Текст книги "Дневник. Том 2"
Автор книги: Эдмон де Гонкур
Соавторы: Жюль де Гонкур
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 53 страниц)
в ее повторяющихся посещениях художника, носящих столь не
винный характер, но начинается и кончается эта любовь совер
шенно неправдивыми ситуациями, и только такой, не понимаю
щий женского целомудрия человек, как Золя, может считать их
правдоподобными. Женщина целомудренная в некоторых об
стоятельствах, быть может, и согласится воспользоваться на
ночь гостеприимством мужчины, но никогда, ни за что на свете,
она не разденется и не останется при нем в одной сорочке; и я
убежден, что истинно целомудренная женщина скорей даст
обесчестить себя целому полку, чем покажется голой мужчине,
с которым она еще не спала! – Я всегда рад встретить Золя в
его книгах: это, по крайней мере, хоть один человек, которого
он действительно изучил, – ведь он, кажется, так мало знал лю
дей, и мужчин, и женщин. Но право, встречаться с ним дважды
в одном романе, где он выкроил из своей особы двух персона
жей: Сандоза и Клода, – это уж чересчур! Скоро, по примеру
Гюго, в книгах Золя все персонажи станут самим Золя, и я не
удивлюсь, если в недолгом времени он воплотится и в своих ге
роинь... О, хо, хо! Разница будет не так уж велика! В сущности, Золя из «Творчества», книжный Золя просто уморителен!.. Что
за мягкий, ласковый, сердечный добряк, – когда он угощает
друзей жарким или рыбой, он похож на этакого Христа-натура-
листа, который делит плоть и кровь свою с учениками. Затем он
немного перебарщивает, отдавая дань сыновней любви, поклоне
нию любимой матери, с показной сентиментальностью, вконец
истрепанной от постоянного употребления художником Мар-
шалем. И право, у него опять слишком много всяких «Черт по
бери!» и чрезмерное количество сквернословия и непристойно
сти. Он устраивает сцену жене из-за того, что живот у нее
изуродован материнством, – у меня подобная сцена лишь наме
чена, – и сцена эта дает почувствовать, что написавший ее че
ловек – грубая скотина; право, не знаю, где он встречал таких
художников... Но разве художников изобразил он в своей книге?
Это плотники, кровельщики, ассенизаторы... У самых распущен
ных художников под всей их распущенностью просвечивает по-
396

рой что-то selected 1 (как говорят англичане), отличающее их
от грубых рабочих... Кой черт! Я же знал Мане, он ни в малей
шей мере не был похож на поденщика от живописи, именуе
мого Клодом.
Что касается революционных идей Золя в области искус
ства, то это, как всегда, явное пережевывание тирад и бравур
ных пассажей Шассаньоля и других. И везде – больше чем
где-либо – контрабанда. Приведу лишь один пример. В конце
«Манетты Саломон» на Кориолиса находит своего рода зри
тельное помешательство, он хочет, чтобы все его картины, все
полотна сверкали, как драгоценные камни. И что же – Клодом
у Золя, перед самоубийством, овладевает такое же безумие. Но,
черт подери, наш Золя ведь хитрец, он переделывает на свой
лад зрительное помешательство, которое стащил у меня! Он за
ставляет своего художника вписывать рубины в пупок и поло
вые органы изображенного на полотне натурщика; и этому по
мешательству, заимствованному из описания последних лет
жизни Тернера, – чисто эстетическому, безобидному помеша
тельству, не имеющему у меня никакого скрытого смысла, Золя
придает грязный, бесстыдный оттенок, и это даст ему возмож
ность продать лишних несколько тысяч экземпляров книги.
А самоубийство в конце романа – разве не похоже, что эта раз
вязка появилась от постоянного общения с Бузнахом?
По существу, Золя занимается лишь перелицовкой литера
туры, и теперь, закончив переделку «Манетты Саломон», он
собирается перекроить «Крестьян» Бальзака *.
Суббота, 10 апреля.
В четыре часа случайно зашел к Шарпантье, где застал
Золя, и заговорил с ним о его книге, с честным намерением вы
сказать ему некоторые свои соображения, разумеется со всей
деликатностью, какую принято соблюдать между собратьями по
вере.
Итак, я сказал ему, что нахожу очень тонким и изящным
описание любви Кристины, раскрывающейся во время целомуд
ренных посещений ею художника; но мне кажется, что начало
и завершение этой любви неправдоподобны... Тут он прервал
меня, говоря, что в жизни все бывает, все бывает... В ответ я
заметил, что не уверен в этом... и что нам, в особенности ему,
ставшему во главе натурализма, надлежит создавать произве-
1 Утонченное ( англ. ) .
397
дения более правдивые, менее надуманные, чем создает самый
отъявленный спиритуалист. Затем я сделал еще одно критиче
ское замечание, что, по-моему, он напрасно вывел себя одно
временно в двух обличиях, Сандоза и Клода, и снова отозвался
с похвалой о начале романа. Тут Золя сделался молчаливым,
лицо его как-то посерело, и мы расстались.
В семь часов мы снова встретились, супруги Золя и я, на
званом обеде у Доде. Сразу же по поводу выставленной Ра-
фаэлли светлой картины пастелью, с изображением его внучки,
которую я похвалил, Золя заявил, что у Рафаэлли вымученный
талант и ему не хватает искренности... Все сели за стол. Доде
крикнул мне: «Гонкур, я купил для вас сморчки у Жоре». В от
вет раздался резкий голос госпожи Золя: «О, в наши дни
сморчки не диковина, они стоят всего три франка...» Она де
лает подобные любезные замечания в течение всего обеда. Бед
ная госпожа Шарпантье весь вечер пытается ее умаслить; по
поводу поданной на стол рыбы в винном соусе, выписанной
Доде из Марселя, она хвалит госпожу Золя за ее уменье гото
вить это блюдо и получает отповедь: «Право, сударыня, вы как
будто намекаете, что я провожу всю жизнь на кухне».
Мы сидим в гостиной. Я роняю две-три фразы, и каждый
раз Золя мне противоречит; я начинаю нервничать, и вот ме
жду нами разгорается спор об уме. Для Золя ум – ничто. И во
обще ум – это не ум, а понятливость, наблюдательность... ко
роче говоря, он дает все возможные определения ума, кроме
тех, которые даются в словаре. Напрасно я пытаюсь вывести
спор из области литературы, прославить ум, одухотворяющий
беседу, воспеть ум некоторых провинциалок, не имеющих обра
зования, – Золя желает говорить только о себе и наконец вели
чественно провозглашает: «Я ставлю силу выше ума!» – и до
бавляет: «Кстати, как вы знаете, Флобер не уважал ума».
Давно уж назойливость и грубость возражений Золя вызывали
у меня желание сказать ему какую-нибудь колкость, но мне не
хотелось, чтобы она была слишком личной; поэтому в глубине
души я поблагодарил его за то, что он дал мне эту возможность,
подставив под удар Флобера, и сказал: «Да, то, что вы говорите
о Флобере, – правда... Это был человек гениальный, но начисто
лишенный ума... и бог, по великой доброте своей, сделал так,
что писатели питают полное презрение к тем качествам, коими
не обладают...»
Локруа, пришедший с мирного совещания о сельском хозяй
стве и веривший в братство семьи натуралистов, попал в самый
разгар спора и слушал нас опешив, с опущенными глазами,
398
ошеломленный едкостью речей и скрытой враждебностью, ко
торую он чувствовал между всеми собравшимися мужчинами
и женщинами. Мы были очень возбуждены, очень резки, очень
воинственны, – слишком воинственны, по-видимому, ибо во
время схватки госпожа Золя твердила почти вслух: «Если
это не прекратится – я заплачу!.. Если это не кончится, я
уйду».
Право, у этого человека, живущего в одиночестве и общаю
щегося только с лакеями его славы, начинает развиваться ма
ния величия: он не переносит ни порицания, ни замечания, ни
малейшей критики! Все злобные выходки этой супружеской
пары были, видимо, вызваны моим сегодняшним разговором у
Шарпантье и теми замечаниями, которые я позволил себе сде
лать по поводу «Творчества».
Суббота, 17 апреля.
<...> Во второй половине дня Бракмон повел меня к
скульптору Родену. Это человек с простонародными чертами
лица, мясистым носом, светлыми, часто мигающими глазами
под болезненно-красными веками, с длинной рыжеватой боро
дой и коротко остриженными, взъерошенными волосами на
круглой голове, – голове кроткого, но настойчивого упрямца, —
словом, такой, какими я представляю себе учеников Христа.
