвара, погруженного в небытие. Ни

что вокруг не говорит о том, что умер наш современник. Не

знаю почему, мне вдруг вспомнились каменные изваяния Шар-

трского собора и предания времен Меровингов.

Самая комната, с дубовым изголовьем кровати, бархатным

требником, алеющим как кровавое пятно, веткой букса в про-

164

стой глиняной вазе – все это вдруг создало у меня ощущение,

что я попал в cubiculum 1 древней Галлии, в примитивный, гран

диозный, страшный и трагический романский интерьер. Эту

иллюзию еще усилила стыдливая скорбь сестры, растрепанной,

с пепельно-седыми волосами, – она стоит, обернувшись к стене,

охваченная неистовым и страстным отчаянием, являя собой не

кое подобие Гвангумары *.

25 октября.

В церкви Нейи – той самой, где всего несколько месяцев

назад я присутствовал на свадьбе дочери Тео, сегодня хоронят

отца.

Похороны пышные. Трубы военного оркестра воздают по

следние почести кавалеру ордена Почетного легиона. Самые

трогательные голоса Оперы поют «Реквием», написанный авто

ром «Жизели».

Процессия идет пешком за дрогами до кладбища Монмартр.

В одной из карет я замечаю Дюма: он читает угрожающее нам

надгробное слово толстяку Маршалю, который продавливает

откидное сиденье напротив своего знаменитого друга. Клад

бище кишмя кишит мелкими почитателями Готье, его безымян

ными собратьями, писаками из бульварных газет, провожаю

щими журналиста, но не поэта, не автора «Мадемуазель де

Мопен». Что до меня, то мне кажется, мой труп содрогнется

от ужаса, если за гробом последует весь этот литературный

сброд. Для себя я хочу только одного – чтобы меня провожали

талантливые люди и... шестеро преданных сапожников, кото

рые были на похоронах Генриха Гейне *.

29 декабря.

Только несколько дней назад я опять начал трудиться. Я ре

дактирую примечания ко второму изданию «Искусства XVIII

века». Надеюсь, что эта жалкая работа послужит толчком, кото

рый вновь заставит меня работать над стилем, подстегнет мое

воображение.

30 декабря.

По существу, если хорошо изучить Гюго, такого, каким его

теперь считают, то выяснится, что он старомоден и что его ро

мантизм – большей частью не что иное, как раскрашенный и

звонкий классицизм.

1 Спальня ( лат. ) .

ГОД 1 8 7 3

22 января.

На этой неделе Тьер пригласил Эдуарда к себе на обед, что

бы выслушать его впечатления о Германии. Однако Тьер не дал

Эдуарду и рта раскрыть: весь вечер сам президент рассказывал

о своих переговорах с Бисмарком.

По словам историка Революции *, хорошо изучившего Бис

марка, – это честолюбец, свободный, однако, от каких бы то ни

было дурных чувств в отношении Франции. Несмотря на все его

коварство, которого Тьер почти не отрицал, он все же отпустил

Бисмарку все грехи, по правде говоря, за то, что в дни пере

говоров в Бельфоре * прусский министр, зная о привычке Тьера

отдыхать среди дня, велел укутать ему ноги пледом – чтобы

тот не простудился. Можно только поздравить себя с тем,

что Франции за такое внимание не пришлось заплатить Бель-

фором. Эдуард ушел от Тьера ошеломленный пошлой стар

ческой болтовней нашего великого государственного деятеля.

26 февраля.

Сегодня Флобер очень красочно сказал.

«Нет, ей-богу, негодование – вот единственное, что меня

держит. Негодование для меня все равно что стержень в теле

куклы, который не позволяет ей упасть. Когда я перестану не

годовать, я свалюсь». И он набросал карандашом силуэт марио

нетки, растянувшейся на полу.

