Текст книги "Земля зеленая"
Автор книги: Андрей Упит
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 58 страниц)
В конце обеда произошло то, чего все время боялась Лизбете. Ешка был настолько пьян, что не помнил себя. Бормотал, размахивал руками, опрокидывал посуду. Когда Лиена вскочила и, склонившись над столом, подхватила стакан, чтобы не разлился на скатерть, он уставился на ее грудь и погладил широкой, немытой, поросшей шерстью медвежьей лапой. Лиену будто обожгло, она небольшим, но крепким, словно камень, кулаком ударила его по распухшему лицу. Ешка только вращал глазами, не понимая, что случилось. Всплеснув руками, Лизбете громко застонала. Лиена выбежала вон и, хотя большинство гостей уже разъехалось, она не осмелилась вернуться в комнату, пока не уедут последние. От горячего стыда и гнева пылали щеки, сердце колотилось словно молот: что теперь скажут хозяин и хозяйка? Но вины за собой она не чувствовала, только силой удержалась, чтобы не вбежать обратно и не плюнуть в эту толстую морду, до того Ешка был противен. Когда она наконец вернулась в опустевшую комнату, Ванаг убирал со стола бутылки, в которых еще оставалась водка. Уже не морщина залегла у него на лбу, а резкая борозда, затененная в глубине. Лиена остановилась посреди комнаты, ноги словно прилипли к глиняному полу, – впервые увидела она столько белых нитей в редких волосах хозяина. От уголков рта, вниз по бороде, тоже опускались две белые пряди. Эти двадцать четыре часа в волостном правлении все же не прошли так легко и просто, хотя он и не подавал виду. Сейчас он сердит и, должно быть, накричит на нее, но Лиепе стало жаль его, хотелось подойти и поцеловать широкую руку, которая, кажется, немного дрожала, щупая бутылки.
Ванаг обернулся, молча посмотрел и кивнул головой. «Правильно, так и следовало», – как бы сказал он ей. В ее глазах был гнев – но не против него – и затаенное глубокое страдание.
Лизбете сидела на кровати, сжав руками колени, глаза у нее тоже были полны скорби. Только через долгое время пришла в себя от страшной, тяжелой мысли, глубоко и продолжительно вздохнула.
– Ну и вырастили же мы сына – всем людям на посмешище!
– Скотину вырастили! – процедил Ванаг сквозь зубы.
Бутылка, которую он ставил в шкафчик, резко звякнула, будто он слишком сильно сжал ее в своей руке.
4
Осиса беспокоила его новая лошадь. Дети успели окрестить гнедого Лешим, – слишком уж угрожающе поглядывал он сквозь лохмы свесившейся на глаза холки, – пусть никто и не вздумает подойти.
Осис потихоньку пробрался в хлев посмотреть, как ведет себя конь, – ведь вчера, на людях, ничего нельзя было понять. У каждой лошади, как у человека, свой нрав. В том, что гнедой вначале казался чужим и не таким ласковым, как чалый, не было ничего удивительного, – к новому коню надо привыкнуть.
Леший жевал с громким хрупаньем, большими пучками исчезало во рту болотное сено, – за едой он так напоминал Брамана, что Осис даже улыбнулся. Если хорошо ест – хорошо будет работать, а это дороже всего. Гнедой сердито покосился и перекрестил хвостом: ты, мол, ко мне не подступайся, когда ем!
Вот было бы дело, если бы даже хозяин не смел подойти с кормом! Осис сильно хлопнул его ладонью по крепкой ляжке, чтобы подвинулся в сторону. Раскинулся, как туча, словно ему весь хлев принадлежит! Чалый всегда чуял хозяина, давал дорогу и тянулся навстречу, чтобы почесал под гривой. Этот, очевидно, не привык к ласке, сердито хватал из кормушки сено, будто не кормить, а отгонять его от корма пришел хозяин. Дикарь какой! Осис взглянул, есть ли в колоде вода, и хотел уйти. Коварный гнедой – тяжелый и широкий, как воз, нарочно расставил ноги, точно не понимая, что хозяину нужно дать дорогу, – пытался прижать его к стенке своим толстым задом.
«Обормот этакий! Чего ждать хорошего, если ему под ноги подвернется курица, привыкшая к чалому, или в колоду сунет голову теленок, чтобы полакомиться овсом».
Осис схватил хворостину и хлестнул несколько раз, чтобы понимал порядок. Но на Лешего это не очень подействовало, только мрачно прижал уши и фыркнул, – видимо, урок не произвел должного впечатления.
Уныло поплелся Осис домой, не покидало дурное предчувствие, что за трудовые двадцать семь рублей куплено собственное несчастье.
Прибежала Прейманиете, размахивая руками и качая головой. Осмотревшись кругом, зашептала что-то Осиене. Осис прислушался, но от него и не скрывали, – шепот был достаточно громкий.
– Смотрю я, – говорила Прейманиете, – смотрю – да ведь это Анна Осис! С непокрытой головой, только накинула клетчатый платок на плечи, углы волочатся по земле, а в руках веревка. У нашей плотины дело было. Постоит на одной стороне, перейдет дорогу и снова стоит. Посредине глубина десять футов, но река уже покрылась льдом, сегодня утром хозяйский мальчишка катался. У меня сразу мелькнула нехорошая мысль: человек в полном разуме не стоял бы так и не смотрел бы на чистый лед. Только я собралась спуститься вниз, она бросилась бежать. Лугом, мимо вашего молодняка, мимо дуба – не домой, а куда-то вниз, к Спилве. – Задохнувшись от быстрой речи, Прейманиете перевела дыхание. – Не оставляйте так, последите за нею, возьмите ее из Озолиней.
Осиене слушала, склонив голову, стиснув зубы. Потом вздрогнула всем телом, будто ее окатили ледяной струей, и крикнула сиплым, перехваченным голосом:
Не можем мы собирать по кустам всех шлюх и тащить домой! Пусть утопится, пусть повесится, пока еще не появился на свет приблудный ребенок, на позор и посмешище!
Она вбежала в сени и так хлопнула дверью, что весь дом зашатался. Прейманиете только развела руками.
– Ну разве может так разумный человек говорить! Дите остается дитем, как бы низко ни пало, ведь родное существо! Ян, ты не допусти этого – если что случится, вина падет и на твою голову.
Осис тяжело зашагал к дверям. Разве мог он допустить или не допустить? Это несчастье выше всех земных и небесных сил. Может быть… Может быть, было бы лучше, если бы на реке не было льда и Прейманиете не спугнула бы ее… Его пробрала дрожь, он потряс головой, отгоняя страшное видение.
В комнате шумела Осиене. Загнанные в угол малыши сидели на корточках, как мышки. Янка в люльке тихо пищал. Не обращая на него внимания, Осиене сразу налетела на мужа:
– И это называется отец! Только одно название, что отец. Другой еще летом взял бы палку и отколотил, пока не случилось несчастье. Да что там про старшую говорить, разве он когда-нибудь дотрагивался до этих маленьких бесенят?
На ней одной лежит вся тяжесть. Новую связку розг и ту в загоне не срежет, а сколько времени можно обходиться со старой! – за перекладиной высыхает, и остаются только одни охвостья. Вот и сейчас – чего стоит словно оглашенный, хотя бы рот открыл! Языка, что ли, нет, как у людей, чтобы сказать хоть слово? Взял бы топор да вырубил прорубь, – пусть прыгает, пусть утопится, пока позор не разнесся по всей волости.
Чего только не накричала она в гневе! При других обстоятельствах Осис только пожал бы плечами. Во-первых, он совсем не стоит, а сидит на краю кровати; во-вторых, как он может открыть рот, если сосет погасшую трубку. Но разве он не знает своей жены! Не только на Анну она сейчас кричала – всю горечь жизни, всю человеческую обиду хотела выкричать; если уж прорвалось – удержать невозможно. Его посылает прорубь рубить, а сама первая спасать побежала бы. Конечно, сердится и потому, что Осис молчит. Но если сказать хоть слово – все равно не поможет, только крику прибавится. Странный характер у этой бабы, непонятный. И все же Осис понимал ее отлично. Вот и сейчас – замолчала и, упав на табуретку, сидела и ждала. Осис знал, чего ждала. Но куда идти? Где искать? Прямо с ума сойти можно!
И все-таки Осис вышел. Уже вечерело. Облака спустились почти до верхушек деревьев. Пролетела запоздавшая ворона, тяжело взмахивая крыльями, и скрылась в молодняке, где птичий гомон понемногу унимался. Стало так тихо, что Осис слышал, как Дудинский в Межавилках, проходя через двор, обругал собаку.
Лиена стояла в углу за забором яблоневого сада и смотрела вниз.
– Вот странно, – сказала она. – Из загона вылетела куропатка. Хотя и поздно, но там кто-то ходит. Сама по себе куропатка на ночь глядя не поднялась бы.
– Да, в сумерках они не поднимаются, – подтвердил Осис и тоже стал всматриваться.
Но вдруг круто повернулся, зашел к себе и взял из-под стола топор. Осиене все еще сидела на табурете, согнувшись, охватив руками колени.
– Пойду вниз, вырублю для стойла еще одну перекладину, – сказал он. – Гнедой сердитый, как бы теленок к нему не забрел.
– Чего ты в такой темноте увидишь, пальцы только обрубишь. Разве нельзя во дворе поискать какой-нибудь кол!
Осис не слушал; должно быть, она опять говорит одно, а думает другое.
Тьма все сгущалась. На Спилве через трясину пришлось осторожно пробираться по бревнам, – как остались после перевозки зерна, так и вмерзли в землю. Кусты на загоне осыпались и просвечивали, но все же издали нельзя было ничего разглядеть. Предчувствие гнало Осиса туда, на гору, где начинались большие деревья. Он остановился и задержал дыхание, но услышал только биение своего сердца. Нет, как будто что-то другое… Быстро обогнул низкую густую елку и под раскидистой ивой увидел что-то серое, похожее на пень.
Не думая, не глядя, сразу понял, что это она. Стало легче, напряженность во всем теле ослабла, почувствовал даже какую-то радость, словно нашел потерянную вещь.
Анна, должно быть, уже давно заметила подходившего. Сжалась в комок, притаилась, как подбитая птица. А над ее головой свисала переброшенная через сук веревка, снятая с подножки ткацкого станка. Нет, очень сильна в ней молодая жизнь, не дала себя погасить, как там, у Метавилкской дамбы.
Осис сорвал и гневно скомкал эту страшную веревку, топором обрубил сук. Потом легонько притронулся к плечу Анны:
– Вставай. Пойдем домой. Становится темно, луг весь в кочках…
И совсем смутился, чувствуя, что надо было сказать что-то другое. Но другое не шло на ум, и его охватило беспокойство: а вдруг не послушается и не пойдет? Но Анна сразу поднялась. Под тяжелым платком голова совсем ушла в плечи, недавно стройный стан согнулся, как у старухи. Когда подошли к плетню, Осис сказал:
– Еще не так поздно. По двору ходят люди, обождем…
Он сел на плетень, Анна прислонилась рядом, – так ей легче, чем садиться и снова вставать. Осис не глядел на нее, – и без того на душе бесконечно тяжко и мучительно.
Когда темнота сгустилась и кусты загона слились в одну черную груду, Осис встал и перелез через изгородь. Анне это сделать было труднее, – юбка цеплялась за сухие прутья, ноги бессильно шаркали по мерзлой траве. Она пошла впереди, Осис – за нею и чувствовал себя так, словно это его отыскали поздним вечером в лесу и ведут домой.
Когда подошли к усадебной дороге, Анна не пошла напрямик в гору, а свернула краем поля к Дивае. Да, да. Осис одобрительно кивнул головой. Зачем торопиться! На дворе еще можно кого-нибудь встретить; нельзя поручиться и за Лача, что не залает и не выдаст. Они прошли лугом до яблоневого сада, обогнули плетень и выбрались на дорогу. Когда поднимались в гору, Осис потянул дочь за платок. Камни обледенели, на круче легко поскользнуться.
– Постой, – прошептал он. – Я пойду впереди. Камни обледенели, на косогоре легко упасть.
Камни действительно были скользкие, но Анна шла теперь за отцом, – он дорогу выбирать умеет. Все же ступала осторожно, сперва ощупывала ногой землю. От напряженной ходьбы кололо в боках как тупым гвоздем, в ушах звенело, в глазах плыли зелено-желтые пятна, перехватывало дыхание. Осису казалось, впереди он идет не только для того, чтобы выбрать для дочери более удобную дорогу, но чтобы встретить первым чужого человека, если попадется, – а от какой напасти придется тогда защищать Анну, ему и самому не было известно. Так они пробрались наверх, боясь кашлянуть или споткнуться. Двор был пуст, только над черной грядой камней поднимался колодезный журавль, словно тень какого-то страшного креста.
Вдруг в темноте заворчал Лач. Проклятый! Учуял, наделает теперь шуму. Но пес не залаял, – у испольщика неотъемлемое право ходить по двору днем и ночью. Все же Лач подбежал проверить: кто это другой? Обнюхав конец платка, ткнулся в ноги, мокрой мордой коснулся ее руки, потом отошел, и слышно было, как, шурша заиндевевшей травой, виляет хвостом. Это означало, что у него нет никаких возражений, он причисляет Анну к своим. Когда прошли дальше, пес вернулся и тихо поплелся за ними, чтобы проводить до кухонной двери, – это уже признак полного доверия, почти благосклонности. На сердце у Анны разлилось тепло, она едва не сказала «спасибо» за то, что этот первый из встретившихся ей обитателей Бривиней пустил ее, не прогнал прочь.
Дети уже спали. На перевернутом горшке горела лампа, прялка с льняной куделью отодвинута к кровати. Осис взял табуретку и поставил рядом с плитой.
– Присядь, пока я внесу сенник, – ты, верно, устала.
Да, очень устала, ноги онемели, голова кружилась. Почти упала на табуретку, по табуретка слишком высока, – нет возможности спрятаться в тень, куда не падает свет лампы. Отец внес сенник Андра; одеяло и простыня висели на спинке детской кровати. Анна быстро постелила на полу.
– Ну, ложись, – торопил Осис. – Накройся хорошенько, из-под дверей дует. И молчи, не перечь ей – все обойдется.
А сам быстро снял пиджак. У Анны на глазах показались слезы, – отец не сердится, еще защитить ее хочет. Но раздеться не успела, только, разулась; как была в тоненькой кофточке, так и прильнула к сеннику, накрыться одеялом уже не было времени.
Мать вошла торопливо, словно боялась, что запоздает. Осмотрелась, ничего не сказала и выбежала вон. Анна поспешила укрыться. Осиене внесла охапку дров и бросила у плиты с таким грохотом, что даже дети, на своей кровати зашевелились и забормотали. Сопя и ворча, вошел Браман, долго разувался и укладывался. Ни Большого Андра, ни Мартыня Упита еще не было. Они в комнате дворни, где начиналось обычное чтение вслух. Большой Андр заранее приготовил свое пальто и отцовскую шубу, чтобы потом идти спать в клеть. Мартынь тоже заблаговременно устроил себе ложе на чердаке в сене, рядом с дымовой трубой, где всегда тепло. Хотел было начать смешной и длинный рассказ про сыновей Викуля, которые до рождества спят на чердаке и даже однажды отморозили себе уши. Но раскрыв рот, спохватился, что болтовня сегодня будет неуместна. В доме сплошное горе: в чулане – Ешка, позорище хозяйской семьи; на половине Осиса – гостья, по ее вине он вынужден искать другое место для ночлега. Старший батрак прикусил язык, покосился исподлобья на окружающих. Лизбете хмурилась, Лаура смотрела сердито, хозяин с шумом повалился на кровать Либы. Большой Андр начал чтение, Маленький сидел рядом и следил за каждой строчкой.
Осиене быстро разделась, потушила лампу и легла с самого края кровати. Анна даже дышать не смела. По ноге полз таракан, другой пробирался по шее, – очень противно, но боялась пошевелиться. У самого уха трещал сверчок, разболелась голова. Анна чувствовала как бы занесенную над нею палку и замерла в ожидании удара. Браман громко всхрапывал – днем он порядочно поработал, а за ужином хорошо поел. Отец начал потихоньку чмокать трубкой. Пичук захныкал, – должно быть, Тале опять прижала его к стенке. Заскрипела люлька, и все стихло. Вдруг застонала мать, будто от нестерпимой зубной боли, слышно было, как она повернулась и, шумно дыша, припала ртом к подушке.
От плиты несло жаром, из-под дверей дуло, надо бы прикрыть ноги платком, но разве Анна смела шелохнуться? В комнате родителей она чувствовала себя как приблудная собака, которая должна смирно лежать в углу, чтобы не заметили и не прогнали.
Когда рано утром она проснулась, в комнате уже никого не было, только дети возились в своей кровати. Тале высунула из-под одеяла голову и с любопытством разглядывала сестру – за этот год успела почти забыть ее. В плите потрескивали дрова. Анна присела, чтобы подложить полено, – хоть бы дали какую-нибудь работу, она могла бы прясть, если бы не кололо так нестерпимо в пояснице.
Осиене только что вышла с подойником из хлева и сейчас же увидела, как Ешка пронесся вдоль клеверного поля к реке, засунув руки в карманы, втянув голову в поднятый выше ушей воротник.
– Ишь как утекает! – чуть не прокричала вслед Осиене. – Словно собака, вылакавшая чужую миску.
Но слабым криком большому горю не помочь. Так надо крикнуть, чтобы слышала вся волость, чтобы прозвенело на весь мир. Разве нет на свете справедливости! Вот такой сынок усадьбовладельца, выскочка, ногами попирает маленьких людей, и ему за это ничего! Господь бог на небесах!.. Но разве у него мало дела! Пока он заметит, что происходит здесь, в Бривинях, будет уже поздно. Он всегда запаздывает, потому на свете и существует столько зла и подлости. Отвечают дети злодея – до третьего и четвертого колена… Почему дети? Разве дети виноваты? Ты задай ему лично этот вопрос, и не завтра или послезавтра, а сегодня, сию же минуту, пока еще не удрал в Клидзиню и не спрятался в трактире Шлосса у своих подружек! Убежит, конечно убежит – вот уже пробирается через луг Межавилков, теперь все затянуто льдом, пройти можно напрямик… Бог! Ты сумел наказать Содом и Гоморру, тогда у тебя хватило смолы и серы, чтобы излить на головы распутников, а этому проклятому – хоть бы ногу ему сломал или столкнул с парома в Даугаву!
Глазами, полными отчаяния и бесконечной ненависти, посмотрела в небо. Сумрачно оно, словно ватным одеялом покрыто; начал пушить мелкий снежок.
«Да, забрался туда, сидит в своем почетном кресле и не знает ничего, что происходит внизу…»
Как ясно представляла его Осиене! Он выглядел совсем как старый Бривинь, только борода еще длиннее и седее. Эх, если бы могла она подняться вверх, были бы у нее крылья, как у этой сороки, которая, стрекоча, пролетела через двор и села на жердь изгороди! Никто не смог бы ее остановить, она оттолкнула бы всех ангелов, всех херувимов, всю эту банду елейных угодников и стала бы прямо перед ним, такая вот, как есть, в лаптях и обмотанных веревками онучах, с засаленным передником поверх старого пиджака Осиса. И кричала бы, – тогда услышал бы он такое, чего никогда еще не слыхал…
Опомнилась, когда молоко из накрененного подойника плеснуло ей на ноги.
«Эх подвернись сейчас хозяин или хозяйка…» Нет, все утро не показываются; попрятались и другие жители Бривиней. В риге уже кончили молотьбу, там грохотала веялка; под навесом все три батрака трепали лен; батрачки питались в комнате, – в доме так тихо, точно ночью сюда принесли покойника.
Скрежеща зубами, Осиене вбежала на свою половину. Анна возилась у плиты, Осиене бросила подойник, подскочила к ней, вырвала у дочери кочергу и швырнула в угол.
– Не тронь мои дрова! Оставь в покое мою плиту! Беги за своим хахалем, – только что прокрался через луг!
Анна отодвинулась со своей скамеечкой в самый угол и подобрала ноги, насколько это было возможно.
Перед обедом, когда в доме еще никого не было, в люльке запищал Янка; Анна подошла и хотела перепеленать. К несчастью, в это время вошла мать.
Осиене побледнела, глаза в темных впадинах загорелись, как у зверя. Сначала не могла найтись, что крикнуть и что сделать. На плите грелась вода для теста, на скамье стояла пустая квашня с мешалкой, – схватила и замахнулась мешалкой. Все же не ударила. Анна не уклонялась, даже не отвернулась, только посмотрела такими глазами, что у Осиене рука сама опустилась.
– Не притрагивайся к моему ребенку! Ты – такая… – Словно полный ушат помоев вылила на дочь.
Анна снова села в угол у плиты, сжавшись, сгорбившись, как нищая из богадельни.
Вошел Осис, весь в оческах, с запыленными глазами, кашлял, – в глотку набралась пыль. Наскоро поел и тихо убрался из дома: здесь воздух казался пропитанным серой, одного неосторожного слова достаточно, чтобы вспыхнуло синее пламя.
И оно вспыхнуло, это пламя. И Анне некуда было скрыться, она сидела в своем углу и слушала. Даже выйти не посмела, пока на дворе люди; стиснув зубы, с посиневшим лицом и ввалившимися глазами, ждала темноты. Осиене пряла. Подножка прялки со стуком отскакивала от пола, шпулька гудела неравномерно, тоненькая нитка шерсти все время рвалась. Осиене говорила, говорила, говорила, и слова громоздились, как стог, который сметывали все лето, день за днем и ночами.
Слепа и глупа была, что не отлупила этого пьяницу палкой, когда, как телка, плелась за ним по полям Озолиней. Избить его надо было и не встречаться больше, пока еще не свалился на семью этот стыд и позор. Как теперь людям на глаза показаться: ведь каждый, даже самый последний человек в волости имеет право измываться над ними, плюнуть в лицо. Ян Браман, даже он может говорить, что готов за полштофа отвезти Анну Осис подальше отсюда, куда-нибудь в Мадлиене, чтобы такие порядочные люди, как Осис и Осиене, могла показаться на людях…
Так было в первый день. На следующий, доя коров, Осиене уже придумала все, что сегодня скажет, и начала сразу после завтрака, как только ушел Осис. «Бродила у плотины Межавилков. Кривляка и притворщица – больше ничего! Чтобы ее пожалели… Жалеть, такую? Разве она пожалела свою мать, которая по ночам не знает сна, – ведь у матери не сердце теперь в груди, а иссохшийся комок. Лучше уж утопилась бы, чтобы дать покой себе и другим. Как она собирается жить со своим приблудным? Уже сейчас Анна Элкснис, эта шлюха, у которой двое таких приблудных, ходит по волости и бесстыдно посмеивается: хозяева могут быть спокойны, они с Анной Осис, две Анны, постараются, чтобы пастухов хватило… С ума можно сойти, просто с ума сойти!»
Она оттолкнула прялку и вскочила на ноги.
– Ну, отвечай же, если тебя спрашивают! Язык у тебя отнялся, что ли? Покажи, что ты живой человек, а не дубина! Уши заткнула? Может, совсем не слышишь, что я говорю, или не чувствуешь, как у меня разрывается сердце!
Слышала, слишком хорошо все слышала и чувствовала Анна. Но о чем говорить? Что она могла сказать матери? Судороги начали стягивать челюсти – так крепко она стиснула зубы.
На третий день Осиене повела другой разговор. Беда свершилась, об этом говорить нечего. Грех содеян, остается только ждать кары. И дождется, никуда не денется. Она скажет горам: «Прикройте меня!» И пригоркам: «Засыпьте меня!» Не прикроют и не засыплют. В книге вечности все отмечено, все, что любой негодяй совершил, все до последней буквы. Сатана в аду уже топит печи и накаливает вилы, там уже пылают белые угли, варятся котлы со смолой, пахнет серой. Анна даже удивилась: откуда мать знает все это? Припомнила все страсти, описанные в Ветхом завете, да еще от себя добавила.
Но Осиене ошибалась, – муки ада страшили Анну меньше, чем все пережитое в Озолинях и то, что переносила сейчас в Бривинях. Давно еще, в Талином возрасте, когда сидела как-то с книгой и указкой рядом с прялкой матери и разбирала по складам заповеди, в душу вкрались сомнения. Что это за бог, которому нужны все эти терзания и брань, тычки в спину и связки розг за перекладиной? Он сидит, как волостной писарь, и в своей книге вечности записывает все, что каждый здесь, внизу, сотворил. И сейчас Анна думала: пусть лучше запишет то, что ложью и обманом сделал Ешка Бривинь, этот проклятый штудент… Ад, ад ей всегда казался похожим на Стекольный завод, который дымил, на всю волость; в десяти его печах пылал такой огонь, что глаза приходилось зажмуривать. Котлов на заводе не было, только белые горшки, – хромой Бремпель изготовлял их из дробленого камня, в них плавили стекло, – стеклодувы засовывали туда свои длинные трубки и выдували красивые зеленоватые бутылки. Ничего, в сущности ничего страшного не было в таком аду.
Она приоткрыла рот, и против воли с губ сорвался сдавленный стон.
Осиене чуть не рехнулась от гнева, замахала руками.
– Молчи! Молчи! Не пищи! Каждое слово из такого поганого рта оскорбительно для его слуха! Плакать, плакать должна. Разве нет у тебя ни одной слезинки, – ты… закостенелая грешница?
Ах, сколько их пролилось, горячих и соленых, из самой-самой глубины сердца! Но сейчас уже не осталось ни одной. Сердце ее было как пепелище лесного пожара в сухое лето: все погасло, но в земле, под кочками, еще тлеет невидимый, неугасимый огонь.
Два раза забегала Лиена Берзинь, выбирая время, когда Осиене уходила в хлев. Лиена – единственная, кто считал Анну человеком, а не забежавшей во двор чужой собакой. Но чем могла помочь ей Лиена, молодая, кроткая, глупенькая? Она подсаживалась к Анне, гладила ее худые руки и говорила о собственном горе. Недавно справили свадьбу Карла Зарена, и в усадьбе уже хозяйничала та, из айзлакстцев. Лиена не имела права даже посмотреть в сторону Заренов. Но как удержаться? Глаза сами поворачиваются в ту сторону, где виднеется высокая белая береза знакомой усадьбы. Невыносимо это! В день найма батраков она хочет уйти к другому хозяину, в самый дальний край волости, чтобы не видеть больше этого дерева и забыть все, будто ничего и не было.
Какое дело Анне до ее горя? Но все же, как ни странно, стало легче дышать, на время смягчилась душа. Случайно, в безграничной пустоте, мраке и одиночестве нашлось близкое живое существо… Какая странная вещь человеческое сердце, где только в своем отчаянии оно не находит утешения!
Остаться в Бривинях, пока появится на свет ребенок, невозможно, – это понимали и Осис и Осиене, и все остальные, и лучше всех сама Анна. Она уловила несколько слов, когда шептались отец с матерью. Но дело и так ясно. Хозяйка Бривиней не стерпела бы такого срама в своем доме, да и всякая другая на ее месте поступила бы так же. И когда отец однажды утром запряг в телегу гнедого, а мать вытащила из-под кровати принесенный хозяйкой Озолиней узел с одеждой дочери, Анна с готовностью поднялась с табуретки, чуть оперлась на край плиты, и все же с трудом стянула на спине концы накинутой шали.
Мать гневно понукала и хлестала ленивого гнедого, чтобы скорее убралась прочь с глаз. Никто из бривиньцев не подглядывал, настолько чутки все были, хотя и знали, что Осиене увозит дочь к сестре к Силагайли. Всю волость нужно проехать. Силагайли – отдаленная усадьба, у самой границы Юнкуров, в глубоком лесном углу, где о Бривинях мало знали, там легко было скрыть от людей бесчестие семьи Осиса.
Не повстречать бы только кого-нибудь на пути; Осиене казалось, что каждый палец узнал бы их и догадался, куда они едут. Поэтому она выбрала самую глухую дорогу, которая шла в объезд и была менее людной.
На разъезженном большаке – грязь и ухабы, лошадь едва вытаскивала ноги, а телега переваливалась с боку на бок и тряслась так, что Анна сидела, стиснув зубы, стараясь не закричать от боли в пояснице. Ложбинки уже занесло, поля уже побелели, покрытые тонким слоем рыхлого снежка, над ним торчала стерня от сжатого хлеба, но на дороге снега словно и не бывало. Морозило, холодный северный ветер пощипывал щеки Анны, ее тонкий нос порозовел.
Не доезжая до Стекольного завода, свернули с большака на Волчью гору, к усадьбе Яункалачей. В этом году плотники довели домик старикам только до крыши. Какое-то странное чудище напоминал этот остов дома, запорошенный снегом, с провалами на месте дверей и трех окон. Вокруг бродили старик и его огромная горбатая старуха, осматривали строение и страшно бранили сына.
– Посмотри, посмотри только, что он тут для нас строит! – уже издали кричала Осиене старуха. – Одна только узкая комната будет на правой половине и две на левой. Хочет в них поселить двух испольщиков. Мне, старой хозяйке, придется жить рядом с женами испольщиков, ругаться с ними, смотреть за их детьми! А от кого он готовенький дом получил, жулик этакий!
– Сюда я не пойду, в суд подам! – ворчал старик и грозил кулаком.
– В суд! Болван и дурень, отдал наш дом этой зуде, а теперь тебя, как гнилой пенек, швыряет на Волчью гору! Еще с котомкой придется пойти по волости!
– Тебе самой придется! Что я могу сделать, если меня никто не слушал? Ты сама утром и вечером только и шепталась с невесткой.
Осиене сердито размахивала кнутом, чтобы скорее проехать мимо. Но у гнедого свой взгляд на вещи: когда возница хочет поговорить с знакомым, порядочная лошадь должна идти медленным шагом, иногда даже приостановиться. Только теперь старуха Яункалачей разглядела вторую женщину на телеге.
– Да ведь это твоя Анна! Разве она ушла из Озолиней? Куда это вы собрались?
Осиене хлестала гнедого, будто не ее спрашивали. Старики, обидевшись, разом повернулись в их сторону.
– Ага! – прокричала старуха. – Не от добра кататься поехала!
Старик снова погрозил кулаком.
– Тащатся, словно слепые! Здесь не проезжая дорога, не смейте топтать мои поля!
Когда телега загрохотала по настилу через Спилву, такому же разбитому, как и в Бривинях, Осиене села поближе к передку телеги, чтобы достать кнутом до ребер гнедого, – только так эту проклятую скотину и можно пронять. Конечно, рысью конь не пошел, ограничился тем, что прибавил шаг. Телега еще больше начала подскакивать и трястись, – Анна под платком прижимала руки к животу и тихо стонала.
Хотя дорога по горе проходила за ригой Яункалачей, по проехать незамеченными им не удалось. Болезненная молодая хозяйка вышла из комнаты, сложила руки, покачала головой, горестно и многозначительно вздохнула: да, да.
Вздохов этих Осиене не расслышала, но достаточно было видеть, как молодая Яункаличиене покачала головой. Такая замухрышка и зуда, – кто ее просил жалеть! Еще целую версту за Яункалачами пылали от стыда щеки Осиене. Теперь она больше не могла сдержаться и снова начала отчитывать дочь, может быть чувствуя, что в последний раз представляется возможность отвести сердце.
Что она, ум вместе с кашей съела, что ли, – сошлась с таким пьяницей, последней сволочью, – у него морда еще противнее, чем у Гриетина Апанауского. Ведь эти бессовестные хозяйские сынки бегают кругом, как кобели, ищут вот таких дурех, которые сами лезут на погибель. Разве она не знала, что он уйдет, надвинув набекрень шапку, а ей одной придется выносить все людские насмешки, позор, горе?
Бурными потоками лились попреки, Анна не выдержала, и вместе со стоном у нее вырвался измученный крик:
– Я не знала! Не знала я!
После долгих страданий только эти три повторяющихся слова вырвались у нее. Но и этого было достаточно. Болезненный толчок локтем в бок заставил ее замолчать.
– Ах, не знала? – издевалась мать, обуреваемая гневом и недоверием. – Тоже нашлась куколка! Ангелочек! На белых крылышках с неба спустилась! Каждый пастух, каждый ребенок знает! Кто тебе поверит? Врешь без стыда, ложью хочешь скрыть свое распутство! Посмотрим, поглядим, как священник с кафедры начнет тебя честить! Как ты думаешь прожить теперь свой век? Загрызут, пальцами затычут, в кротовую пору заползешь – и там не найдешь спасенья.