Застаю Родена в его мастерской на бульваре Вожирар —
обычной мастерской скульптора, с забрызганными гипсом сте
нами, жалкой чугунной печуркой в углу, с пронизывающей
сыростью, идущей от множества громоздких фигур из мокрой
глины, завернутых в тряпки, с целой кучей слепков голов, рук,
ног, среди которых бродят две тощие кошки, похожие на тени
фантастических грифонов. И посреди мастерской – натурщик
с обнаженным торсом, напоминающий рабочего-грузчика. Ро
ден поворачивает перед нами на подставках глину – шесть
фигур «Граждан Кале» в натуральную величину, вылеплен
ных с могучим реализмом и огромной силой негодования; здесь
такие же великолепные изгибы человеческой плоти, какие при
давал Бари телам животных. Роден показал нам также мощный
эскиз обнаженной женщины, итальянки, невысокого, но гибкого
создания, настоящей пантеры, по выражению художника, – этот
эскиз ему уже не удастся закончить, добавил он с сожалением,
потому что один из его учеников, русский художник, влюбился
в натурщицу и женился на ней. Роден – подлинный мастер
плоти, у которого в самых совершенных фигурах с самыми точ
ными пропорциями вдруг возникает какая-нибудь нарочито
399
непропорциональная деталь, – чаще всего, почти всегда таковы
ступни ног у его женщин.
Однако истинное чудо у Родена – это восковой бюст Далу,
бюст из зеленого прозрачного воска, отливающего, как нефрит.
Невозможно передать, с каким изяществом вылеплены веки и
тонкая линия носа. Бедный Роден! как ему не повезло с «Граж
данами Кале»! Банкир, через которого он должен был получить
деньги, сбежал, и скульптор не знает, будет ли оплачена его
работа. А между тем скульптура уже так близка к завершению,
что он должен ее закончить, и для этого ему нужно четыре с
половиной тысячи франков, чтобы оплатить натуру, мастер
скую и т. д.
Из мастерской на бульваре Вожирар Роден повел нас в ма
стерскую возле Военной школы, чтобы показать свои знамени
тые «Врата» *, предназначенные для будущего «Дворца деко
ративного искусства». На двух громадных створках вы видите
сначала лишь хаос, беспорядочное нагромождение непонятных
форм, нечто похожее на окаменевшее сращение кораллов. За
тем, через несколько секунд, в том, что вначале казалось хаоти
ческим переплетением коралловой массы, ваш глаз начинает
различать выступы и углубления, выпуклости и вмятины, обра
зующие целый мир маленьких обнаженных фигурок, полных
жизни и движения, того порыва, который Роден старается пере
нять у Микеланджело, в его «Страшном суде», или, пожалуй,
еще у Делакруа, в картинах, изображающих буйную толпу, —
и все это с беспримерной правдивостью, на какую отваживается
лишь он да еще Далу.
В мастерской на бульваре Вожирар как бы заключено реаль
ное человечество; в мастерской на Лебедином острове собрано
человечество опоэтизированное. Наклонившись над кучей му
ляжей, лежащих прямо на полу, Роден вытаскивает наудачу
первый попавшийся слепок и показывает нам одну из деталей
ворот. Это восхитительные торсы маленьких женщин, у кото
рых он с таким совершенством умеет вылепить линию спины и
как бы трепещущие крылья – плечи. Кроме того, он блестяще
владеет искусством передавать движения и позы двух тел, слив
шихся в любовном объятии, подобно пьявкам, сплетающимся в
банке с водой. Чрезвычайно оригинальная группа изображает,
по его замыслу, плотскую любовь, но в его трактовке эта тема
лишена всякой непристойности. Фавн держит, подняв и при
жав к груди, свою подругу, все тело которой напряжено, а ноги
странно поджаты, как у лягушки, готовой к прыжку.
У этого человека, по-моему, рука гениального мастера, но
400
ему недостает собственного видения мира, как будто в голове
у него причудливая мешанина из Данте, Микеланджело, Гюго,
Делакруа... Он представляется мне также человеком, одержи
мым проектами, замыслами, – его необузданное воображение
порождает множество идей, фантазий, образов, но он ничего не
доводит до завершения.
Четверг, 29 апреля.
Может ли картина оказать воздействие на мысль, на душу
человека, обладающего способностью ценить живопись? Нет,
никогда! Она лишь физически радует его взор – и все! Только
книга (быть может, также и музыка), со свойственной ей неза
вершенностью, туманностью образов, невозможностью полно
стью материализовать сказанное, способна зародить мечту в на
шем сознании. Тогда как картина, даже самая одухотворенная
картина, такая, как «Преображение» Рафаэля, благодаря закон
ченности линий, материальности красок, конкретности живо
писного мастерства, всегда разочаровывает воображение зри
теля, – если, конечно, у него есть воображение.
Четверг, 6 мая.
< . . . > Что может пленить нас у Пювис де Шаванна? Его
унылые краски, похожие на выцветшую зелень увядших лугов?
Его примитивный рисунок, не имеющий ни характера, ни выра
зительности, самый тяжелый, топорный и глупый рисунок, ка
кой я когда-либо видел? Или воображение, композиция? Однако
воображения ему хватает лишь на иллюстрации или перепевы
античности *. Нет, мне кажется, никогда еще критика не при
нимала за настоящего живописца человека, столь явно лишен
ного каких бы то ни было качеств, необходимых художнику, та
кого старательного тупицу, такого безмозглого подражателя
прошлому. < . . . >
Пятница, 28 мая.
Сегодня получил «Жермини Ласерте», изданную в серии
«Шедевры современного романа» *. И невольно с грустью поду
мал о том, какое удовольствие это издание доставило бы моему
милому брату.
Четверг, 10 июня.
Вечером Доде рассказывал нам о своем отце и матери: «Моя
мать всю жизнь зачитывалась романами... Вот отчего я стал та
ким... Мои родители не были удачной супружеской парой. Вы
не можете себе представить, какие вспышки ярости бывали у
26 Э. и Ж. де Гонкур, т. 2
401
отца... Я вспоминаю его последнюю ночь. Я сказал матери,
чтобы она ложилась спать. Я мало проводил времени с бедным
отцом при жизни, и мне хотелось провести с ним всю эту ночь...
И я помню, как меня потрясло, что мама в эту ночь могла
спать... Нет, не о таком муже мечтала моя мать... В ней чувство
валась глубокая усталость от всех его грубых выходок. Помню,
один раз отец решил женить меня на очень богатой дальней род
ственнице; когда я сказал ему, что нельзя ведь жениться на
особе, которую совсем не знаешь, – разве так он женился на
моей матери? – отец грубо ответил, что женился на ней лишь
потому, что в тот день, когда в Ниме узнали, кто стал мужем
дочери старого Венсена *, его кредит сразу возрос вдвое! Моя
мать прошептала: «Как вы можете так говорить?» – «Да! —
закричал он, вскочив и стуча кулаком по столу, – да! Это чи
стая правда!» Тогда мать заплакала.
Два часа спустя я повел мать в церковь св. Марии. И тут,
сжимая мою руку своей исхудавшей рукой, она мне сказала:
«Ты видел сегодня, да?.. Вот так я прожила всю жизнь!» – то
был единственный раз, когда я услышал от нее жалобу. И она
поспешила скрыться в церкви, – церкви, ее прибежище, где
она обретала мир и покой, где на время спасалась от душев
ных бурь».
Пятница, 18 июня.
По поводу романов «Белые руки» Видаля и «Один из нас»
Леру, я думаю о романах, которые написал сам, без запутан
ного действия, но всегда с интересными персонажами; и я счи
таю, что самый талантливый автор, даже Флобер, не имеет
права навязывать нам общество людей, которых мы избегаем в
жизни, считая слишком скучными, и заставлять нас два часа
терпеть их в книге.
Четверг, 1 июля.
< . . . > Доде, в последние дни вновь взявшийся за работу,
рассказывает мне, чем кончается его книга, – рассказывает с
тем красноречием, какое обретает, когда в нем кипят творче
ские замыслы. После сцены в сумерках, когда жена академика
холодно говорит ему, что он бездарен, рогат, смешон и что своим
положением он обязан только ей, он уходит из дому, говоря:
«Нет, это слишком, это слишком!» Затем он садится на одну из
скамеек возле моста Искусств и долго разглядывает нелепое
строение *, то самое, что изображают на обложках изданий
Дидо, и, вспоминая все, что он выстрадал из-за него, воскли-
402
цает: «Какое дерьмо!» Так написано в черновой тетрадке, но
Доде не решается оставить это слово и старается найти менее
натуралистический синоним *. А на другой день на скамейке,
где сидел академик, находят величественную шляпу с полями,
часы и визитную карточку. Затем следует сцена, взятая прямо
из жизни, когда во двор Академии вносят тело неизвестного, —
вносят покойника с академическим значком на груди.
Четверг, 19 августа.
Вот уже семь отрывков из моего «Дневника» появились в
«Фигаро» *, и ни письма, ни записки, ни отзыва, хоть бы одна
душа сказала мне: «Это хорошо!»
Суббота, 11 сентября.
Всякий раз, когда пишешь о своих современниках, испыты
ваешь потом нервное напряжение, вызванное тревожным ожи
данием какой-нибудь неприятности.
Я слышал, что какой-то капитан Блан в газете «Пти капо-
раль» обозвал меня чуть ли не мерзавцем за то, что я говорил
об Империи без должной признательности *. Хотел бы я знать,
за что мы должны быть признательны Империи? За то, что она
посадила нас на скамью подсудимых, когда мы привели ци
тату в четыре строки из стихотворения, премированного Акаде
мией? Или, быть может, за то, что, благодаря ее вмешательству,
мы проиграли дело против Жакоб е, которые с ее же благосло
вения украли наше имя? *
Перечитывая «Воспитание чувств», я был поражен тем, что
все типы, выведенные в романе, – вовсе не типы, а лишь кари
катуры, столько в них преувеличений, шаржа, повторений, об
щих мест и избитых идей. Так, например, когда Флобер изобра
жает республиканца, то это не такой республиканец, как
Буржо * – точно списанный с натуры, живой портрет моего ку-
зена-республиканца, – нет, это условный республиканец, вы
сказывающий самые сумасбродные и глупые идеи, приписывае
мые республиканцам. У Флобера получается забавный и остро
умный шарж на республиканца, а отнюдь не тип, выведенный
после долгих наблюдений, с сохранением всех жизненных про
порций.
Воскресенье, 12 сентября.
<...> В «Воспитании чувств» сцена последней встречи
г-жи Арну с Фредериком прелестна, но она стала бы поистине
26*
403

совершенной, если бы вместо весьма изящных, но чисто книж
ных фраз, вроде: «Когда вы шли, мое сердце, словно пыль, взле
тало вам вслед», в ней все время звучал разговорный язык, на
стоящий язык любви, который мы слышим в жизни.
Однако следует признать, что эта сцена сделана с удивитель
ной тонкостью, неожиданной для тех, кто знал автора.
Пятница, 24 сентября.
Сегодня утром, прогуливаясь под буками, Доде говорил мне,
что хочет написать большой роман о народе и вывести в нем
себя самого, каким, ему кажется, он стал бы, если бы ему слу
чилось разбогатеть, – как он швырял бы пригоршни счастья в
убогие жилища бедняков, щедрой рукой помогал бы всем бродя
гам, к которым он питает особую жалость, всем обездоленным
с проезжих дорог.
Воскресенье, 26 сентября.
Франц Журден, приехавший ко мне на денек, рассказывал
о темных делишках, которые Клемансо и Вильсон обделывают
с доктором Герцем. Заметив некоторое сомнение в наших гла
зах, он передал нам случай, о котором сообщил ему лично
один подрядчик, очень крупный подрядчик по земляным рабо
там для железных дорог. Этот подрядчик спросил Вильсона,
сколько тот с него потребует за то, чтобы передать ему подряд,
минуя официальные инстанции. В ответ на этот вопрос Виль
сон подошел к окну, подышал на стекло и, когда оно запотело,
написал на нем цифру, которую тут же стер. Se non e vero 1, то
это ловко придумано, и как бы хорошо вставить такую сцену в
роман о современных дельцах.
Понедельник, 27 сентября.
Сегодня, когда мы болтали, как обычно, перед завтраком
под буками, Доде сокрушался, что был слишком молод, когда
писал «Малыша». Он говорил о том, как написал бы этот ро
ман теперь, и рассказал мне, какое впечатление произвел на
него, мальчика, привыкшего к темной зелени деревьев и мут
ным речкам родного Прованса, – новый для него лионский пей
заж со светлой зеленью вздымающихся к небу тополей и жур
чанием быстрых, прозрачных ручьев, и как он в восторге но-
1 Если это и неправда ( лат. ) .
404
сился по лугам. И он прочитал две строчки из своих стихов в
духе XVI века, – стихов, которые он написал в одиннадцать
лет:
Люблю внимать я лепету ручья,
Сойдя с тропы.
«К тому же, – добавил он, – я имел несчастье встретить че
ловека, которому прочел начало моей книги, и он сказал, что
она написана очень по-детски. Тогда я решил напихать в нее
разных выдуманных историй вместо того, чтобы правдиво
описать свое детство на фоне лионского пейзажа».
Понедельник, 4 октября.
