Текст книги "Земля зеленая"
Автор книги: Андрей Упит
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 58 страниц)
Хозяйка Бривиней сунула Саулиту в карман две лепешки. Мартыню Ансону тоже завязала в белый платок две штуки, кроме того дала миску студня и кусок сыра.
– А телегу хозяину делаешь? – спросила она строго.
Мастер почувствовал себя оскорбленным.
– Мне думается, раз я дал слово, дело верное.
На дворе им пришлось расстаться. Но Саулит все еще что-то нашептывал с жаром, а Мартынь Ансон покачивал головой. Потом он долго и напряженно думал и, наконец, совсем нехотя согласился. Да, на станцию к Миезису все равно придется идти, – не сегодня, так завтра уж обязательно. За табаком – нет, табак еще есть, а вот Катерине опять сахар нужен, утром и вечером знай за чайником сидит…
Когда хозяйка Бривиней вышла во двор, две головы скрылись за ригой, у ручья. Она так и всплеснула руками.
– Поглядите, люди добрые. Ах ты, разбойник этакий! Опять до вечера будет клюкать у Рауды! Так до самых пожинок не сделает хозяину телеги!
Но Саулит и Мартынь Ансон уже взбирались в гору, мимо дуба, размахивая руками, должно быть хвастались, что здорово выпили на поминках.
На поминках старого Бривиня они действительно выпили здорово – по всей волости говорили о них, вплоть до первой осенней ярмарки, когда разыгрались важные события. Ничего плохого о поминках сказать никто не мог. Только Герда Лидак рассказывала палейцам, что Ешка Бривинь с двумя «штудентами» ползали по всему двору, что хозяин с важными гостями пил на своей половине только ликер, а в людской не хватило даже пива, да и пиво – что помои. Ей, единоутробной родной сестре, за весь вечер достался только маленький хрящик из студня и тоненькая, как березовый листик, лепешка.
3
Сбылись недобрые предчувствия хозяйки Бривиней: до пожинок Мартынь Ансон телеги не сделал.
Через неделю после поминок принес обратно пустую глиняную миску, сказал, что как раз выдалбливает в ступицах гнезда для спиц. Лизбете отсыпала ему конопли и добавила еще кусочек грудинки. В следующий раз ему понадобился полтинник. Очень возмущался, что пьяница Ян прошлой осенью весь ячмень пропил, теперь у них дома не было крупы, а от мучной болтушки в Ансонах все мучились животами. Он только что вытесал брусья – завтра, самое позднее послезавтра возьмется за рубанок. Конечно, хозяйка дала и мешочек крупы. Она удержалась и ни словом не намекнула на то, что в воскресенье, после поминок, они с Саулитом весь день и всю ночь кутили у Рауды в немецкой горнице[40]40
Одна из комнат в корчме предназначалась для немцев, в ней выпивали и видные люди волости.
[Закрыть] угощая мясом и лепешками сыновей корчмаря и Латыню, – сдержалась потому, что и корчме они очень хвалили поминальный обед и самих Бривиней.
Насчет телеги до Ванага дошли совсем иные слухи. Ступицы только-только вытесаны. Доски валялись под навесом Ансонов, а из двух оглобель, которые дал Осис, одну Ян Ансон приспособил для сушилки в своем овине. Рассерженный Ванаг два раза посылал старшего батрака к Ансонам проверить, работает ли он, сволота, и сказать ему начистоту: если к пожинкам на телеге нельзя будет ехать в церковь, то пусть мастер собирается в Ригу в сикадель[41]41
То есть цитадель.
[Закрыть]. На словах Мартынь Упит уже сколько раз побывал в Ансонах и нагонял на тележника такого страху, что тот всякий раз становился ни жив ни мертв. Но теперь, когда действительно надо было пойти и все высказать прямо в глаза, у Мартыня так разболелась спина, что даже за обедом он сидел согнувшись в три погибели. Однако в следующее воскресенье поплелся со двора, но вскоре вернулся: встретил Аугуста Вилиня, а тот видал, как Мартынь Ансон прямо после завтрака отправился в Груланский лес поглядеть, не пора ли собирать орехи.