Куда бы вы ни пошли сегодня, непременно натолкнетесь на

какое-то дурацкое раболепие перед Литтре *. Благодаря рек

ламе и поклонению всего свободомыслящего стада этот верхов

ный Бешерель вот-вот станет чуть ли не господом богом.

166

5 марта.

Сегодня обедал у принцессы в обществе Сарду. Раз или два

я встречал его в салоне, но мне пока не довелось с ним беседо

вать.

В Сарду нет решительно ничего от небожителя Дюма,

от его напыщенной важности. Сарду – добрый вельможа. Со

всеми он на равной ноге. По натуре он болтлив, но его бол

товня – это болтовня делового человека. Он говорит только о

цифрах, о доходах. Ничто не выдает в нем писателя. Когда ему

случается быть веселым, острить, на его тонких губах, на всем

его безбородом лице играет усмешка комедианта. < . . . > .

16 марта.

Альфонса Доде, которого я лишь мельком видел на пред

ставлении «Анриетты Марешаль», я сегодня снова встретил у

Флобера; он рассказывал о Морни – Доде был у него чем-то

вроде секретаря *. Всячески щадя Морни, затушевывая выраже

нием своей признательности ничтожество его личности, Доде

рисует его нам как человека, наделенного одним качеством:

изрядным знанием людей, умением с первого взгляда отличить

бездарность от таланта.

Доде очень забавен и достигает высокого комизма, когда

представляет Морни в качестве сочинителя, опереточного либ

реттиста. Он рисует нам картину одного утра: Морни заказал

ему песенку – смешную чепуху на мадагаскарский лад – что-

то вроде «добрая негритянка любит доброго негра, добрая не

гритянка любит доброе жаркое». Когда вещица была состря

пана и Доде ее принес, Морни, увлекшись ее исполнением, за

был о сидящих в передней Персиньи и Буателе. И вот Доде,

музыкант Лепин и сам Морни в ермолке и халате, которые он

надевал, чтобы походить на Кардинала-Министра *, – все трое

скачут верхом на табуретах, крича во все горло «трам-та-та-там,

там-та-та-там!», в то время как Внутренние дела и Полиция

дохнут от скуки в прихожей!

Вторник, 29 апреля.

Бароде избран *. Вот это славно – это начало всевластия

ничтожества, нуля.

На днях Жюль Симон ответил какому-то человеку, который

бросил ему в лицо: «Вы вертите Тьером, как вам только забла

горассудится», – такими словами: «Это было бы действительно

так, если бы мне удалось убедить его, что я мошенник».

167

Суббота, 3 мая.

Сегодня вечером я обедал у Вефура, в Ренессансном зале

(где как-то устраивал встречу Сент-Бева с Лажье) с Тургене

вым, Флобером и г-жою Санд.

Госпожа Санд еще больше высохла, но по-прежнему по-дет

ски обаятельна и весела, как старушки минувшего столетия.

Тургенев говорит, и никто не прерывает этого великана с лас

ковым голосом, в чьих рассказах всегда звучат нотки волнения

и нежности.

Флобер рассказывает драму о Людовике XI *, которую, по

его словам, он написал в коллеже; вот как в этой драме народ

сетовал на свою нужду: «Монсеньер, нам приходится приправ

лять наши овощи солью наших слез».

Этот рассказ наводит Тургенева на воспоминания о его

детстве, о суровой школе воспитания, которую он прошел, о бу

рях возмущения, какие вызывала в его юной душе всякая не

справедливость. Он вспоминает, что однажды, после того как

гувернер – не знаю, за какой проступок – хорошенько отчитал

его, а затем выпорол и оставил без обеда, он ходил по саду

и с каким-то горьким наслаждением глотал соленую влагу, ко

торая стекала по его щекам в уголки рта.