В кабачке на Бульваре я случайно сел рядом с Поленом
Менье. Вот он сидит – подтянутый старый джентльмен, стра
дающий сплином, – и лишь нервно подергивающееся лицо вы
дает его глубокую подавленность. Он говорит, вернее, дает мне
понять, что его бросили на произвол судьбы умирать без вся
кого дела. Его, поистине единственного великого актера после
Фредерика Леметра! Но кто об этом думает? Я сказал
ему, что, если бы он умер, о нем бы горько сожалели... как со
жалеют о всяком оригинальном таланте... лишь тогда, когда
публика не может больше им наслаждаться.
Четверг, 7 октября.
Сегодня утром у меня неожиданно появился Дю Буагобе. Он
сообщил мне, что напечатанный вчера отрывок из моего «Днев
ника», где описывается циничный разговор в кофейне «Риш»,
привел в ярость официантов, а также завсегдатаев этого заве
дения и побудил озлобленного неудачника Альберика Сегона
провозгласить себя защитником всех этих невинных мальчи
ков, которые, надо думать, всегда разговаривают в кабаках,
как в пансионе для благородных девиц. А между тем стоило
послушать, какие разговоры вели там Обрие и его знаменитые
друзья! Одним словом, Сегон вне себя и ищет секундантов.
Буагобе официально явился ко мне, прежде чем я получил этот
дурацкий вызов, и просил меня заявить, в самых общих выра
жениях, что я не намеревался никого оскорбить... Весь день
прошел в тревоге и болезненном возбуждении.
Неужели люди смелые духом – а эта смелость у меня
есть – могут не иметь другой смелости, физической?.. О, я ду
маю, что меня мучает только тревога перед неизвестностью.
405
Когда дуэль будет делом решенным, во мне оживет сын старого
солдата. Однако это же чудовищно – драться, не испытывая
ни малейшей злобы, ни малейшей ярости, драться с человеком,
которого ты никогда и не думал оскорблять... И еще одна не
лепость: после болей в колене, которые я перенес в прошлом
году, у меня теперь не сгибается нога, – и при таких условиях
извольте драться на шпагах...
Пятница, 8 октября.
Ах, как трудно высказать даже одну миллионную долю
правды!.. Как безгранично лицемерие общества... всех людей,
входящих в этот круг, большинство из которых – сутенеры, мо
шенники, грязные свиньи. Ах, право, временами я так устаю
от всего этого, что мне хочется закончить жизнь в спокойном
буржуазном благополучии: да, я очищу свой «Дневник» от вся
ких резкостей, я доведу его только до 1870 года и не пойду
дальше смерти брата.
Письмо, посланное мною в «Фигаро», написано плохо, ибо
я писал его в состоянии подавленной ярости. Но те, кто умеет
читать между строк, поймут глубоко скрытую в нем иронию *.
Конечно же, мы с Флобером – циники, распутники и прохо
димцы, тогда как они – люди порядочные, целомудренные, сло
вом, самые сливки в нравственном смысле.
Понедельник, 11 октября.
Доде повел меня завтракать в «Вуазен». По дороге он за
явил, что роман, который он пишет, будет последним романом,
сделанным по старым правилам. Теперь, отчасти под моим вли
янием, он чувствует отвращение к искусно построенному ро
ману, как к произведению кондитера. Надо показывать все так,
как оно происходит на самом деле, и избавиться от бессмыс
ленных сложностей композиции, – вот как он будет работать
впредь.
Четверг, 21 октября.
Удачное сравнение Доде: «Хороший стих, – сказал он, —
должен походить на пейзаж, озаренный вспышкой молнии».
Четверг, 28 октября.
После истории с Альбериком Сегоном, всякий раз, как в пе
чати появляется отрывок из моего «Дневника», я на другой
406
день с неприятным чувством жду, что ко мне вот-вот пожалуют
секунданты или что на меня по меньшей мере посыплются про
тесты, которые так терзают нам нервы. Увы! Если пишешь
так, как я, нечего ждать спокойной жизни! После выхода каж
дой книги я всегда предвидел вызов на дуэль или к судье, – не
говоря уж о ругательствах, которыми осыпали мою прозу в пе
чати. <...>
Пятница, 29 октября.
Меня бесит это слабое и трусливое тело, которым наделил
меня бог. Душа моя ничего не боится, но она заключена в про
клятое немощное тело, которое от малейшей неприятности те
ряет аппетит, лишается сна.
Суббота, 30 октября.
На кладбище, у могилы брата, я не мог отогнать от себя
мысли о том, как несправедлива эта смерть: без него вышло
в свет иллюстрированное издание «Женщины в XVIII веке»,