Так в Бривинях и не знали хорошенько, работает ли пьяница мастер над телегой или нет. Но тут разнесся слух, который свел на нет интерес к Мартыню Ансону и его работе. Первым принес известие Прейман, но ему можно было не поверить, хотя он и божился, что слыхал от трех верных людей. Но вот пришла Дарта Прейман, а она беседовала с Тетериене из Рийниеков, и тогда уже не осталось ни малейшего сомнения.
Эта потрясающая весть перевернула все вверх дном. Тележник Древинь со Стекольного завода сделал Рийниеку не простую, а настоящую рессорную тележку, оставалось только обтянуть кожей сиденье и сшить кожаный фартук. Для этого ее отвезли в Юнкурскую волость к тому самому Смилге, который некогда вместе с Прейманом учился шорному ремеслу в дивайском имении у колониста Штрауха. Видели, как Смилга нес из Клидзини войлочную подушку и бутылку лака или конопляного масла. Прейман уверял, что это было конопляное масло, потому что Смилга не научился как следует обтягивать кожей хомуты, куда же ему лакировать тележку. Испакостит вконец Волосачу его тележку. Однако «большой» смех шорника нисколько не убедил господина Бривиня, нельзя было полагаться и на уверения в том, что Смилга плохой мастер. Каждому мальчишке ясно, что простая телега на железном ходу не идет ни в какое сравнение с рессорной, обтянутой кожей, с подушкой и кожаным фартуком. Кузнец Лиепинь из Викулей прислал сына спросить, когда Бривинь привезет телегу, – ему потребуется добрых две недели, чтобы оковать ее. Ванаг буркнул, что он передумал, на пожинки телега ему не понадобится, а только осенью, когда нужно будет возить ячмень Симке в Клидзиню.
Сказать-то сказал, а внутри словно что-то оборвалось. Он перестал есть, спать, все только ходил и вздыхал. Сколько раз Лизбете, рассердившись, обзывала его простофилей и дураком, – какое им дело до Рийниека, пусть хоть карету себе сделает, – будет в нее рыжую клячу запрягать.
На Ванага эта воркотня не действовала. Однако рыжая кляча заставила его призадуматься о другом. Спать лучше он не стал, но ел больше, и иногда они со старшим батраком подолгу и таинственно о чем-то шептались, – а о чем, никто не мог узнать. Две недели большого вороного не брали на работу, и он вместо с Машкой пасся целыми днями на отаве под яблонями, иногда сам хозяин отводил их под уздцы на межу ячменного поля, где рос густой, как щетка, клевер. В ночное обоих любимчиков не выпускали, они лениво жевали насыпанный в ясли овес и, тяжело отдуваясь, отдыхали на свежей подстилке. Наутро старший батрак чистил их скребницей и ласково похлопывал по гладким бокам. – Ну, глядите у меня! Как запрягу в воскресенье, так спуску не дам.
Кобыла пыталась ухватить его губами за рукав рубахи, а вороной в ответ на такие пустые разговоры только поводил ушами…
Парой запрягут, это всем было ясно, – кобылу в корню, а большого вороного в пристяжке. Новый валек и ременная упряжь остались еще с похорон. Вдвоем ли поедут или и хозяйку с Лаурой возьмут с собой? – гадали девушки, когда косили юрьевский ячмень и дергали лен. Ни хозяин, ни старший батрак ничего не говорили, а только многозначительно улыбались и переглядывались.
Рожь уже свезена в сарай, из овина валил дым, сам хозяин топил печь, стараясь вовремя отворить окошко, выпустить дым и пар и закрыть снова. Взбороненная новыми боронами земля как пух – хоть сегодня сей. Но семян не было, а пойти на такой позор, чтобы занять у Межевилка, Бривинь не мог. По крайней мере нужно пока обмолотить, а потом можно будет подумать, как обменять зерно на семена у кого-нибудь из даугавцев, – там земля легкая, костерь не растет и семена чистые. У Осиса та же беда, да еще похуже: Мара сказала, что у нее муки в ларе только на одну квашню, да и ту подмесить будет нечем. Три возка он сложил под навес и только ждал, когда хозяин опростает овин, чтобы сразу высушить на неостывших колосниках.
Осиене дергала хозяйский лен. Весной заняли у Бривиня возик сена для чалого, за это нужно отработать пять дней. Помогать наняли старую Звирбулиене из Гаранчей. Торопились убрать ячмень, и со льном немного запоздали – теперь надо приналечь, пока дни пасмурные. Мартынь опасался, что опять установится вёдро, при очесывании перезревшие головки будут трескаться и самое лучшее семя высыплется. Очесывая, Браман подвязал длинный посконный передник Либы, который прикрывал грудь и спускался ниже колен. На это он был мастер. Стоило поглядеть, как ловко он хватал и подкладывал охапку льна так, чтобы связки были под рукой и не путались. Старая коса, наискосок прикрепленная к развилине гребня, только звенела, отсекая неровные концы; гребень очищал сперва одну сторону пучка, потом другую, за полминуты все было готово, и сноп, легкий и гладкий, отлетал в сторону и ложился в кучу. Браман работал, как машина, головки с треском отскакивали от намокшего, стоявшего коробом передника; на шапке и на плечах батрака они лежали густым слоем. Только изредка он тихо ворчал, когда приходилось, подняв колено, перевязывать на нем потуже слабо стянутый сноп. Тогда сердитый взгляд его обращался на льняное поле, где гнули спины женщины. Эта рохля Звирбулиене всегда слабо вяжет снопы, словно курземка, – и за каким чертом ее сюда пустили!
До завтрака очесывал лен и Галынь. Теперь его гребень, по самую косу засыпанный в куче семян, бездействовал. Для скирдования Галынь воткнул в землю еловые верхушки и, положив на них две перекладины, соорудил соломенный настил, на котором равномерно рассыпал влажные льняные головки. Конечно, он умел делать и новомодные стеллажи из ошкуренных жердей, со шпеньками до самого верха, но за них он не ручался. На обыкновенных сучковатых он так сушил, что даже в большие дожди, когда все насквозь промокало, и то не оказывалось ни одной заплесневелой головки и на пуру льна не набралось бы и пяти серых семечек.
Первый день Осиене нагибалась довольно проворно, по до своих знаменитых девяти сотен горстей так и не дотянулась. Она совсем притихла, и напрасно девушки ждали от нее увлекательных рассказов о том, как раньше работали, о волостной старине, о своих девических днях. Ей ведь столько пришлось перевидеть, а еще больше наслышаться от отца и матери, которые дергали лен еще на барщине и молотили в помещичьей риге. Ни одной девушке не приходило в голову в чем-либо усомниться или заспорить: Мара всегда говорила мерно, неторопливо, отчеканивала каждое слово, чувствовалось, что она ничего не выдумывает, не привирает, как Мартынь Упит. Работать она горазда, работница отменная – даже завистливая Либа и хвастунья Анна беспрекословно признавали это. Как раз на самой тяжелой работе Осиене и распалялась и тогда часто вскидывала голову, обводила всех вызывающим взглядом: нет ли тут таких, кто думает, будто жена испольщика с чем-нибудь не справится? И частенько она затягивала песню – голос сильный, молодой и звонкий, как свирель Маленького Андра на пастбище. «Стою я на горе высокой и на море гляжу…»[42]42
«Стою я на горе высокой…» – немецкая народная песня, обработанная и гармонизированная Я. Цизме (1814–1881).
[Закрыть] Она на самом деле стояла на высокой горе, только моря вокруг не было. Впереди зелено-рыжеватое льняное поле, далее бледно-желтые ржаные копны Озолиней, и по всему небосклону, до самого Айзлакстского леса, пушистые клочья облаков. Что-то в этой меняющейся многоцветной картине напоминало прежние времена. Осиене запевала: «Молотися сам собой, хлеб господский…», а потом: «Ой, немец, чертово отродье…»[43]43
«Молотися сам собою, хлеб господский…», «Ой, чертово отродье…» – латышские народные песни, высмеивающие ненавистных феодальных господ.
[Закрыть] Хозяйка, проходя по двору Бривиней, поджимала губы: взрослые люди, а раскричались на горе, словно дети, даже Маленький Андр у реки подтягивает. Но Ванаг поглаживал бороду и улыбался: пусть вся волость слышит, что в Бривинях люди сыты и петь умеют…
Так было в прошлом году. Но теперь – даже в первый день – Осиене не запела и едва поспевала за другими. Когда она разгибалась, чтобы перевязать на колене сноп, губы ее плотно сжимались; потускневшие глаза в темно-синих впадинах не засматривались на четырех аистов, усевшихся на ржаных копнах, они глядели куда-то внутрь. По временам она незаметно прикладывала к животу ладонь – тогда и Лиена опускала руки: и за себя стыдно, и тут еще эта Звирбулиене, хоть бы перестала болтать про своего сына и его пурвиету возле станции, да сказала бедняжке Осиене, чтобы шла домой и прилегла. Но эта неряшливая, жадная старуха перестала хрюкать только в субботу перед самым обедом, когда испольщица, застонав, повалилась на груду снопов. Старуха с Либой повели ее домой через луг у ручья, на другую горку; немного спустя хозяин погнал Тале за отцом на остров – пускай запрягает чалого и скачет на станцию за Тыей Римшей.
Старший батрак Бривиней сваливал в мочило лен, который Большой Андр подвозил с поля. Возы были чуть повыше головы, все одной высоты, чтобы как раз выходил берковец. Двенадцать берковцев рассчитывали собрать с первого поля, ну хотя бы одиннадцать, – однако уже ясно было, что больше десяти не выйдет: весенняя засуха подпортила, лен получился не такой высокий.
Стоя по пояс в мутной черной воде, Мартынь выравнивал сваленный с воза лен, чтобы снопы не стояли торчком и лежали в воде ровным слоем. Подняв телегу, Андр потоптался на месте, разбирая вожжи медленнее и тщательнее, чем это требовалось. У Мартыня с самого утра блестели глаза от затаенного смеха – видимо, хотел что-то рассказать и еле удерживался. Андр прямо сгорал от любопытства, но из гордости не показывал этого: после обеда он вовсе рассердился и, свалив очередной воз, уже не стал ничего ждать, а, с равнодушным видом стоя на телеге, погнал лошадь прямо по кочкам и рытвинам, попробовал даже свистеть, да что-то не получалось.
К вечеру Андр перегнал Брамана, распряг коня и пошел помогать Галыню – мокрое семя сегодня же нужно разложить на снопы, хотя и в темноте, а то за воскресенье все сопреет. К вечеру два мочила были доверху полны, снопы в них красиво сложены. Хозяин сам пришел посмотреть, – работа хорошая, ничего не скажешь. Вдвоем с Мартынем они поднимались по прогону в гору, оживленно беседуя и размахивая руками. Домашние чувствовали, что на завтра готовится что-то из ряда вон выходящее, но сколько ни думали, ни гадали, ничего узнать не могли. Допросили Маленького Андра. У него был тонкий нюх, но на сей раз и он ничего не знал.
У поленницы Мартынь Упит что-то загудел, хотя голоса у него не было и ни одну песню он не мог спеть верно. Но все знали, что это признак превосходного настроения, и понимали, откуда оно. Хозяин отдал Мартыню старые сапоги, и он был так счастлив и горд, словно ему коня подарили. У одного сапога отстала подошва, но он прибил ее маленькими гвоздочками. Давно не мазанные голенища побурели и стали твердыми, как деревянные. Он повесил сапоги за ушки на дрова, принес коробку из-под сардин, полную дегтя; заячьей лапкой как можно гуще смазал голенища, чтобы отмякли, иначе без ног останешься. Одного раза, конечно, мало, завтра надо смазать еще раз… Потом он подозрительно долго копался в углу риги, где стояли прислоненные к стене льномялки, скамьи для трепки льна, сани с подрезами, дровни для перевозки бревен и разная зимняя утварь. У Большого Андра чуть не заболели глаза, пока он старался разглядеть в темноте, что это там ищет Мартынь, но, ничего не поняв, махнул рукой и полез на клеть. Из дому его прогнали – мать лежала больная, и там, нарочно шумя и пошучивая, хозяйничала Тыя Римша. Даже отца и ребятишек отправили ночевать в людскую.
В воскресенье, еще не рассвело как следует, а Мартынь уже работал в хлеву. Еще раз вычистил скребницей лошадей, хотя на них не осталось ни пылинки. Одну за другой вывел во двор и, смачивая в ведре тряпку, начал мыть, – даже копыта с подковами обмыл. Вороные блестели и лоснились, в коляску самого Зиверса таких запрячь не стыдно. Блестели на солнышке у поленницы и смазанные еще раз сапоги. Встретившись в дверях, старший батрак и хозяин с улыбкой подмигнули друг другу.
В это утро в Бривинях впервые за долгое время не сзывали на молитву. Осиене только что перестала кричать в своей комнате. Осиса на минутку пустили к ней, и он вышел оттуда с мокрым лбом, смущенный, как мальчишка. Римшиене наливала горячую воду в ванночку, а хозяйка, нарвав крыжовника, варила кисель для роженицы. Анна с Либой собирались вместе в церковь – вчера вечером ходили украшать ее.
Около девяти часов утра Большой Андр вышел из клети и, надув губы, хотел пройти мимо старшего батрака. Но тот сильно толкнул его в бок.
– Ну, теперь увидишь одну штуку.
Сердито ворча, Лизбете повязала шею хозяина желтым шелковым платком Лауры. А он, смеясь, пристукнул о пол каблуками новых сапог со скрипом, надвинул на лоб картуз и засунул в карман книгу псалмов. Все обитатели Бривиней, кроме Осиене, собрались на дворе, прибежали запоздавшие дети испольщицы, по уши вымазанные киселем. Появился и Прейман со своей Дартой, будто их кто звал.
Наконец-то увидели, что за штуку готовили столько времени. Мартынь Упит выволок из-под навеса новые сани, у которых за зиму даже не сошла с подрезов ржавчина. Для сидения подложили два мешка – передний покрыли попоной, а на задний Бривинь велел Лауре постелить одеяло с ее кровати. Машку впрягли в оглобли, а большого вороного в пристяжку. Мартынь велел Андру и Галыню подержать лошадей, пока сам наденет сапоги. Хоть с трудом, но натянул, нога у Бривиня была значительно меньше. Голенища могли бы быть длиннее, один каблук совсем стоптан, но все же это была настоящая обувь, а не лапти. В складках еще блестел деготь, он сорвал горсть чернобыльника и вытер. Шел задрав голову, не в силах отвести сияющих глаз от своих лошадей.
Но хозяин позвал в комнату, и слышно было, как они долго возились у шкафчика. Расчувствовавшийся шорник оглядывал изумленных бривиньцев, будто сам придумал эту штуку. Вышел Мартынь, еще более самодовольный и гордый, чем до этого, схватил вожжи, вспрыгнул на кучерское место, вытянул руки и уперся ногами в головки, в ожидании пока господин Бривинь займет место на заднем сиденье.
Браман подал кнут, ему казалось, что в этой поездке без кнута не обойтись. Мартынь взял, но только для того, чтобы сейчас же небрежно отбросить его.
– Бривиньским лошадям кнут не требуется! – крикнул он, окинув всех взором победителя. И добавил еще громче: – Которые на рессорах, прочь с дороги, когда хозяин Бривиней едет! Но-о!
Двойные вожжи взвились в воздух и звучно шлепнули по гладким, блестящим спинам вороных. Лошади выгнули шеи, наддали, сани просвистели по мураве, а потом полозья прямо заскрежетали по гравию и камням ложбины, за ними посыпались сплошной вереницей искры, поднялось облако пыли, запахло гарью.
По Бривиньской горе прокатился самый «большой» смех Преймана, какого еще не слыхивали. Лизбете пожала плечами.
– Одурели, прямо одурели! – с сердцем сказала она и пошла в дом. Эта «штука» казалась ей глупой и недостойной владельца Бривиней.
По большаку Мартынь пустил лошадей резвой рысью. Оскорбленных и рассерженных неподходящей запряжкой, их вначале приходилось сдерживать. Пешие богомольцы давно уж прошли, а редкие проезжие от удивления раскрывали рты и долго смотрели вслед безумным ездокам.
На прогоне усадьбы Викули жена кузнеца Лиепиня привстала на цыпочки и, размахивая руками, сзывала остальных подивиться на это чудо. Из Лапсенов никто не показывался, никто ведь ничего не знал и не ожидал. На горке Рийниеков лошади сами приостановились и пошли шагом, бока у них раздувались, как кузнечные мехи, а у Машки взмокли от пота бедра. Но как раз мимо Рийниеков и надо было промчаться как можно резвее – вожжи опять хлестнули по потным спинам, сани прогудели, минуя кучи строительного материала, седоки не обернулись и не видели, посмотрел на них кто-нибудь из Рийниеков или нет. Братья Лупаты, как два солдата на часах, стояли возле своей землянки. «Глядь-ка, Иоргис», – подтолкнул Иоргиса Карл, а тот тоже ответил: «Гляди-ка, Карл!»
Шлагбаум на железной дороге был поднят. Но Кугениек с фиолетовым лицом вскочил со скамьи у будки и, потрясая свернутым флажком, выругался, точно полозьями можно было повредить рельсы сильнее, чем колесами. По песчаной церковной дороге лошади уже отказывались бежать, хотя здесь проезжих и прохожих было достаточно, за речкой Колокольной их виднелось еще больше, а на горе, за рвом, они кишмя кишели.
На Колокольной горе, у ивы Ванаг толкнул Мартыня в спину.
– Видал, какие чудеса?
Мартынь, да не увидит! На другую гору поднималась невиданно высокая тележка с двумя седоками: возница – тонкий, длинный; огромная голова хозяина казалась поставленным на плечи шаром. Когда лошадь поворачивалась наискосок к солнцу, блестела не только тележка, но и лакированная дуга. Ванага прямо-таки уязвил этот блеск, Мартынь Упит стиснул зубы и не мог промолвить ни слова – очень уж важно ехал Волосач, такой роскоши он все же не ожидал. Взгляд и мысли его метались, искали к чему бы придраться. Но они уже спускались вниз, уже скрылось за горкой великолепие Рийниека, виднелись только спины ездоков и голова лошади. Но всмотревшись хорошенько в эту дугу, можно было заметить, что она движется, что она движется неровно, а вздрагивает и словно подскакивает. Мартынь обернулся, широкое лицо просияло в радостной улыбке.
– На пол-трех! На пол-трех! – показал он рукой вверх и вниз.
Просиял и хозяин Бривиней: лошадь Рийниека хромала, и притом на переднюю ногу, в этом не было никаких сомнений! Именно на это они рассчитывали, и расчет оказался правильным. Что толку в блестящей тележке и глянцевитой дуге, если в оглоблях кляча, и та хромает. Кони господина Бривиня не хромали, Мартынь ехал без кнута, зато с двойными вожжами, чтобы не разнесли… Господин Бривинь перебросил ногу через край саней, выпрямился и гордо задрал бороду.
Ему хорошо задирать, а у Мартыня сердце стучало так, что в ушах звенело. Главная опасность еще впереди: обогнать себя никто из дивайцев добровольно не позволял, какой-нибудь испольщик пли арендатор, перевернув кнут, стегал своего одра кнутовищем, чтобы только не пропустить вперед землевладельца. Однако на ровном месте за эту несчастную клячу Рийниека нельзя поручиться – хоть и хромает, но вышколена на почтовых дорогах, ноги длиннее, чем у большого вороного, на рыси проворнее Машки, а кнут у Букиса новый, с тремя узлами на конце. Но обогнать необходимо, от этого зависит весь успех и все впечатление от выезда на санях.
Ванаг это знал, но не вмешивался. Опасно вмешиваться, когда Мартынь Упит сидит, подавшись вперед всем телом, упершись ногами о передок, натянув вожжи, готовый к молниеносному удару, и горящими глазами следит за дорогой, за всем, что впереди.
Впереди было много чего, в один миг все нужно учесть и взвесить. По обеим сторонам на Почтовую горку взбирались густые ряды пеших богомольцев, по одну сторону шли все три сына Викуля, словно вереница журавлей; по другую – Мартынь из Личей, надвинув на глаза козырек картуза, за ним – три дочери кузнеца с почты, а дальше – сам кузнец Балцер, высокий, согбенный, как крюк для витья пут. Батраки и девушки, женщины с ребятишками, старухи из богадельни – два людских потока. Посередине дороги двигались в гору три подводы; их только что нагнали Букис с Рийниеком на блестящей тележке, которая мерно покачивалась на черных, невиданно высоких рессорах. «А, не свернули, – в гору хромая кляча не вытянет!» На этом строился весь расчет Мартыня. Стук сердца еще сильнее стал отдаваться в ушах. Он быстро свернул под острым углом на Даугавский большак, мимо почтовой кузницы, по каменному мостику через ров. Передняя подвода почти на вершине горы, лошадь рослая, если ее пустят рысью, обогнать будет нелегко: вороные из сил выбились и тянулись пристать к веренице телег, чтобы пойти шагом и передохнуть. Мартынь вгляделся пристальнее: да ведь передний, на рослой лошади, Калвиц из Силагайлей, – этот свинью не подложит.
Вожжи взметнулись, Мартынь гаркнул и стегнул по бокам, где почувствительнее. Вороные привстали на дыбы и рванули мимо, только четыре упряжки промелькнули, возница не успел ничего разглядеть, для него сейчас весь мир сосредоточился в ногах лошадей, в сверкающих, выбивающих искры подковах, в этом гневном храпе и в брызгах пены, которая вылетала из запыленных ноздрей. Клубы пыли окутали пешеходов, мелкий гравий отскакивал им в лицо, – разбрасывая искры, визжа по камням и комьям засохшей глины, сани взлетели на Почтовую горку. Позади прозвучала гневная брань и восторженный смех. Бривиньские ездоки ничего не слыхали. Сами они не видали, но другие потом рассказывали, как Ванаг сидел выпрямившись, подперев рукою бок, словно генерал, а Рийниек выхватил у Букиса кнут и как безумный нахлестывал свою клячу.
Только возле березовой аллеи, у пасторской усадьбы, Мартынь оглянулся. Соперники только что поднялись на горку и больше не старались их нагнать. Победители переглянулись смеющимися глазами – поездка превзошла все ожидания. Мартынь придержал лошадей, чтобы бежали тише. Когда они поравнялись с яблоневым садом усадьбы Сниеджас, на церковной колокольне зазвонил Томас – из аллеи на большак выехал пастор.
Пакля-Берзинь еще издали поспешил навстречу принять вожжи и привязать лошадей к коновязи у корчмы. Мартынь Упит стащил с саней попону и набросил на лошадей: у вороного вокруг хомута бугром сбилась пена, а у Машки дрожали ноги, с пахов беловатыми струйками сбегал пот. Когда возница подошел, чтобы вынуть покрытые пеной удила, она отворотила морду и сердито фыркнула.
Неторопливой рысцой подъехал Калвиц и остановился рядом, его крупные передние зубы блестели из-под висячих белесых усов. Калвициене тоже улыбалась: хозяин их Андра небось всем показал, как ездят дивайские хуторяне. Только чуть спустя подъехал шагом и Букис, Волосач казался совсем-совсем равнодушным: ему спешить некуда, на такой тележке можно посидеть и подольше!
Ванаг размял затекшие ноги. Теперь следовало бы пропустить полштофа пива. Но Тамсааре, проклятый эстонец, никогда не открывал корчмы до богослужения, окно прикрыто ставнями. Они перешли через дорогу и стали подниматься на горку к церкви… Под липами толпились девицы, торопившиеся еще раз заправить под платочки волосы и накусать губы, чтобы покраснее были. Только что подошедшие мужчины рассказывали о сумасбродной поездке господина Бривиня, и все с изумлением и восхищением поглядывали на поднимавшихся в горку хозяина и его старшего батрака. Когда они подошли к церковным дверям, звон внезапно умолк – это был знак, что подъехал пастор, но им обоим показалось, что это в их честь.
Церковь была битком набита – казалось, никому не найдется больше места, особенно тесно на левой, женской половине. Они протиснулись по проходу, где мужчины и женщины стояли вперемежку, до передней скамьи у алтаря. Господин Бривинь редко бывал в церкви, но все знали, что, кроме как на первой скамье, он нигде не сядет. Какой-то старичок проворно вскочил, и так же проворно Мартынь Упит занял освободившееся место, он знал, что остальные потеснятся. Оставить стоять Ванага – невозможная, просто немыслимая вещь.
Спокойно и чинно уселся Мартынь и сразу принялся разглядывать разукрашенную цветами кафедру. В большой толпе Мартынь всегда чувствовал себя неловко, а в особенности сегодня, когда, казалось, все глядели только на него и на его хозяина. Но смущение прошло скоро, он поднял голову и сияющими от гордости глазами поискал кого-то в толпе.
На мгновение где-то на скамье у самого входа показался преподобный Зелтынь – маленький, со слезящимися глазками, с отвисшей нижней губой, – он сидел, преисполненный лютой злобы, и видел вокруг только мерзость и грех. Лиза, должно быть, стояла там же в толпе, но ее Мартынь Упит не заметил. Айзлакстцев, как обычно, было больше, чем дивайцев, – приход назывался айзлакстским, поэтому они посматривали на соседей свысока, как на пришлых, и старались всегда пробраться поближе к кафедре и алтарю. Зато дивайцы считали себя во всех отношениях выше. Ведь любой айзлакстец говорил, смешно растягивая слова, лошадь запрягал так неумело, что дуга ходуном ходила, в мешок насыпал только две пуры ржи, в корчме выпивал на пять копеек, а шумел на рубль. Мартынь Упит окинул айзлакстских рассеянно-презрительным взглядом. Конечно, трудно не заметить Салиниете в ее клетчатом шелковом платке на голове: высокая и худая, она стояла прямо против кафедры, опершись на спинку передней скамьи. Ее девчонка была уже ростом почти с сине-серого бородатого Моисея, который подпирал затылком кафедру и держал в руках исписанные скрижали с заповедями.
Кафедру не видно было из-за цветов и зелени. Вдоль перил алтаря девушки протянули гирлянду из брусничника и белых цветов, а позолоченную раму огромной картины обвили зеленовато-рыжими колосьями. «Снопа три пшеницы извели», – подумал Мартынь Упит. Эта картина была величайшей гордостью Айзлакстской церкви. Ее писала сестра старой помещицы, фрейлина Ремер, такая же старая дева, только еще постарше. Картина получилась хорошая, однако чего-то в ней недоставало, что-то было не так. Однажды случайно забрел сюда из Германии странствующий подмастерье-маляр, у него при себе оказался особый лак; как только покрыли им картину, сразу все люди на ней ожили. Ну прямо живые – сколько на нее ни смотрел Мартынь Упит, все не переставал изумляться. Христос, правда, получился какой-то чудной; не будь это в церкви, можно было бы и посмеяться. Сидит, заломив руку, длинная юбка на нем подпоясана веревкой, волосы до плеч, как у девушек, бородка точь-в-точь как у Бите-Известки. Высокая женщина держит на руках ребенка, а тот, верно, думает, будто Христос поднял руку, чтобы дать ему подзатыльника, поэтому прижался к матери, повернув к молящимся голый задик. Если бы мать не была такой молодой и красивой, можно было бы принять ее за Осиене, одна рука у нее до плеча голая, почти как у бривиньской Лиены, когда она стирает белье. Конечно, Мартынь тайком поглядывал именно на нее, притворяясь, что все время смотрит на Христа.
Учитель Банкин сидел за органом на хорах, над самым входом, и, задрав бородку, сердитыми покрасневшими глазами смотрел поверх молящихся – возможно, на ту же картину. Его помощник Балдав, высокий и плечистый, с гладким лицом и узкими-преузкими глазками, стоя выискивал кого-то на женской половине. Внезапно из-за картины вылез Томсон и вывесил на стене две черные дощечки с номерами псалмов. У него были седые, коротко остриженные волосы и нежное розовое лицо в коричневых веснушках. Держался он так, точно был не в церкви, а в каретнике приходского училища: и выражением лица, и каждым своим движением старался показать – до чего тут все для него привычно и обыденно. Он вынес из-за картины маленькую складную лесенку, взобрался на нее и зажег свечи на двух паникадилах с изогнутыми позолоченными рожками, потом, громко скрипя сапогами, поднялся на хоры раздувать мехи органа. При дневном свете чудесно колыхалось пламя свечей в двух позолоченных паникадилах, и перед картиной в двух высоких жестяных шандалах, а по бокам – в дутых серебряных семисвечниках. Одуряюще пахли цветы в душной, наполненной синеватой дымкой церкви; к их аромату примешивался запах пота и масла, которым мазали головы, а вокруг старшего батрака Бривиней неизвестно с чего сильно воняло дегтем. У пюпитра кафедры пылали темно-красные георгины, присланные бривиньской Лаурой, – в церкви все было проникнуто торжественным и праздничным настроением.