Он говорит затем о сладостных часах своей юности, когда,

растянувшись на траве, он вслушивался в шорохи земли, о на

стороженной чуткости к окружающему, когда он всем своим

существом уходил в мечтательное созерцание природы, – это

состояние не описать словами. Он рассказывает нам о своей

любимой собаке, которая словно разделяла его настроение и в

минуты, когда он предавался меланхолии, неожиданно испу

скала тяжкий вздох; однажды вечером, когда Тургенев стоял

на берегу пруда и его внезапно охватил какой-то неизъясни

мый ужас, собака кинулась ему под ноги, как будто испытывая

такое же чувство.

Потом, быть может оттого, что разговор или собственные

его мысли приняли неожиданный оборот, Тургенев рассказал

нам, что однажды был с визитом у одной дамы и уже встал, со

бираясь откланяться, как вдруг она взмолилась: «Останьтесь,

прошу вас! Через четверть часа приедет мой муж, не остав

ляйте меня одну!» И оттого, что в тоне ее было что-то стран

ное, он так настойчиво требовал объяснений, что она ответила:

«Я не могу быть одна... Когда со мной рядом никого нет, я чув-

168

ствую, как меня уносит в Бесконечность... И там я кажусь себе

крошечной куколкой перед престолом Судии, чей лик от меня

скрыт!» <...>

Существует небольшое число мелких буржуа, которые меч

тают стать депутатами; и несколько большее число таких, что

плетут интриги, стремясь пройти в мэры, но даже те, кто не до

бивается ни места в палате, ни мэрии – все они, право же, все,

без единого исключения, полагают себя ныне частью класса

господствующего, руководящего, правящего.

7 июня.

Я не думаю, что с гибелью определенного общества рухнет

весь мир. Иначе говоря, я не верю, что вслед за разрушением

того, что существует ныне, наступит конец света. И все же мне

любопытно было бы узнать, какой облик примет мир, когда спа

лят библиотеки и музеи, когда люди будут стараться избирать

своими правителями официально признанных бездарностей.

9 июня.

Человек значительный может сохранить свое значение лишь

при условии, что будет упорно и неослабно поддерживать в себе

инстинктивное презрение к общественному мнению – чего бы

это ему ни стоило.

26 июля.

Сегодня вечером, возвратясь домой, я нашел у себя письмо

со штампом министерства народного просвещения и культов.

Это меня удивило: я не веду дел с министерствами. Я вскрыл

письмо и прочел, что по предложению моего дорогого собрата

Шарля Блана министр народного просвещения приобрел за счет

Управления по делам изящных искусств сто двадцать пять эк

земпляров, по восемь франков за каждый, книги «Гаварни,

человек и художник».

Вначале я улыбнулся – какая ирония судьбы: этот психо

логический этюд, сделанный с такой любовью, попадет в пра

вительственные библиотеки, – книга, содержащая самую яркую

проповедь атеизма, получит одобрение клерикального мини

стерства.

Потом я пришел в ярость: так скомпрометировать наши

имена этой сделкой! Чего доброго, подумают, что я сам ее

подстроил. Что за семейка – эти Бланы! Втихомолку пытаются

169

обезоружить ненависть, заткнуть рот врагам малой толикой де

нег, взятых у государства.

Что же делать? Как человеку благовоспитанному, мне оста

ется только поблагодарить. Какое несчастье, что я не родился

фигляром! Завтра я бы широковещательно преподнес им свой

отказ, опубликовал бы его в газете и, прослыв неподкупным,

быстро распродал бы свою книгу!

Вторник, 5 августа.

Сегодня вечером супруга Шарля Гюго от имени своего

свекра пригласила меня к ним на обед.

В сыром саду возле их небольшого дома покоится в откидном

кресле Франсуа Гюго, – кожа у него восковая, взор одновре

менно блуждающий и застывший, руки скрючены словно в па

роксизме озноба. Он печален – это печаль, вызванная анемией.

Возле его кресла, прямой и статный, как старый гугенот в

какой-нибудь пьесе, стоит отец. Является Боше – друг дома;

неслышной поступью входит Мерис, с повадками церковной

крысы.

Садимся за стол. И сейчас же в тарелках всех присутствую

щих начинают мелькать отражения двух детских мордашек:

меланхолическое личико мальчика и лукавая рожица Жанны,

а уж где Жанна – там веселый смех, бесцеремонные шлепки,

шумная возня, милые проказы четырехлетней кокетки.

Когда суп съеден, Гюго, объявивший, что у него холерина,

принимается за дыню, запивая ее ледяной водой и повторяя, что

все это для него не имеет значения.

И вот он начинает говорить. Он говорит об Институте – этом

восхитительном детище Конвента *, об этом «Голубом сенате»,

как окрестил его Гюго. Он хотел бы, чтобы Институт, в полном

составе своих пяти отделений, подробно и беспристрастно об

суждал все вопросы, отвергнутые палатой: например, вопрос о

смертной казни. И здесь Гюго показал образец высокого крас

норечия, закончив словами:

– Да, я знаю, недостаток Института заключается в том, что

выбирать в него могут лишь его члены... А у человека есть тен

денция выбирать более слабого, чем он сам... Чтобы усовершен

ствовать Институт, надо дать ему возможность представлять

список кандидатов, который будет обсуждаться в прессе и за

тем утверждаться путем всеобщих выборов.

Затронув эту тему, он, видимо, сел на своего любимого

конька и развивает ее, повторяю, весьма красноречиво, – с бле

ском, с обилием мыслей, пышных слов.

170

Услышав в разгар своего спича упоминание о Монмартр-

ской церкви, он заявляет:

– Вам ведь давно известна моя идея: я хотел бы, чтобы в

каждой деревне был чтец. Я хотел бы, чтобы этот человек стал

противовесом священнику и по утрам читал бы вслух газеты

и официальные постановления, а по вечерам – книги.

Он прерывает себя: «Дайте мне чего-нибудь выпить, только

не того изысканного вина, какое пьют эти господа, – и он ука

зал на бутылку сент-эстефа, – а самого простого. Если оно нату

ральное, я предпочитаю его всем другим. Только не бургунд

ское! Оно награждает подагрой тех, у кого ее не было, и втрое

усиливает ее у тех, кто ею уже страдает... Люди несправедливы

к винам парижских окрестностей, в прежние времена их цени

ли, теперь они пришли в упадок. Это неразбавленное вино из

Сюрени совсем недурно. Знаете ли, господин Гонкур, – это

давняя история, – мой брат Абель, как истый уроженец Лота

рингии и истый Гюго, отличался широким гостеприимством. Он

почитал за счастье угощать всех и каждого. А делал он это в

маленьком кабачке, недалеко от Мэнской заставы. Представьте

себе два пня, к которым толстыми гвоздями прибили доску.

Там он целый день принимал гостей. Признаться, у него не

бывало ничего, кроме гигантских омлетов и жареных цыплят,

а для запоздавших – опять-таки жареные цыплята и гигант

ские омлеты! И эти омлеты уплетали не какие-нибудь болваны!

Там бывали Делакруа, Мюссе, все наши... И вот там-то мы

немало выпили этого винца, у которого такой красивый сморо

диновый цвет, оно еще никогда никому не причинило

вреда».

Маленькая Жанна, совсем сонная, уже давно тычет куриной

ножкой себе в глаза, в нос и вдруг, уронив головку на ладонь,

крепко засыпает, приоткрыв ротик, вымазанный жирным соу

сом. Ее уносят, и ее мягкое тельце не сопротивляется, словно

оно без костей.

Гюго проходит курс водолечения. Он рассказывает нам про

обливания, которые проделывает каждое утро и которые допол

няет тем, что по нескольку раз в течение дня выливает себе на

шею два-три кувшина ледяной воды, – он всячески расхвали

вает это укрепляющее средство, помогающее при умственном,


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю