355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Упит » Земля зеленая » Текст книги (страница 3)
Земля зеленая
  • Текст добавлен: 31 мая 2017, 14:31

Текст книги "Земля зеленая"


Автор книги: Андрей Упит



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 58 страниц)

Красавица, известная по всей округе, чьей привлекательности и обаянию завидует сама дочь хозяина Лаура, тоже покидает Бривини и тоже с котомкой за плечами. Котомка за плечами – атрибут всех уходящих, символ того, что оставила им в наследство прожитая жизнь. Надежда Лиены, ее любовь Карл Зарен женится на богатой, и тогда несчастная девушка решается выйти замуж за немца-колониста Швехамура.

Швехамур не только искажал и коверкал латышские слова, он истязал, унижал и коверкал душу своей жены. Бежать из этой ямы, из этого звериного логова она не может, остается одно – защищать себя. Она оказывает бешеное сопротивление Швехамуру, и ничтожный тиран подчиняется ей.

Но это не победа – а то, что Андрей Упит назвал в своем раннем рассказе «куриным взлетом». В конечном счете – победа-поражение, расплата и возмездие за свое прегрешение перед самой собой, за сделку с совестью. Победив, Лиена утратила юность.

Душевная усталость подстерегает и жизнерадостного балагура Мартыня Упита, смысл жизни для которого сводился к тому, чтобы его считали первым батраком в волости, восхищались им, хвалили. Балагур и весельчак, он весь отдается работе, хотя зарабатывает лишь на похлебку. Труд для него не только дело всей его жизни, но источник радости, даже когда он сознает, что работает не на себя, а на хозяина.

Но мечта о собственном клочке земли заставляет его покинуть хозяйский дом. «Так и ушел Мартынь, перекинув котомку через плечо, не попрощавшись с хозяйкой. Шесть лет – да еще три рубля остались у него в Бривинях. У конца усадебной дороги, около пограничного столба, он оглянулся и протер глаза».

Мечта Мартыня Упита сбылась – он стал не испольщиком, а почти арендатором, у него тридцать пурных мест, с лугами и пастбищем, корова и теленок, четыре овцы и поросенок, но он думает о большем – о двух лошадях и аренде на всю Волчью гору. Мартынь Упит «собирается идти по старому, исхоженному пути… Куда он приведет его? В омут, где кружатся щепки и сухие листья, пока не придет зима и они не вмерзнут в лед». Ответом на этот вопрос может служить судьба почти всех обитателей Бривиней. Мартынь Упит уходит от них, но приходит к тому же, и кольцо его судьбы замыкается – у него выхода нет.

Из Бривиней уходят все, кто еще способен уйти, – это главный мотив романа. С этого начинается и этим, по существу, кончается повествование. И глубоко знаменательно и символично, что въезжает в Бривини молодцеватый, гордый Иоргис Ванаг, въезжает и остается здесь навсегда, чтобы, как, смеясь, говорит Андр Осис, «его опять выбрали старшиной над умершими дивакцинами».

В поисках бедняцкого счастья подлинные хозяева земли зеленой, «раскрестьянивание крестьяне», навсегда распрощавшись с иллюзорной мечтой о собственном клочке земли, встанут на путь активной борьбы. И именно в ней они обретут подлинное счастье осуществившихся надежд. Поэтому мотив трудных дорог, «хождений по мукам», в следующем романе Андрея Упита перерастает в мотив «просвета в тучах», символизирующий пробуждение революционного сознания трудовых масс.

На страницах второго огромного эпического полотна найдут завершение и продолжение судьбы некоторых героев «Земли зеленой». Подлинными борцами за народное дело станут Андр Осис, Андр Калвиц, Анна Осис и более молодое поколение, которому принадлежит будущее Латвии, – Аннуле, Марта, Вероника Пунга и Илга Вейсмане.

Анна Осис гибнет во время «Рижского бунта» 1899 года, и ее похороны превращаются в демонстрацию.

Сцена похорон Анны Осис – это заключительный аккорд романа «Просвет в тучах» и заключительный аккорд всего творчества Андрея Упита, поднявшегося до вершин художественного мастерства.

В самом начале двадцатого века латышский писатель, трезвый реалист и тонкий психолог, Рудольф Блауман с горечью писал: «Разве возможно, что у нас, латышей, когда-нибудь появится такой большой писатель и поэт, чья фигура осенит просторы за узкими границами нашей родины? Разве найдется такой талант, чье имя будет известно в Европе? Вероятнее всего, что нет. В пруду невозможна могучая буря, коняга пахаря не станет рысаком, виноградная лоза без света и тепла не может плодоносить».

Ныне, когда исполнилось сто двенадцать лет со дня рождения певца бури Яна Райниса и сто лет со дня рождения бытописателя «земли зеленой» Андрея Упита, эти слова, некогда казавшиеся пророческими, звучат как анахронизм.

Всеобщее признание латышского писателя читателями точно выразил один из тончайших и доброжелательнейших ценителей подлинного таланта Александр Фадеев в письме к Андрею Упиту:

«Своими романами Вы точно сказали читателю всех наций: „Не глядите на то, что народ мой численно не так уж велик, жизнь его так же значительна, полна такого же великого содержания, как жизнь любой из наций. В купели человеческих страданий и среди побед человеческого духа его слезы и муки, его мечты, его борьба тоже оставили свой глубокий след…“»

Вклад Андрея Упита в художественное самосознание человечества трудно переоценить. От «социализма чувств», о котором в свое время говорил В. И. Ленин, к «социализму мысли» – таков путь Андрея Упита – писателя и человека, чьи труды и дни, увенчанные Золотой Звездой Героя Социалистического Труда, прошли на «земле зеленой», во имя счастья которой он жил и творил.

Ю. Розенблюм

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1

Владелец усадьбы Бривини Иоргис Ванаг широко распахнул дверь Салакской корчмы и пропустил вперед шорника Преймана. Тот сперва перекинул через порог правую, искалеченную в колене, ногу и второпях чуть не споткнулся, если бы не успел вовремя ей подсобить – выставить вперед палку. Бите, обжигальщик извести из имения, поспешил ухватиться за ребра приоткрытой двери: раз втроем сидели в корчме, вместе и выйти нужно. Оба остановились, подождали, когда владелец Бривиней сойдет с крыльца.

Ванаг шел большим, но каким-то деревянным шагом – первый раз надел новые, неразношенные сапоги. Твердые подметки и черные лакированные каблуки громко стучали по стершимся известняковым плитам, которые шатались и звякали. Но на землю Ванаг не сошел, а остановился на третьей, нижней ступеньке. Рослый и плечистый, он задрал кверху темную бороду, пощупал, не сполз ли с шеи желтый шелковый платок, и стал глядеть через Даугаву на городок Клидзиню.

Бите встрепенулся: за выпитый стакан грога следовало услужить.

– Обождите, господин Бривинь, – угодливо сказал он. – В стодоле[3]3
  Стодола (по-латышски stadala) – особого типа хлев при корчме, под одною крышей с корчмой. В стодолу въезжали со всею подводою, там распрягали лошадей и привязывали к яслям у стен. При большой корчме было две таких стодолы – одна для мужицких подвод, другая для господских; также и в самой корчме были особые комнаты для господ и для мужиков.


[Закрыть]
мокро, как вы побредете туда в новых сапогах? Лучше я подведу лошадь.

Тут Прейман заметил, что Ванаг высматривает что-то в Клидзине; с котомкой в одной руке и палкой в другой, прихрамывая, подошел к нему сзади. Хотя он и стоял ступенькой выше, вытягиваясь на здоровой ноге, но все же не мог сравняться с рослым хозяином Бривиней.

– Глядите, – указал он за Даугаву своим длинным пальцем мастерового, – перевозчик Лея строит паром.

Ванаг и сам превосходно видел баржи с грудами досок и теса, с людьми, снующими у другого, лугового, берега реки. Чуть поодаль, мимо крайних домиков городка, вдоль самого берега, вверх по течению, тихо скользила лодка с повисшим на слабом ветерке парусом. Другая, поменьше, огибала косу у парка Дивайского имения.

Лея уже показывал Ванагу начатые работы, и тот знал все лучше других.

– Два парома строит, большой и малый, на двух баржах и на одной. Малый – перевозить весной в ледоход и осенью.

– Да, да, – сразу согласился шорник, – в ледоход. На большом пароме, говорят, можно будет перевозить по шесть подвод сразу. А какой канат протянет через Даугаву! Я видел, лежит там свернутый, мне по сих пор, – он провел рукой по шее. – Такого беса я еще не видывал – из тоненьких проволок, не толще вожжи, но, говорят, ужас какой крепкий.

– А ты что думаешь! – процедил сквозь зубы хозяин Бривиней, едва слушавший болтовню Преймана, – сталь – это тебе не лен и не конопля!.. Тросом называется.

При незнакомом слове у шорника блеснули из-за очков глаза, рябой подбородок с редкой рыжей бородкой вытянулся.

– Да, тросом, я и говорю. Ну и тяжелый, говорят, этот трос. Мне Лодзинь рассказывал, он на своей лодке его сюда из Риги привез. От Красных амбаров до набережной Даугавы на парной фуре везли… – Вдруг он рассмеялся «малым» своим смешком. – Шесть подвод зараз на пароме! Ну уж это приврали.

– Зачем приврали! – недовольно отозвался Ванаг, точно это его назвали вруном. – Видал, какие баржи? А когда на них положат настил с перилами! Лея, он знает, что делает.

– Ну, не ахти какой он мудрец, – самоуверенно сказал шорник. – Все Леи богом ушиблены. С деньгами-то всякий умен. Кто он был раньше, когда ушел из Викулей, – голодранец! А теперь погляди, какими делами ворочает. Черт знает, откуда только деньги берет! Пяти лет не прошло, как на лодках через реку перевозит, а гляди – два парома, дом строит!

Выше на берегу и в самом деле стояли леса, возвышавшиеся над домишками Клидзини, над серыми крышами из дранки и красной черепицы. Красная кирпичная стена уже значительно переросла штабеля кирпичей, сложенных тут же, по эту сторону улицы.

– «Дом строит…» – повторил хозяин Бривиней, осаживая собеседника. – Коли не пить и не курить – можно и строить.

Он не мог допустить, чтобы какой-нибудь мастеришка так рассуждал о богатом человеке – тем более Прейман: сам подмазывается к богачам, а за спиной завидует и частенько поругивает их.

– Паром – это хорошо, – повернул Ванаг разговор. – А то намучились мы с этими лодочниками во время ярмарок. Иной только после обеда на ту сторону попадет, когда другие уже назад едут. И так что ни день. Клидзиня на глазах разрастается. Сколько лавок было пять лет назад и сколько теперь? Со станции подводы с товарами, к каждому поезду легковые извозчики едут. И мы, мужики, тоже: сколько телег с ячменем и льняным семенем осенью переправляем!

– И еще больше будет! – радовался шорник, словно и у самого было что продавать. – Каждое воскресенье хозяева так и тянутся в имение кунтрак[4]4
  Кунтрак – искаженное в просторечии слово «контракт», договор.


[Закрыть]
подписывать. Землю выкупают. Через два года здесь будут только одни хозяева. Вырубают кусты, целину поднимают: осенью ячмень и льняное семя так и потекут.

Ванаг не то не успел, не то не захотел ответить. Старый Берзинь, по прозвищу Пакля-Берзинь, вывел из стодолы его кобылу. Бите-Известке так и не пришлось помогать – он нес лишь кнут, разматывая навитую на можжевеловое кнутовище веревку. Вороная Машка, увидев хозяина, заржала, выражая свое недовольство долгим и скучным ожиданием. Телега остановилась прямо перед крыльцом в луже от вчерашнего дождя. Бите подскочил, чтобы поправить сидение – мешок с сеном, покрытый ярким полосатым тряпичным пологом. Не выпуская из рук вожжей, приземистый, кругленький Пакля-Берзинь зашлепал по грязи к лошади, подбил прямее дугу, проверил, достаточно ли подтянут чересседельник. Бите, положив кнут на тележку, переминался с ноги на ногу.

– Придется идти домой, – сказал он, – и так полдня пропало. Хоть бы мой малец-подручный огонь в печи не упустил, как в прошлый раз. Горазд на проказы, поганец, хоть убей!

– А что ж ты в пятницу разгуливаешь по городу? – поругал его хозяин Бривиней.

Бите сорвал с головы запыленную известкой шляпу и сердито выбил ее о ладонь. Бородка у него была серая, точно золой посыпанная.

– Да жена гонит! Пойди да пойди, погляди, не готовы ли наконец наши овчины! Этот Трауберг опять до поздней осени их не выдубит, – придет зима, нечего надеть… Третий раз прихожу, и все нет. А он только смеется: «Ти смешной керл[5]5
  Керл – парень (нем.).


[Закрыть]
, на косовицу шуба шить хочешь».

– Колонист[6]6
  Колонист. – Колонистами латышские крестьяне называли немцев, привезенных в Латвию баронами. Такая колония до репатриации немцев в 1939 году была и в Скриверской (по роману Дивайской) волости. «Колонистами» называли пренебрежительно и всех живущих в Латвии немцев.


[Закрыть]
верно говорит, – усмехнулся Ванаг, – так и выходит, что на косовицу. Разве ты один, другим ведь тоже надо, – и покосился на тюк дубленых овчин, засунутый под сиденье.

Прейман первым полез на телегу. Он всегда старался влезть заранее, чтобы уложить увечную ногу вдоль правой грядки телеги. Теперь и Ванаг сошел с крыльца, оберегая от грязи новые сапоги. Дочь Пакли-Берзиня, Лиена, с Юрьева дня[7]7
  Юрьев день (23 апреля ст. ст.) – начало нового сельскохозяйственного года на хуторах; к этому дню батраки и арендаторы часто переходили от одного хозяина к другому.


[Закрыть]
работала у него в Бривинях, и ради приличия следовало немного поговорить с ее отцом.

– Ну, Берзинь, как твоя жена? Все болеет?

Пакля-Берзинь повернул свое круглое, гладкое лицо в сторону усадьбы Липки, расположенной на горе, по крутому склону которой тянулся до сарая Салакской корчмы яблоневый сад. Приятная улыбочка не покидала его лица, даже когда на глазах стояли слезы. Казалось, она вросла глубоко-глубоко и просвечивала сквозь черты лица.

– Все то же, – бойко отчеканил он, явно польщенный вниманием владельца Бривиней, – лежит старуха, смерти дожидается, что же еще.

– Да, да, что ж ей еще делать.

Ванаг вскочил на телегу, словно юноша, и взял вожжи. Одну ногу свесил с телеги, и не потому, что места не хватало – узел с покупками и большой белый мешок Прейман заботливо подвинул ближе к себе, – а потому, что так выглядел более молодцевато, и еще, возможно, потому, что только что в Клидзине у сапожника обул новые сапоги. Немного подумав, порылся в кармане жилетки, вытащил медный пятак и протянул Берзиню. Кнут только для вида лежал на телеге, Машка в нем не нуждалась. Едва Ванаг дернул вожжи, она сразу пошла крупной красивой рысью. Колеса на длинных, щедро политых дегтем осях, хлюпая, выбрались из грязи на сухую дорогу, и стертый в пыль гравий заклубился за ними. Корчмарь Чавар смотрел вслед из окна.

Пакля-Берзинь и спасибо сказать не успел. Стоя в новых лаптях по щиколотку в грязи, он, пораженный и смущенный, улыбался, не в силах оторвать глаз от медного кружочка. Он держал его на ладони так бережно, словно бабочку, которую легко раздавить.

– Сколько он тебе дал? – спросил Бите, вытянув шею, взял монету и стал разглядывать. Пятак был не старый, орел не стерся, и цифры на другой стороне можно было разобрать. Зеленое ржавое пятно на пятаке пахло селедкой, как и все деньги в Клидзине. Бите взвесил на руке пятак, попробовал на зуб и, не найдя никакого изъяна, нехотя вернул.

– Мне совсем и не нужно, – тихим мелким смешком смеялся Берзинь, – я разве потому! Так просто! Гляжу, подъезжает господин Бривинь – мне с горы все как на ладони видно, – дай, думаю, сбегаю вниз, пригляжу за его кобылой, пока он на том берегу.

– Среди бела дня никто воровать не станет, – буркнул Бите.

– Который настоящий вор, тот не пойдет, а шатун какой-нибудь может подвернуться. А тут у господина Бривиня новехонький чересседельник и кнут всегда хороший. Мне что, как говорится, в шутку – скатился с горы и обратно. А он мне пятак дал! Прямо стыд берет. Разве мне надо?

– Тебе, конечно, не надобно – это верно. Ведь сколько тебе перепадает в базарные дни за то, что лошадей сторожишь, опять же и по воскресеньям у церкви!

Берзинь хотел поморщиться, но складок на его круглом лице не получилось, только улыбка поблекла.

– Напрасно тебе так кажется… Нынче богачи скупятся, иной и спасибо не скажет. Вот Ванаг из Бривиней – вот это человек!

– Да, беднотой не гнушается. Давеча, к примеру, говорит Чавару: «Смешай и Бите-Известке стакан грога, этот Зиверс его словно камбалу у своих печей коптит!» Как он барона-то: «этот Зиверс», – покачал головой Бите. – А почему? Что ему Зиверс, когда он сам владеет Бривинями.

– И тебе стакан? – переспросил Берзинь и усмехнулся. Кто же не знал, что скряга Бите за всю свою жизнь сам ни одной стопки не заказал, но если кто его угощал, то пил до бесчувствия. – То-то, я гляжу, ты такой красный да разговорчивый, а иначе из тебя и клещами слова не вытянешь.

– Красный? – Бите потрогал лицо, точно красноту можно было ощупать. – Очень возможно. У меня такая голова чудная: пока сидишь, ничего, а как встанешь, так и ударяет… Ну, а ты чего стоишь в луже, вылезай!

Только теперь Берзинь заметил, где стоит. Выбрался из лужи и попробовал сбить грязь, но не тут-то было: новые лапти и белые онучи сплошь по щиколотку в грязи, да еще чуть не по колена забрызганы колесами телеги Бривиня. Обычно-то Берзинь был очень опрятен, но тут у него из ума не выходил этот пятак.

– По правде сказать, этот пятак мне в самую пору: у старухи совсем не осталось капель от грыжи, а без них она целыми ночами стонет.

– Разве у нее грыжа?

Берзинь махнул рукой, и улыбка его стала чуть расплывчатой.

– Господь ее ведает, что за хворь! Какие только лекарства не пила за три с половиной года! От грыжи, от слабого сердца, от чахотки, от нутряных опухолей, от сглаза, – что ни посоветуют, все пила. И сырое, и кипяченое, и квашеное… «Может, говорит, что выйдет!» Летом еще ничего, но как наступит осень с дождями да ветрами, а у нас так продувает… – И опять безнадежно махнул рукой.

– И умирать не желает?

– Не желает, да и все тут. Иной раз как начнет задыхаться, только воздух ртом ловит. Ну, думаю, сейчас придет конец. Нет, отдышится и опять стонет. Однажды, в страстную пятницу, погнала она меня в Клидзиню за Эрцбергом. А толку – что был, что не был, и пощупать как следует не успел: суббота завтра, ему скорее домой попасть надо до звезды. А все-таки пришлось полтину дать. Рубль бы следовало – говорит: «К вам, в Лиепы, попасть труднее, чем на Синайскую гору влезть». Сам сопит и пот утирает. У нас, конечно, не то что у хозяев, – они тебе лошадь запрягут и подвезут к крыльцу. А за лекарство тридцать копеек отдал, зато целая бутылка в четверть штофа, только на прошлой неделе допила.

– И полегчало?

– Известное дело – докторское лекарство: пока пьешь будто легче, а как бросишь – все по-старому. Богачи, которые лекарством только и держатся, иной раз подолгу живут. Тридцать копеек! Откуда у меня такие капиталы? Пятиалтынный дал хозяин…

– Ну, ты ему отработаешь!

– Да, говорит – туда, к осени, как лен чесать начнут. А много ли я начешу…

Бите презрительно усмехнулся.

– Мужик ты всегда был никудышный. Долго ли ты у хозяев пробатрачил – года три, что ли? Всю жизнь сам по себе болтался, хватался за то и за другое, а ремесла никакого не знаешь. Потому и зовут тебя Пакля-Берзинь.

– Не потому это, – несмело проворчал Берзинь, – это проклятый Милка меня окрестил. Нелегко всю жизнь ходить с таким прозвищем, – вздохнул он, и улыбочка его скрылась в венчике морщин под глазами. – Хоть бы прибрал бог мою больную, тогда бы еще туда-сюда…

– Вот подойдет осеннее ненастье, может, тогда.

– Вся надежда на это. Да и Лиена больше держать не хочет. «Что у меня, говорит, лазарет или богадельня? Помещение занимают, а отрабатывать некому».

– Сына у тебя нет, – рассуждал Бите, – дочки тебя кормить не будут, наверняка в богадельню попадешь. Чем это плохо – крыша есть, тепло, хлеб даровой, да и своя копейка найдется, когда присмотришь за лошадьми у корчмы или у церкви.

– Ну? – Берзинь прямо расцвел. – Почему бы им и не взять меня в богадельню? Должны принять.

Как все скряги, Бите был страшно завистлив. Терпеть не мог, когда у кого-нибудь дела шли на лад или были виды на лучшее будущее. Да и грог Ванага оказывал свое действие: скулы над серой бородкой прямо пылали.

– Ну, насчет этого еще как сказать, – процедил он сквозь белые зубы, глядя недобрыми глазами на старого караульщика при лошадях. – На недоимщиков волостное правление смотрит косо. Да ты хоть за один год платил подушные?

Берзинь поскреб ногтем затылок под буро-зеленым картузишком.

– Я, что ли, один такой… Сколько хозяйских сынков в недоимщиках ходят. Да из волостных выборных у меня вроде приятеля бривиньский испольщик Осис…

– Волостные выборные! – Бите даже сплюнул. – Стадо овец – твои волостные выборные! Все решает волостной старшина. Дурак ты, что пустил Лиену к Бривиню, – разве не знаешь, что они со старшиной Рийниеком на ножах?

Берзинь поскреб в затылке другим ногтем.

– Вот черт, совсем из головы вон! Ведь Рийниек сам хотел ее нанять. Да все говорят: у Рийниека батраков держат впроголодь; земли мало, и ту кое-как обрабатывают. Хозяйка спит до завтрака, а батракам и среди лета дают только похлебку с салом. Сам хозяин по волостным делам все время в корчме торчит, жалованье – двадцать копеек, полтину, больше не получишь. А в Бривинях шесть дней в неделю мясом кормят; работы, верно, много, зато на копейку не обсчитают.

Тут только Бите вспомнил, что стакан грога заставил его без всякой надобности потерять столько времени на болтовню с этим старым караульщиком, с нищим из богадельни, и он сердито сверкнул глазами.

– Что ты мне без конца про свою Лиену рассказываешь? Только и названивает – красавица, красавица! На черта эта красота сдалась, я ее со всеми потрохами на свою Мару не променяю. Лиена Пакля-Берзинь, иначе ее и не зовут… Как бы у моего поганого мальчишки огонь в печи не потух!

Бите сплюнул и чуть не бегом кинулся по дороге к Салакской горе. Пакля-Берзинь засеменил за угол стодолы, крепко зажав в кулаке пятак…

Бривиньская Машка недолго бежала рысью. На повороте, там, где Даугавский большак сворачивал к мосту через Диваю, минуя хлев мельника Харделя, и круто поднимался на мельничную горку, а дорога к станции и волости загибала влево, кобыла замедлила ход. От корчмы, конечно, нужно бежать шибко – таково правило всех лошадей. Но здесь по обе стороны пути столько ключей и родников, что на дороге и среди лета грязно; к тому же вчера прошел дождь. Когда хозяин засиживался в корчме, эти природные особенности в расчет не принимались, тогда даже кнут мог взвиться над телегой. Машка покосилась одним глазом: нет, на этот раз ничто не предвещало беды, хотя на телеге рядом с хозяином сидел чужой; но раз они не кричат и не размахивают руками, бояться нечего.

Взбивая мешок-сиденье, Бите позаботился только об удобствах Ванага. Тому и впрямь было удобно: он сидел высоко, свесив левую ногу в новом сапоге через грядку телеги. Другой конец мешка, под Прейманом, совсем осел и сполз, колено увечной ноги Преймана находилось почти на одном уровне с бородкой и начало неметь. Но пока еще шорник почти не ощущал неудобства. Стакан грога и все выпитое в Клидзине оказывало действие. Прейман перегнулся через грядку телеги, посмотреть, не едет ли кто навстречу, чтобы было кому подумать: «Ишь как господин Бривинь шорника Преймана катает – не на передок, а рядом с собой посадил, на сиденье…» Но никого не было, ни пешего, ни конного, – сев был в разгаре, и в обеденное время вообще-то редко кто мог повстречаться по дороге из Клидзини.

Шорник поправил очки и надел прямее круглый картуз с торчащим жестким матерчатым козырьком, какие носили мастеровые. Он все время искоса поглядывал на Ванага, стараясь угадать, о чем тот думает и как получше начать разговор. Так как угадать было невозможно, он положил свой узелок на здоровое колено, вынул белую глиняную трубку и кисет, затянутый ремешком с медной иглой на конце.

– Господин Бривинь, верно, не курит? – спросил он, наперед зная ответ.

– Изредка, – ответил господин Бривинь, глядя в сторону мельничной плотины, – и то только дома.

– Да, у вас ведь трубка большая, выгнутая, фарфоровая! – обрадовался Прейман, точно вспомнил нечто приятное, и засмеялся своим «малым» смехом.

В Дивайской волости каждый знал, что у Преймана смех бывает трех родов. «Большой» начинался внезапно и резко, как взрыв; он спадал постепенно, как будто скатывался с крыши, по лестнице, на землю, и там угасал. Его было слышно даже на выгоне. Первый раскат этого смеха обычно сопровождался сильным шлепком ладонью по колену соседа. Но так Прейман смеялся только собственным шуткам. «Средний» смех долетал до колодца посреди двора, и соседу доставался лишь легкий толчок в бок. А «малый» почти не отличался от смеха, каким смеялись все дивайцы.

Набив трубку длинными проворными пальцами, шорник открыл берестяную кубышку со спичками. Черные серные головки слиплись от тепла, и он осторожно отщипнул одну с края.

– Вот проклятые спички, чуть сильнее потянешь, весь ворох загорится[8]8
  В XIX веке употреблялись фосфорные спички, воспламенявшиеся даже от легкого трения друг о друга.


[Закрыть]
.

– Не одну ригу так скурили, – сердито отозвался Ванаг. – Старики умнее, обходятся огнивом.

Прорываясь сквозь мельничные шлюзы, Дивая в этом месте шумела так сильно, что приходилось говорить громче, чтобы расслышать друг друга. Впереди заржал конь. Машка отозвалась, как старому знакомцу. За плотиной помольщик с тремя мешками на возу никак не мог подняться на крутой подъем. Чалая изможденная лошаденка стояла, упираясь, пока он подкладывал камень под заднее колесо. Прейман подтолкнул локтем Ванага.

– Это ваш испольщик Осис, – объявил он, точно у Ванага не было глаз.

Ванаг остановил кобылу.

– Слаб твой чалый, Ян, – покачав головой, сказал он. – Зимой-то понятно – на сухом сене; а теперь, на зеленой весенней травке мог бы и поправиться.

Осис, до лаптей засыпанный мучной пылью, провел ладонью по своим вылинявшим усам.

– Где уж тут поправиться, когда каждый день то в плугу, то в бороне. Старик, что с него возьмешь! Хоть бы по горстке овса во время сева!..

– Всего три мешка на телеге, разве это воз! Не сойти ли помочь?

– Ни-ни! Что вы! – обеими руками замахал Осис. – Копь отдохнет, вдвоем вытянем.

– Кнутом бы его! – вмешался со своим советом шорник. – Поддай ему «бог помочь» – тогда потянет.

– Да замолчи ты! Не учи возницу! – сердито прикрикнул на него Ванаг. – Запрячь лошадь ты умеешь, а править – не твоего ума дело.

Кобыла зашагала дальше. Чалый Осиса, не желая отставать от товарки, без понукания потянул воз. Испольщик налег плечом на задок телеги, и общими усилиями они выволокли воз на ровную дорогу. Осис похлопал ладонью по костистому крестцу чалого.

– Мы да не вытащим! Кто это сказал? – самодовольно усмехнулся он. Снял шапку и поколотил ею об оглоблю, так, что поднялся белый клуб пыли.

Слева склон Спрукской горы зелеными волнами спускался к болотистой узкой низине, пролегавшей вдоль дороги. На самом верху свежая блестящая зелень берез яркими выпуклыми пятнами и темными извилинами теней напоминала упавшее на землю тяжелое облако. Пониже, над курчавой порослью лозины, тянулись вверх сочные ветви молодого ясеня и распускавшиеся рыжеватые перепончатые листья клена. Здесь, на юго-восточной стороне, черемуха уже отцвела и стояла как опаленная, и только в низине, в тени больших деревьев, еще поблескивали рассыпанными снежками хлопья белых кистей.

Дальше глинистый склон еще круче. Многие поколения проезжали мимо красных увалов Спрукской горы и видали их такими же голыми и девственными: с плугом туда нечего было и соваться, даже коровы, поободрав колени и морды, больше не пытались взбираться. Но этой весной на круче были вскопаны ровные площадки и на них посажены привитые яблоньки. Подвязанные к еловым колышкам, одетые чуть пробивающейся листвой, они стояли стройными рядами, покрывая зеленой сетью шесть пурвиет столетиями спавшей пустоши.

Длинный палец мастерового с презрением остановился на них.

– Ну, не спятил ли Спрука! Будто земли ему не хватает, негде сад разводить. Разве на этой глине что вырастет? Летом высохнет, как кирпич, и ломом не возьмешь! Чуть только стал хозяином, и не знает, за что уцепиться. Всю землю все равно не загребет.

На этот раз он придержал свой смех, чтобы Бривинь мог рассмеяться первым. Но тот не засмеялся и, видимо, не собирался.

– Что ты понимаешь в земле! – прозвучал презрительный ответ. – На глине все растет, только сумей ее обработать. Ты думаешь, Спрука без головы? Зря он навозом каждое деревцо обложил? Чтобы глина не засыхала, как кирпич, и для корней хватало воды. Увидишь, через пять лет деревья зацветут и осенью будут яблоки. Шесть пурвиет[9]9
  Пурвиета – старинная мера площади в Латвии. В Видземе одна пурвиета равнялась 0,371 гектара, а в Курземе – 0,365.


[Закрыть]
– побольше, чем у Зиверса в имении!

– Кто их будет есть? – проворчал Прейман, почмокивая трубкой и пуская в воздух один за другим клубы дыма, похожие на белые пузыри.

– Кто будет есть? Рижане съедят. Разве не знаешь, сколько платят в Риге за пуру[10]10
  Пура – старинная мера объема в Латвии, около 120 литров.


[Закрыть]
яблок! От Клидзини можно спустить на лодке по течению. Или же навалить телегу и отвезти, – что такое семьдесят пять верст для хорошей лошади? Хозяева… А ты знаешь, что это значит? Из каждого бугра, из каждой пустоши старайся что-нибудь выжать.

Хозяевам да еще стараться!.. Шорник покачал головой и усмехнулся в бородку. Сидеть было неудобно, мешок сползал все ниже, больная нога немела, здоровую нельзя было вытянуть, впереди лежали узел и белый куль хозяина. В протертом узле виднелись связка постных кренделей, пара постолов,[11]11
  Постолы – домашней выработки обувь из цельного куска кожи.


[Закрыть]
фунт махорки в синей обертке, брусок жуковского мыла и какой-то большой круг, должно быть нижний конец сахарной головы. Любопытство Преймана больше всего возбуждал белый куль, он пощупал его и покачал головой:

– Не то мука, не то нет!

Ванаг не счел нужным объяснять, сегодня он вообще был необычно задумчив и молчалив.

Переехали первый мост через Диваю. Река, от которой получила название волость, в этом месте круто поворачивала к Яунземской горе, где с ней сливалась бегущая с другого конца волости Брасла. На протяжении трех верст, до самой станции, постепенно поднимаясь в гору, дорога крутилась по заросшей ивой, ольхой и кустами долине реки Диваи, что вилась между пригорками и извилистыми ложбинами с ручейками. Рысью здесь проезжали только легковые извозчики из Клидзини. Бривиньская Машка знала свои права, хотя и неторопливый шаг ее был достаточно широким и ходким.

Даже сильный ветер лишь слегка задевал долину Диваи. Сегодня солнце жгло нещадно, в узкой расщелине между горой Миетана и похожей на дно опрокинутого котла Жеребячьей горой прямо так и палило. Ванаг тревожно поглядел вверх, в сторону запада.

– Будет дождь?

Прейман поправил очки и с видом опытного предсказателя погоды осмотрел небо.

– Ручаюсь. Когда такая белая пленка заволакивает…

И опять промахнулся: хозяин Бривиней рассердился и закричал:

– Где эта пленка? У тебя на очках! «Ручаюсь»… Поручитель! А если мне завтра еще половину овсяного поля заборонить надо?

Шорник заерзал, будто его водой облили.

– Я ведь не сказал, что завтра днем, – может, под вечер или ночью.

– Так бы и говорил, – буркнул в бороду Ванаг.

Река шумела рядом, внизу, шагах в пятнадцати от дороги, но ее не было видно. Сросшиеся кусты под большими, вытянувшимися вверх белыми ольхами так переплелись с травой и хмелем, что, пожалуй, только овцы могли продраться сквозь их чащу, а коровы даже и не пытались. Сильно, почти удушливо пахло свежей смолистой листвой, увядавшим цветом черемухи, напоенной весенней влагой землей и дегтем, капавшим на дорогу с колес клидзиньских извозчиков.

Переехали второй мост через Диваю. Речка Колокольная, злобно шипя и взбивая вокруг камней белую пену, впадала в большую реку. По правую руку, позади, остался старый дуб усадьбы Миетаны, заросший косогор и над ним купы кладбищенских берез. Напротив, над Колокольным обрывом, высоко в небе маячили три серых строеньица хутора Вецземиетани с огромным кустом лиловой сирени. Прямо на западе, за Диваей, вздымалась поросшая елями и лещиной Сердце-гора с тремя соснами на вершине. Сосна у дивайцев – редкое дерево, и никто не проезжал мимо, не оглянувшись на три зеленовато-серые шапки над темной зубчатой стеной ельника.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю